Жизнь художника (Воспоминания, Том 1) — страница 62 из 78

зоры во все стороны и притом налезают на зрителя; другие, напротив, как-то всасывались внутрь и представляли собой подобие воронок или мальштремов. В обоих случаях оставалось непостижимым, откуда берется такая неисчерпаемость цветистой материи и куда она проваливается. При вертушках тоже требовалась музыка, причем "оператор" изощрялся, чтобы рисунок движущихся арабесок совпадал с ритмом звуков. Когда я сам научился производить кое-что складное на фортепиано, то я с особым удовольствием брал на себя роль такого музыканта. Не знаю, получали ли большое удовольствие от моих импровизаций слушатели, но сам я впадал при этом в своего рода транс. Мне начинало казаться, что это я вместе со звуками произвожу всю эту красоту.

Всё до сих пор рассказанное относится к фонарю, служившему еще моим братьям. Он был небольшого формата, стенки местами были продавлены, а труба давно потеряна... Но на елку 1878 года я себе выпросил новый собственный фонарь и уже это было нечто несравненно более эффектное и внушительное. Коробка фонаря была вдвое больше, увеличительное стекло было снабжено диафрагмой, свет лампы обладал силой достаточной, чтобы, при круге, достигавшем до потолка, образы оставались яркими и отчетливыми. Тогда же мне были подарены, вместе с новыми сериями сказочных стекол, помянутая "Капелла зимой" и еще какие-то пейзажи, которыми я особенно любил поражать своих маленьких гостей. Но мог ли я тогда думать, что я еще увижу, благодаря волшебному фонарю, и такие "оптические иллюзии", в которых всё изображенное будет двигаться, в которых и даже самые фантастические сказки будут развертываться во всём очаровании красок, пения, музыки и словесных диалогов?.. Что бы сталось со мной, если бы в 1878 году на семейной елке новенький фонарь показал бы на белой стене нашей залы - то, что теперь может видеть где угодно и сколько угодно даже и весьма малоимущий ребенок?

Глава 29 ЛЮБИМЫЕ КНИЖКИ

Моей первой книжкой был, несомненно, "Степка-растрепка", в оригинальном немецком издании Der Struwelpeter. Каким-то необъяснимым чудом этот же самый, уже до меня служивший братьям экземпляр, сохранился до сих пор и находится здесь со мной в Париже. Когда-то более чем восемьдесят лет тому назад мой Степка-растрепка лишился своего оригинального картонажного переплета и с тех пор его заменяет обложка собственного папашиного изготовления из зеленой "мраморной" бумаги. Внутри книжки тоже не всё благополучно, некоторые листы надорваны, целая страница в одной из историй отсутствует совершенно, а именно про мальчика-ротозея... Но в детстве я так привык к отсутствию начала этой истории и так научился добавлять воображением то, что предшествует моменту, когда ротозей попадает в воду канала, что когда я в цельном экземпляре "Степки-растрепки" увидал полную версию этой истории, я был даже как-то разочарован.

А вообще какая это чудесная книжка - ныне забракованная специалистами в качестве антипедагогической. Известно ее возникновение. Автором ее был детский доктор, который для забавы своих маленьких пациентов рассказывал им сказки, снабжая их тут же примитивными иллюстрациями. Кому-то пришло в голову собрать эти истории и побудить доктора издать их - и вот успех получился совершенно неожиданный. Книга оказалась сразу в руках у всех мамаш, нянюшек и самих ребят, и с тех пор издание книги было повторено бесконечное число раз; мало того, она переведена на все языки! Существовала и русская версия (она-то и называлась "Степкой-растрепкой"), но то было не дословное повторение, а скорее своеобразный вариант со внесением в него специфически русских бытовых черт. В чисто художественном смысле рисунки в русском издании, принадлежащие известному иллюстратору 40-х и 50-х годов Агину, превосходят рисунки оригинала.

Чудесное свойство "Штрувельпетера" заключается в совершенной его убедительности. Сколько вообще нарисовано на свете всяких фигур и сцен на забаву и поучение малышей, какие отличные художники отдавали иногда свои силы этой задаче - и однако ничто так не убеждает, ничто так не поражает воображение ребенка, как те наивные фигуры и нелепые сцены, из которых состоит "Struwelpeter" доктора Гофмана. Впрочем, и самому автору этой "архигениальной" книжки не удалось затем достичь такой же силы художественного воздействия. Существует еще несколько детских книжек того же автора и в них рисунки сделаны пожалуй старательнее, исполнение обладает большим совершенством, но ни одна из этих, в своем роде тоже очаровательных, книжек ("Bastian der Faulpelz", "Im Himmel und auf Erden") не может сравниться с первым созданием благодушного медикуса, так удивительно потрафившего вкусу и воображению детей. И до сих пор каждая из фигур "Штрувельпетера" для меня представляет нечто совершенно живое и как бы даже реально существующее. В детстве же я верил, что улицы, по которым пай-мальчик дает себя вести за ручку своей маменьке есть наша Большая Морская и что канал, в который свалился Ротозей, соседний с нашим домом Крюков канал. Да и "парадная" лестница, на которую вышла дама, запрещающая своему сыну сосать палец, - была для меня нашей парадной, а дверь, из которой вылетает страшный портной, - это дверь наших соседей Свечинских! Именно то, что есть в этих рисунках наивного и чистосердечно обобщенного, - то самое дозволяет детскому уму добавлять эти картинки личным воображением. Я бы не запомнил столь многое в "Штрувельпетере", если бы на картинках было больше подробностей. Но кроме того, дети отлично разбираются в так называемой "художественной правде", хоть ребенок и не имеет понятия о смысле этих слов.

