Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года — страница 15 из 44

Канунников откашлялся спросил:

– А правда ли, ваша милость, сказывают, хотя людишки всё недостоверные… будто по новому этому указу или табели, как вы изволили именовать, даже и купец может дворянское достоинство получить, ежели, конечно, заслуги имеет и перед государем радение выказал?

Гвардии майор побарабанил по столу толстыми пальцами.

– Заслуги каждого из подданных будут в своем месте почтены. Что же касается табели, не скажу точно, ибо я не заседаю в комиссии, которая оную сочиняет. Но мыслю, что для купечества введут, скажем, чин коммерции советника, как оно практикуется ныне в королевствах прусском и свейском.

– А можем ли мы, смиренные, надеждою себя тешить, – не отступали купцы, – что чины оные дадут нам все-таки резоны на дворянство?

Ушаков помолчал, вынул клетчатый платок и обтер себе шею. Все внимательно ожидали его ответа.

– Благошляхетное и благочестное дворянство, – ответил он, – приобретается лишь рождением, происхождением от предков родовитых, для сего заслуг иных не потребно.

Он встал, благодарствуя за хлеб, за соль, за приют. Все двинулись, провожая, и в свою очередь благодарили высокого гостя за оказанную дому честь. Выйдя на крыльцо, обер-фискал взял под локоть Канунникова и указал ему на покровские грязи:

– Ты, Авдей Лукич, мостовые пошлины платишь, поулочные повинности несешь? Сказывают, миллион у тебя достояния. Раскошелился бы ты на каменный мостик через ручей у своих ворот. А то ведь и поссориться нам недолго… Как говорится, милейший, дружба дружбой, а служба службой.

Тут вывернулся Татьян Татьяныч, с оглушительным клохтаньем проскакал вприсядку и закричал швейцару:

– Господин лакей, не видишь, господин обер-фискал отбывать изволит? Доложи господину его кучеру, чтоб господ его лошадей заложили в госпожу его карету!

Гвардии майор рассмеялся, кинул шуту гривенник и уехал восвояси.

Пока отцы кручинились, сыновья и дочери наверху отплясывали менуэт, связавшись платками, – так было интересней. Однако уже и танцы надоели, тогда проворный на забавы Щенятьев предложил играть в жмурки.

– Вас ист дас[119]? – осведомилась Карла Карловна. – Шму-урки?

– Ах, – сказала полуполковница, – это старомодно. В мое время в эту игру уж и чернецы[120] не играли.

Но Щенятьев знал не монастырский, а санктпитербурхский способ игры в жмурки. Для этого рассчитывались на жребий: «Шла кукушка мимо сети, а за нею малы дети, кук-мак, кук-мак, отставляй один кулак…», и так далее. Кому выпало водить, тот дает завязать себе глаза, а прочие целуют его в губы по очереди, он же должен угадать, кто целует. Почтенные дамы заахали, запротестовали, их никто и слушать не стал. Поднялась возня, веселые вопли, горница сразу сделалась тесной, стало ощутимо, что у девушек под платьями каркас из китового уса.

Охотней всех визжала купецкая дочь Наталья Овцына, а угадала она только гардемарина Степана Малыгина, и он, в свою очередь, только ее и угадал.

Бяша отошел к окну. Внизу во дворе видны были стоящие люди. Там канунниковская челядь слушала, как веселятся господа. Бяша непрерывно думал о Максюте – как, же ему помочь? Набраться бы смелости, подойти к Стеше и сказать прямо: «Давайте поговорим о Максиме…»

Он обернулся от прикосновения к локтю. За его спиной стояла Стеша, раскрасневшаяся, с выбившимися из прически локонами, и о чем-то спрашивала.

Стеша спрашивала, не скучно ли ему. Звала зайти к ней наверх, в светелочку, она тетрадку показать желала с песнями новейшего сочинения. Любит ли герр Василий песни? Нравится ли ему, как она, Стеша, поет?

Словно завороженный, он последовал за нею, когда она повела его за руку. Поднялись в светелку, всю обитую голландским голубым полотном. На поставце красовались диковинные иноземные куклы. Кафель пузатой печи украшали пестрые картинки – китаец с китаянкой, медведь с поводырем, царь Соломон на судилище, бабы-фараонки с рыбьими хвостами.

– Вот они – песни… – раскрыла Стеша тетрадочку с розовой лентой. Голос ее вдруг стал сиплым, она еще более раскраснелась и как будто чего-то ждала.

Бяша, чувствуя, что и сам краснеет, откашлялся.

– Мой друг Максим… – начал он.

– Что? Что? – В глазах ее застыло блаженное непонимание, а тетрадочку она листала машинально.

Вдруг из двери послышался противный скрипучий, голос:

– Либе фрейлейн… – В светелку вплыла, на манер бабы-фараонки с рыбьим хвостом, насупленная Карла Карловна. – Ви правиль светски нельзя нарушайт!

Лицо у Стеши сделалось злым, совершенно пунцовым. Губы вытянулись в линейку, «как у щучки» – снова отметил Бяша. Она топнула ножкой и закричала немке:

– Вон!

Немка дернула черепашьей шеей, величаво повернулась и уплыла назад, за портьеру.

– Ах! – Стеша схватилась ладонями за пылающие щеки, при этом изящно, словно на картинке, отставила мизинчики. – Ах, герр Василий, я, наверное, сейчас ужасно некрасива, да?

