Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года — страница 14 из 44

– Уж таковые-то мужские тайности можно было бы пред дамами не объявлять, – заметила полуполковница, переглянувшись с бабой Марьяной.

– О, натюрлих! – согласилась немка-гувернантка, которую по неисповедимой для русского человека прихоти немецкого языка звали мужским именем – Карла Карловна. Немка смешно выпяливала глаза, а на ее шее, тощей, как у черепахи, тряслась морщинистая кожа.

Стеша же Канунникова развернула несколько листков, на которых Бяша даже и без очков узнал собственный почерк. Это были песни, которые он переписывал для Максюты, и Стеша запела под аккомпанемент клавесина и флейты:

– «В коленях у Венеры сынок ее играл, он тешился без меры и в очи целовал. Она плела веночки, он рвал из рук плоды… Ах, алиньки цветочки, дай, матушка, сюды!»

Стеша немного фальшивила, но голос был у нее негромкий, приятный.

– Подумать только! – ахала полуполковница, которая слушала песню с большим переживанием. – И у богов, оказывается, младенцы бывают озоруны!

А немка Карла Карловна раскрыла веер и затрясла им:

– О йа, йа, натюрлих! Да, да, конечно!

Баба же Марьяна при всей своей природной разговорчивости сидела словно язык проглотив, – во-первых, блеск и довольство канунниковского дома ее подавили, она боялась словечко зря проронить, кое изобличило бы ее, Марьянину, простоту; во-вторых, она, честно сказать, не могла себя сдержать, приналегла на диковинные закуски и теперь от сытости онемела.

А Бяша рассматривал Степаниду, словно бы увидел ее в первый раз. Да ведь и вправду тогда на ассамблее он весь был в каком-то чаду.

Рослая, румяная, волосы как будто кто нарочно золотил. Все лицо ее, щеки, подбородок и грудь, выступавшая из корсажа, представляли собой соединение приятных округлостей. А рот был тонкий, упрямый – «как у щучки», подумал Бяша. И этот ярко накрашенный клювик выводил старательно под звон клавесина:

– «Меж тем ищет прилежно пастушка пастуха. Пришла, где тешит нежно младова мать божка…»

За спиной Бяши устроился в креслице Малыгин и, не внимая ни музыке, ни песням, не заботясь даже, слушает ли его Бяша, говорил свое:

– Наиболее огорчительно то, что самый северный наш форпост сие есть острожек Космодемьянский на шестьдесят восьмой шпроте. Идти к Югре[107] далее – значит ставить зимовья с припасами, вероятно, и гарнизону учинять…

Канунников, приоткрыв дверь, из-за дверного полога рассматривал общество, пока его не заметила глазастая Карла Карловна, дернула за рукав Степаниду.

– Довольна ли ты, Стешенька? – ласково спросил отец, когда дочь вышла к нему. Хотел погладить по головушке, но побоялся испортить замысловатую прическу, дотронулся лишь до голого плеча. – Ну, как тебе твой Киприанов, по нраву ли?

– Ах, мой фатер[108]! – фыркнула Стеша. – Что вы с вашими намеками?…

Она отошла к своим гостям, а отец отправился к своим. По дороге его чуть не сбили с ног слуги, резво доставлявшие мороженое по приказу Степаниды.

В столовой в отсутствие Канунникова разговор пошел о запретном. Государь еще зимой отъехал за границу, на целебные воды, домашние средства уж исцеления не дают… Войне конца нет и краю, все виктории да виктории, а Каролус свейский[109], между прочим, и не думает замиряться, земли свои назад требует. Неспокойно в государстве, чают пришествия антихриста. Многие жгутся, молятся, смерти в огне не боясь, лишь бы избегнуть когтей адовых…

– Большой был пал[110] на Ветлуге, – сказал целовальник Маракуев, понизив голос. – Человек два ста праведников сожглись и со жены их, со младенцы. В ангелы божии пошли без боязни, без воздыхания…

– Как же это они сожглись?

– А очень даже просто… У них там в лесном бору скит[111], пищали[112] есть, и порох, и запасы. Как солдаты в бор – беглых искать, а раскольники те все сплошь беглые, так они давай стрелять из пищалей да из мушкетов. А как видят, что им не оборониться, потому что команды стали высылать по полуроте и более, так они в скит запрутся или в часовню, запалятся, ба-бах! – и прямым ходом в рай. Лишь бы не в неволю!

– А солдаты?

– А солдаты, хе-хе, прямо нечистому в лапы, яко мучители и слуги антихриста…

– А слыхать, – сказал один из гостей, – в Москве булавинский атаман объявился, Кречет его зовут. Мы реляций[113] всяких начитаны, где напечатано, якобы вор и бунтовщик Кондрашка Булавин войсками его величества вконец разбит и изничтожен, ан глядь – разбойничий атаман уж на Москве хозяйничает, и сыскать оного не могут… Ни сам губернатор, ни обер-фискал, не к ночи будь он помянут!

Шалун Татьян Татьяныч, еле дожевавший последний кусок, не смог удержаться, чтобы не показать, что и он кое-что знает.