В "Штрувельпетере" есть именно та самая подлинная непосредственность, которая подкупает детскую фантазию и подкупает настолько, что ребенок не отдает себе отчета в нелепостях и неточностях, а эти нелепости и неточности он исправляет и дополняет благодаря особой яркости своих первых восприятий жизни...

Наконец, сюжеты "Штрувельпетера" вполне подходят к ребяческим интересам и в сущности содержат, как бы в эскизах, некий "компендиум живой драмы". Что всё это преподнесено в дурашливом виде, вовсе не лишает убедительности и лишь смягчает силу впечатлений, которые без того могли бы "ранить" воображение и оставить в нем болезненные следы. Специалисты педагогики это-то и проглядели, когда они забраковали "Штрувельпетера". Жестокого и страшного каждый, и даже наиболее оберегаемый, ребенок, видит достаточно вокруг себя - но его охраняет какая-то специфически детская душевная броня. Он видит всё иначе, по-иному, в известном смягчении, и самое ужасное становится благодаря тому "почти приемлемым". Именно такой "приемлемый ужас" присущ и историям "Штрувельпетера". Всё страшно, многое даже жестоко, но "манера" с которой это поднесено, та детскость, что была в авторе и чем насыщены его рисунки, это делает страшное и жестокое забавным, ничуть не подрывая убедительности.

Моей симпатии к "Штрувельпетеру" я остался верен на всю жизнь. Если впечатления от разных классических картин, в частности, от Рафаэлевских стансов (о чем дальше), способствовали образованию моих "эстетических основ" (в глубине души - и несмотря на весь мой эклектизм, я всё же "классик"), то "Штрувельпетер" утвердил во мне способность чувствовать и распознавать правду и именно правду художественную, иначе говоря такую, которая более правдива, нежели и самый точный объективный "фотографический документ". На такой основе выросла затем моя симпатия и к Людвигу Рихтеру, и к Дорэ, и к Бушу, и к Оберлендеру, позже к Ходовецкому и к Менцелю, к Брейгелю, к нидерландским и французским примитивам, к итальянским кватроченти-стам, к Рембрандту и т. д., и т. д. И наоборот, я особенно чуток к распознаванию лжи в искусстве, тогда как за внутреннюю правду и подлинность я готов простить какие угодно недостатки и недочеты. Наконец, к своему собственному творчеству я был потому строг, временами даже несправедлив, - что слишком часто сознавал в нем отсутствие того дара непосредственности, которым мне особенно хотелось бы обладать. Если, оглядываясь назад на свое творчество, я из него решился бы что-нибудь спасти, то сюда не попали бы те картины, которые принесли мне в свое время наибольший успех и что в момент их создания казались мне удовлетворительными, а напротив то скромное, наивно непосредственное, что меня подчас роднит с автором "Штрувельпетера".

Любимой книжкой после "Степки-растрепки" была в раннем детстве (тоже немецкая) история про путешествие какого-то "дяди Швальбе" на воздушном шаре. В очень ясных и на сей раз "академически умелых" картинках мы видим, как любитель-путешественник подымается над родным городом и при этом якорем зацепляется за церковного петуха, которого и увозит с собой в поднебесье. После разных похождений мы попадаем с ним на макушку Египетской пирамиды, куда к нему приползает крокодил и, наконец, мы переселяемся на луну, внутри которой имеется уютнейшая комнатка. В ней аэронавт, в обществе лунного сторожа, подкрепляется сыром и пивом, но, в конце концов, сторож выбрасывает Швальбе в черную пустоту. Всё это чистейшая чепуха, но почему-то она оказывала удивительную притягательную силу. Уж не шевелились ли в мальчике 1870-х годов инстинкты воздухоплавания, приведшие последовавшие поколения к овладению воздухом?

Такими же вернейшими спутниками моих детских лет, как Степка-растрепка и дядя Швальбе были еще три книги, о которых я не могу умолчать. Одна из них познакомила меня с "моим другом" Арлекином, другая - ввела меня в царство музыки, а разглядывая третью - я переносился в древний классический мир, - в его божественную ясность и гармонию. Название первой книги я не помню. Она еще в детстве исчезла из нашего обихода и сколько я ни старался потом ее разыскать у букинистов, мне это так и не удалось. Вероятно, она принадлежит к большим библиографическим редкостям. Однако я отчетливо помню каждую из картинок и мне сдается, насколько можно доверяться детским воспоминаниям, что эти картинки имели нечто общее с Домье. Одно несомненно - то были литографии и притом раскрашенные (Эти строки были давно написаны, когда совершенным чудом я в Фонтенебло у уличного букиниста на рынке нашел-таки эту книжку. Называется она "Fourberies d'Arlequin" и иллюстрации дей