того уже комично он выкладывал свою неспособность что-либо усвоить и хотя бы вызубрить. Для меня было очевидно, что бедняжке хотелось со мной сблизиться, но как мог я дружить с мальчиком, который был так далек от всего, что меня занимало и интересовало? Что же касается до его музыки, то тут, пожалуй, те восхваления, которые уделяли импровизации Жоржа его кузены - все трое Бентковских (старший Альфред Карлович был сам удивительно музыкальным человеком и даровитым импровизатором), то это скорее ущемляло мое самолюбие и вызывало во мне чувство зависти, столь знакомое в детские годы. Несомненно, что импровизации Жоржа служили известным отводом для страданий родительского самолюбия и компенсацией за то, что во всём прочем трудно было им гордиться. Впоследствии из Жоржа вышел вполне нормальный человек. После того, как отец его, "знаменитый" Жюль Бруни спустил не только всё наследство, полученное от отца, но и большое приданое своей жены (урожденной Пель), Жорж, женился и не без достоинства стал играть роль уважаемого отца семейства. Виделись мы однако редко и больше на улице. Его музыкальные способности нашли себе применение в том, что он по воскресеньям играл на органе в Швейцарской церкви на Большой Конюшенной.
Об остальном классе у меня осталось смутное и далеко не отрадное впечатление. Уже с самого начала я почувствовал к массе этих шалунов и дуралеев известное презрение, но оно только еще усилилось и достигло настоящего страдания, когда с осени 1881 года в наш ("первый") класс были определены человек двенадцать настоящих, мы бы теперь сказали - хулиганов. Это были ученики какого-то Ивановского училища, воспитывавшиеся полными пансионерами на казенный счет. Почему их перевели в гимназию Ч. Л. О. и с какой стати наш класс подвергся их поистине тлетворному влиянию, это осталось загадкой, но что это были действительно разбойники и будущие преступники, стало ясно с первых же дней прибытия к нам дикой и во всех смыслах развращенной оравы. К тому же это были грязные, в самом прямом смысле, мальчики, от которых шел неприятный запах. Со мной рядом посадили по другую сторону от Потапова - коренастого, удивительно уродливого хохла Дзубенко, который чуть ли не с первого дня принялся за пополнение моего "просвещения" в очень специальном смысле. От него я узнал целый словарь площадных выражений. На русском языке они отличаются исключительной звучностью - не даром Достоевский посвятил несколько страниц своего Дневника писателя "главному" среди них. От него же я узнал всё то, что для меня до тех пор было тайной. Другие мальчики производили тут же на глазах разные игры, курили, пряча при входе учителя в класс зажженную папиросу в рукав, пили из горлышка водку, которую держали в парте за книгами или в печке, с ожесточением дрались и с удовольствием умыкали в свою пользу всё, что "плохо лежало". Постепенно они терроризировали весь класс и особенно доставалось от них одному крошечному, но необычайно усердному и способному еврею - Гурвичу, бывшему у нас первым учеником, но державшемуся на большой дистанции от товарищей. Любимым мучительством ватаги диких башибузуков было "крещение жида", для чего устраивалась целая церемония с пением богохульных гимнов. Кончилось это тем, что однажды Гурвичу вымазали всё лицо чернильными крестиками, но смыть эту татуировку сразу не удалось. В таком виде несчастный предстал перед учителем, а тот повел его показать директору. Башибузуки были наказаны и зачинщики даже снова переведены куда-то. Но брошенные ими семена взошли на благодарной почве - и это с тем большей легкостью, что всё же часть ивановцев осталась.
Я покинул гимназию весной 1885 года. Главной причиной тому было, как я уже говорил преследование, которому я подвергался со стороны гнусного Мичатека и получившаяся вследствие того моя полная деморализация. Деморализация привела к тому, что я совершенно запустил не только древние языки, но и все другие предметы, вследствие чего меня оставили за неуспехи на второй год без экзаменов. Это было слишком постыдно, и мне без труда удалось убедить маму, чтобы меня взяли из казенной гимназии и перевели без потери года в какое-либо частное училище. Я мечтал о Лицее - плененный тем, что это было нечто аристократическое и "шикарное". По окончании Лицея я уже видел себя на дипломатическом поприще... Но папа решительно воспротивился этой "глупой фанаберии" (он неохотно согласился и на перемену школы) и, после наведения разных справок, - выбор пал на немецкую гимназию Мая - правда, находившуюся от нашего дома на расстоянии двух с половиной километров - по ту сторону Невы, но зато рекомендованную разными знакомыми и в особенности милым Обером, как образцово поставленное заведение. Туда, благополучно сдав осенью того же 1885 года вступительные экзамены, я и был определен.