Но в светелку в подкрепление гувернантке уже вплывала сама полуполковница, а за нею виднелась и баба Марьяна.

– Степанида Авдеевна, душенька, пора приглашать гостей к перемене блюд…

Стеша отшвырнула тетрадку с розовой ленточкой и, схватив Бяшу за руку, потащила за собой обратно вниз. Там игра в жмурки достигла апогея. Водить досталось юной мачехе, Софье Канунниковой. Та сидела неподвижная, словно восковая кукла, и только головой мотала, отказываясь надеть на глаза повязку и дать себя поцеловать затейнику Щенятьеву.

На обратном пути, сидя в сухаревской карете, Киприанов все покачивал головой и время от времени усмехался. Баба же Марьяна, когда карету подбрасывало на ухабах, еле удерживалась от икоты. Киприанов спросил не без ехидства:

– Ну что, Марьянушка, каковы тебе показались канунниковские разносолы?

– Ох! – ответила та. – Не ела – осовела, поела – опузатела. Да что разносолы! А хоромы? А злато-сребро? А прочая лопотина[121]? И все твоим может стать, Онуфрич, через твоего чада!

Киприанов замолчал, сосредоточенно рассматривая ногти, затем вздохнул:

– Я тебе, сватья, ответствую, как ты любишь – пословицей: «Залетит ворона в боярские хоромы – почету много, а полету нет». Может, полет-то здесь и дороже, чем тот канунниковский почет? Давай-ка лучше спросим самого того чада.

Но Бяша сидел не отвечая, наблюдая через окошко, как убегает из-под колес бревенчатая мостовая Покровки.

И вновь потянулись будни. Ежедневный людской прибой бился о порог полатки Киприановых, изредка забрасывая за распахнутый раствор охотников до купли книг и картин. Дом на Шаболовке неусыпным тщанием бабы Марьяны и мценского Варлама рос как на дрожжах, настало время подводить его под крышу. Варлам настоял, чтобы Киприанов, конечно за мзду, выцыганил в своем Артиллерийском приказе тыщи две штук только что привезенной из-за моря поливной черепицы. Ныне модно, чтобы крыши были как в Голландии – остроконечные, красные, с флюгерами и медными петухами.

Однажды баба Марьяна скомандовала Федьке:

– Вставай, служивый, хватит тебе лежебочничать, солнце уж высоко. Запрягай лошадей, воз с черепицей перевезешь в Шаболово, не место ему на Красной площади стоять.

Федьке не хотелось ехать. Шло первомайское гулянье, чувствовалось, что к полудню будет жара. Народ, освободясь от дел, двигался целыми семействами в Марьину Рощу, на Царицын Луг, в Лефортово. Уж Федька и за зуб хватался, и у Чубарого в подкове трещину искал, лишь бы не ехать.

Все было напрасно, неумолимая баба Марьяна вручила ему кнут и ключи от шаболовской усадьбы.

– И я с тобой, – сказала Устя, взбираясь рядом.

– А тебе чего? – закричала было Марьяна. – Ты и так уж там две недели околачиваешься, в Шаболове. Каких-то юродивых себе нашла в Донском монастыре, божьих людей… Креститься-то сперва как следует научись, двуперстница[122]!

Но тут баба Марьяна вспомнила, что надо бы в новом доме пол в подклети помыть после печников, и с этим условием отпустила Устю. Захныкал и маленький Авсеня, просясь покататься, но получил только шлепка.

Когда телега повернула из-за Василия Блаженного на спуск по Москворецкой улице, ее догнал Бяша и тоже захотел ехать.

– Ежели лошадям тяжело, я могу пойти рядом…

– Ступай себе мимо, купеческий жених! – гордо сказала Устя, а Федька захохотал на весь кишащий народом, москворецкий спуск.

– Дядя Федя! – взмолился Бяша. – Я тебе табачку в бумажке принес.

– Садись уж… – позволил Федька.

Бяша вскарабкался на край телеги, а Устя принялась его шутливо сталкивать, он еле удержался.

Так перебрались они через наплавный мост, лежавший прямо на воде, и переехали на Балчуг, где перед ними открылся кабак, а по-новому – фартина, табачная изба, над входом которой болтался жестяной мужик в голландской шляпе и с трубкою. Вокруг на траве лежали себе люди, отдыхали.

– Тпру! – закричал Федька на лошадей. – Зайду-ка я в фартину, выкурю дареного табачку, на улицах курить зверь вице-губернатор не позволяет. Заодно в фартине этой с кумом одним повидаюсь. А вы меня не ждите, без меня езжайте. Вы, ребята, оба шустрые, чай, без меня управитесь. Даже лучше, чем со мной, со старым-то хрычом, ха-ха-ха!

В фартине, в дальнем углу продымленной залы, развеселая компания сражалась в «три листика»[123], раздавались боевые возгласы: «Что спишь? Ходи с крестей, козыря прозеваешь!» За последним столиком Федька увидел одинокого парня, положившего растрепанную голову на локти.

– Максюта, ай это ты, бедолага? Мне сказывали, будто ты от хозяина утек. Где же твой кафтанец ухарский, где туфлейки? Прогулял их, что ли? А ветошку эту тебе что – на промен, что ли, дали? Ох, Максимушка, рогожная ты душа!

– Дядя Федор! – с силой выговорил Максюта и взял солдата за верхнюю пуговицу. – Дядя Федор, почему в божьем мире все неправда? Что есть высшая предестинация