– А царевич Алексей Петрович… Ох, дайте взвару испить, колом в горле кулебяка та стоит… А царевич Алексей Петрович, сказывают, наследства лишен государем…

– Брысь, язычник! – замахал на него вошедший Канунников. – Ступай себе в девичью, пока я тебя не заставил сапоги жрать или что-нибудь похуже!

На улице уже давно раздавались какие-то крики и понукания, ржание лошадей и хлопанье кнута. Фасадные окна с частыми переплетами в доме Канунникова не имели форточек, но в них была вставлена уже не старинная слюда, а немецкое граненое стекло. Все приникли к стеклам, но разглядеть, что случилось на Покровке, было невозможно. Хозяин выслал дворецкого, потом вышел сам.

В топкой луже, которую наделал весенний ручей Рачка, застряла казенная карета. Толпа добровольных советчиков, большей частью в праздничном подпитии, не столь помогала, сколь мешала делу. Кучер и форейтор[114], обозленные, полосовали лошадей, но те, как ни напрягались, вытащить карету не могли.

Тогда из ворот дома Канунникова выбежали молодцеватые офицеры – Малыгин и Щенятьев. Сняв кафтаны, они поручили их заботам бежавших следом девиц и остались в красивых бархатных камзолах и кружевных сорочках.

– Раз-два, взяли! – ухватились они за ободы колес.

– Постойте, государи мои! – произнес кто-то изнутри кареты.

Форейтор поспешил откинуть подножку, и оттуда выбрался очень полный и очень розовый господин в праздничном кунтуше[115] с перламутровыми пуговицами. Толпа замолкла, некоторые начали поспешно ретироваться. Это был обер-фискал, сам гвардии майор господин Ушаков!

– Теперь толкайте, – сказал он, поправляя свое жабо[116].

– Раз-два, взяли! – К офицерам присоединилась толпа доброхотов, и карета мигом была выдернута из хляби.

Весеннее солнце припекало, воздух был свеж, птицы кругом щебетали. Артиллерии констапель Щенятьев вынул из кармана свою флейту и заиграл «камаринскую». А купецкая дочь Наталья Овцына, оголив локти, обняла за шею гардемарина Малыгина и пустилась прямо на траве плясать, да не русскую – контрданс!

Тут оказался к месту шалун Татьян Татьяныч. Прежде чем кто-нибудь успел сообразить, он подскочил к гвардии майору Ушакову, сложил руку крендельком и пригласил его в хоромы, отдохнуть от дорожной конфузии[117], закусить чем бог послал. Поспешно спускался к нежданному гостю и сам Авдей Лукич Канунников.

Пока знатного гостя вели по лестнице, пока юная Софья Канунникова готовила поднос и чарочку, целовальник Маракуев метался в ужасе, готов был под лавку залезть.

– Ох, друже! – зашептал он проходившему вслед за гостем Канунникову. – Сделай милость, дай хоть какой кафтан немецкий переодеть… И борода, как назло, без пошлины, бородовой знак куда-то сынишка забельшил!

– Да ты поезжай себе домой! – посоветовал хозяин.

Но любопытному целовальнику домой не хотелось. Он впялился-таки в старый хозяйский бурмистерский кафтан и сел за столом так, чтобы и поблизости от обер-фискала быть, и глаза ему бородой не мозолить.

Говорили сперва о погоде. Гвардии майор выразился: «Влагорастворение воздухов!» – имея в виду весеннее настроение. Все согласно кивали головами, слуги наполняли кубки и стаканы.

– Сижу я теперь в вашей московской Ратуше, – сказал гвардии майор, налегая на балычок. – Сиречь именуется Коллегиум о коммерции. Сижу я там в самой вашей счетной экспедиции. Государь, изволив отъехать и края чужие, поручил мне разобраться в некоторых курьезных подробностях жизни московской…

Все замолкли, опустив взгляды в тарелки, ничего не жевалось.

Гость, вероятно, заметил, какое произвел впечатление на столпов жизни московской, потому что улыбнулся и сказал:

– Впрочем, что я о делах? Давайте о чем-нибудь приятном, о божественном, что ли, понеже[118] праздник. Как говаривал мой ефрейтор, у которого я служить когда-то начинал, – служба службой, а дружба дружбой.

Но разговор теперь уж никак не клеился. «Чертов этот Татьян Татьяныч! – досадовал Канунников. – Как бы развлечь людей, пошалить, так он и запропал!»

Неожиданно выручил целовальник Маракуев, который стал спрашивать у Киприанова: что, чин библиотекариуса равен ли придворному стряпчему или нет?!

– Господин Киприанов? – переспросил гвардии майор, услышав эту фамилию, и раскрыл свои сонные глазки, чтобы получше того Киприанова разглядеть. – Нет, библиотекарь – пока еще чин не придворный. Хотя других государств монархи жалуют библиотекариуса даже министром за особые заслуги. Стряпчий же, как и стольник, спальник, суть чины придворные, прежнего уклада. Стряпчий за государем со стряпней ходил, то есть с шапкой государевой, с полотенцем, судном. В церковь за ним носил скамеечку, коврик. Ныне все будет по-иному – в Санктпитер бурхе готовится табель о рангах всех чинов воинских, статских и придворных, которые в каком классе чины. По сей табели и библиотекарь образуется в каком-нибудь классе.