Глава 12 "ЗАГРАН И ЦА"
Не знаю как сейчас в России относятся к "загранице", но в моем детстве, в Петербурге и в нашем кругу - заграница представлялась чем-то в высшей степени заманчивым, каким-то земным раем. О загранице мечтали стар и млад, и едва ли младшее поколение не более сильно, нежели старшее. Ездили заграницу все, и даже люди с очень скромными достатками, и даже те, кто, из патриотизма, готовы были всё чужеземное хаить. Весьма многие ездили заграницу лечиться, но часто и это бывал только предлог, чтобы перевалить заграницу и очутиться в одном из таких заведомо приятных мест, как Карлсбад, Мариенбад, Эмс, Баден-Баден или Висбаден, в которых "столько чудесных прогулок" и в которых собиралось такое "избранное общество"... Мечтал о загранице и я, когда еще был крошечным карапузом и имел самые смутные представления о географии. Одной из забав моего отца, когда мне было 3-4 года было подымать меня высоко над своей головой и спрашивать: "Ну что, видишь Москву?" Я делал усилия, вглядываясь пристально, и хоть бы это происходило где-либо в Петергофе, в конце концов, мне действительно казалось, что я различаю вдалеке какой-то чудесный город. Из заграницы шли все самые прелестные вещи: рельефные картинки, присылавшиеся из Гамбурга семьей дяди Саши, фантоши, которые бабушка привозила из Венеции, чудесные швейцарские стереоскопические виды в коллекции дяди Кости и т. д. Из Мюнхена шли забавные картинки ("Мюнхенер Бильдербоген"), из Парижа всевозможные смехотворные, а иной раз и таинственные вещицы. В своем месте я забыл упомянуть о той "волшебной" книжке, которой я особенно любил изумлять своих товарищей. Она была так устроена, что, если ее листать в одном направлении, то все страницы оказывались пустыми. В обратном направлении каждая страница была украшена красиво раскрашенной картинкой. В доме у нас все свободно говорили по-французски и по-немецки, а многие друзья дома были иностранного происхождения, и как раз они казались мне более воспитанными и изящными, нежели русские знакомые. Наконец, папа увлекательно рассказывал о своем пребывании в Риме, в Орвието, в Венеции и в Англии, и хотя это всё происходило за тридцать лет до моего рождения, однако рассказы его отличались такой живостью, они были так прекрасно дополняемы его акварелями, что всё это представлялось мне близким и современным. Я не сомневался, что, когда я, наконец, поеду заграницу, то увижу всё таким же, каким видал папа. В Риме ожидал встретить, среди непролазных развалин, стада буйволов, и я был уверен, что все итальянцы до сих пор одеты так, как они одевались в годы римского пенсионерства папы, иначе говоря, как одеты были те пифферари, которые, по стародавнему обычаю, всё еще ходили по петербургским дворам и плясали под заунывные звуки волынки.
Помнятся, наконец, мне и те мечты, которые вызывал во мне издали из Петергофа видимый Кронштадт, с цепью его, прямо по воде разбросанных фортов. В ясные летние вечера всё это отчетливо вырисовывалось на фоне заката. Сидя на Мраморной площадке Монплезира, глядя вдаль, где между фортами лежала дорога заграницу, туда, куда заходило солнце, - я испытывал томительное, сладкое чувство - род ностальгии. В зрительную трубу (в кабинете Петра I в Монплезире стояла огромная такая труба и придворный лакей, хорошо всех нас знавший, охотно позволял ею пользоваться) эти форты казались уже совсем близкими. Чудно было видеть, как какой-либо большой трехмачтовый корабль, пройдя между ними, удалялся дальше дальше и, наконец погружался за линию горизонта. Этот корабль плыл заграницу, в Гамбург, в Лондон, а то еще дальше, в Америку, в страну милых краснокожих и смешных янки. И ах, как мне хотелось оказаться на таком корабле - хотя бы юнгой! Только бы уехать, повидать, что творится там, где, по общему свидетельству, так хорошо.
Я думаю, в тогдашней западной Европе едва ли можно было бы найти культ иностранщины, столь интенсивный, как тот, что царил в России и особливо в Петербурге - в этом "окне в Европу". Город С.-Петербург попрежнему служил перстом его основателя, указующим на то, что должно служить россиянам образцом всяческого подражания. Всё Петровское и самый дух Петра, витавший по улицам и площадям Петербурга - еще более Петергофа, - вещали, что оттуда, из-за границы, идет спасение. Много было смешного и много было несправедливого в этом поклонении русских чужому; жизнь тогдашней России обладала, в сущности, большой (и даже ни с чем не сравнимой) прелестью, но к этой прелести так привыкли, что ее больше не замечали. О ней скорее можно было слышать восторженные отзывы от заезжих иностранцев - особенно от англичан, но мы этим восторгам не верили и принимали их за вежливые комплименты. С другой стороны, всякие уродливые и дурные стороны российского быта - будь то на улице или дома - лезли в глаза, люди "тонкого вкуса" не переставали их обличать, находя в этих обличениях своеобразное упоение. Много таких хулителей всего русского было и у нас в семье; к ним принадлежали и дядя Костя, и бабушка Кавос, и дядя Миша и синьор Бианки, и Саша Панчетта. Напротив, убежденной и чуть комичной защитницей была тетя Лиза Раевская и настоящими ура-патриотами были Зозо Россоловский и мой зять Женя Лансере, за что я их немножко и презирал, убежденный в несомненной ошибочности их оценок. Впрочем до известной степени защитниками, если не всего русского, то весьма многих хороших сторон русской жизни, были и мои родители... но мамочкин "патриотизм" подвергался осмеянию ее же братьев, а папочкин "патриотизм" носил