ыговорить «двадцать три».
Игрок, хотя играл и крупно и часто, манерами никак не отличался от прочих игроков, справедливо причисляемых к шакалам. Он явно трусил. Кидая ставку, он вдруг схватывал ее назад или передвигал на другой номер. В отличие от иных игроков, желающих во что бы то ни стало переспорить судьбу и ставящих до одурения на один и тот же номер, он наивно хотел подладиться под капризы шарика. Так, например, поставив четыре раза крупные суммы на первую дюжину и все четыре раза проиграв, он удвоил ставку и перенес ее на последнюю. Тогда выпал шестой номер. Ему не везло. Ему не везло, как и вчера, как и позавчера. Каждый вечер он оставлял в казино баснословные суммы. Впрочем, сегодня ему особенно не везло. Он выходил из себя. Он был жалок. Он попытался даже сплутовать. Когда вышло «двадцать два», он попробовал тихонько перевести свою ставку на соседний квадратик. Крупье вежливо остановил его. Он испытывал суеверный страх перед своей неудачей. Вероятно, он забыл что-нибудь сделать. Образок с изображением Лурдской Богоматери, который дала ему хиромантка, был на месте. Но нет, он действительно что-то забыл! Он встал и начал разыскивать в соседней зале свою новую знакомую, известную опереточную примадонну, m-lle Фиоль. Он стал упрашивать ее:
— Покажите мне голое колено, иначе я никогда не выиграю.
Что же, это было приметой, такой же приметой, как и все другие. Но m-lle Фиоль упиралась. Как она может при всех показать голое колено? Это же глупо! Есть пределы всяким выходкам! Какой-то татарин! Восточный хам! Но ссориться с иностранцем, швырявшим направо и налево деньгами, ей не хотелось. Поэтому, сделав вид, что она поправляет чулок, m-lle Фиоль на одно мгновение обнажила свое розовое колено. Удовлетворенный игрок побежал назад к столу. Но и колено не помогло ему. Цифры издевались. Шарик подличал. Игрок был в бешенстве. Из его манишки, помятой и захватанной потными пальцами, выскочила запонка. Он не заметил этого. Манишка раскрывала свой жесткий накрахмаленный рот. Показалась сетчатая нижняя рубашка и черные пучки слипшихся волос. Грудь игрока была густо покрыта растительностью, что, вопреки общепринятому мнению, не приносило ему счастья.
Кто знает, сколько бы он проиграл в этот вечер, если бы не вмешалась в дело m-lle Фиоль, которой надоело ждать своего нового друга. Она подошла к столу и стала уговаривать его прервать игру. Но он ее не слышал. Он слышал только одно: номера. Тогда m-lle Фиоль потянула его за плечо. Игрок почувствовал на своей руке женскую грудь. Он вздрогнул. Только одна страсть способна пересилить другую. M-lle Фиоль являлась для него чем-то новым, а игрок был не только игроком, но еще и великим бабником. Печально вздохнув, он отошел от стола и стыдливо исправил неточности своего туалета.
Они прошли в соседний зал, где находилось кафе. Гарсон, видя всю влажность гостя, предложил ему лимонад или мороженое. Но нет, никакие прохладительные напитки не могли остудить его. Для этого он знал только одно средство, испытанное средство, вывезенное им из далекой родины. Он крикнул гарсону:
— Чаю! Много! Двойную порцию!
Он объяснил удивленной m-lle Фиоль:
— Когда жарко, лучше всего горячий чай, чтобы окончательно вспотеть.
Последнее звучало несколько странно, так как он и без чая напоминал человека, только что принявшего душ. Это был недобрый пот, холодный пот проигрыша.
— Что же, вам не помогло мое колено? — насмешливо улыбаясь, спросила m-lle Фиоль.
— Нет. Колено — ерунда. То есть очень приятно его целовать. Это как безе. Восхитительное колено. Но в игре это не всегда помогает. Вот если б у меня был мой мундштук!..
И далекие видения прошлого предстали перед глазами игрока. Сидя в шикарном итальянском казино с m-lle Фиоль, с самой дорогой, самой недоступной кокоткой Европы, он вдруг увидел грязный номер феодосийской гостиницы и камбалу по-гречески, эту жалкую чечевичную похлебку, за которую он отдал сопливому Аристарху заветный мундштучок. Отдавшись воспоминаниям, неудачный игрок вздыхал, томился, пил чай — чашку за чашкой. Он мог бы еще выразительней вздыхать: ведь картины, проходившие перед его осоловевшими глазами, не отличались ни детской невинностью, ни безмятежностью. Не говоря уже о далеких эпохах, о мариупольском инженере, о шпионских цидульках, о коже престарелой мисс и о прочем, достаточно было вспомнить хотя бы пятнистого кота, мчавшегося, задрав хвост, глубокой ночью по бульвару Эдгар-Кине, чтобы не только вздохнуть, но даже застонать. А плечо Шиши? А вокзал? А все, что было потом? И, выпив шестую чашку чая, он взмолился:
— Вы должны мне сказать «Бедный Нико». Вы говорите это так мелодично, что я вспоминаю мою покойную матушку.
При этом он, разумеется, соврал — он никогда не знал своей матери, а тетушка, воспитывавшая его, вместо ласкательного «Нико», употребляла весьма грубое: «Никешка». Но он жаждал обмана. Он жаждал нежности, ему хотелось, чтобы кто-нибудь пожалел его. M-lle Фиоль охотно исполнила его просьбу. Она даже три или четыре раза повторила: «бедный Нико», надеясь этим избавить кавалера от меланхолии. Но нет: он приступил к седьмой чашке, то есть к новым вздохам и к новым воспоминаниям.
Вот бы где господин Эли Рено нашел обильный материал для своих медитаций! Разве не вызывает этот человек, достигший всего и вместе с тем несчастный, скорбной мысли о тщете всех наших желаний? Вероятно, следователь не презрел бы его, как презрел он жалкого Андрея. Вероятно, он пожал бы его мокрую руку и со всем галльским пафосом воскликнул бы: «Ecco homo!»[63]
Почему же он так несчастен? Ведь исполнилась его мечта, высказанная гарсону Луи. Он в Сан-Ремо, то есть в десяти километрах от Ментоны. За окнами майский вечер, оливы, море. Может быть, он просто устал? Ведь не сразу с Восточного вокзала, куда довез его хрипевший отвратительно автомобиль, добрался он до этого казино, ведь с той, не совсем заурядной ночи, прошло два месяца.
Как провел это время Халыбьев? Прескверно. Вначале он бедствовал, жестоко, отвратительно бедствовал, вспоминая с наслаждением даже перины отеля на улице Мутон-Дюверне. Он доехал до Майнца. Оттуда он перекочевал во Франкфурт. Билет поглотил все франки, оставшиеся после ужина в ресторане «Лявеню». Халыбьев голодал. Он пять дней пробродил, как бездомный пес, по улицам, клянча милостыню и подбирая окурки сигар. Забираясь ночью под железнодорожный мост, он ощупывал свой жилетный карман и плакал при этом от злобы. Жизнь над ним издевалась, как беленький шарик рулетки. Наконец наступило некоторое просветление. Выдав себя за еврея, за честного еврея Моисеева закона, пользуя для этого свой дворянский, с горбинкой, нос, который в обычное время, наоборот, удостоверял близость рода Халыбьева к князьям Долгоруким, втерся он в какое-то «общество вспомоществования пострадавшим от погромов на Украине» и получил небольшую ссуду. Прежде всего, он прилично оделся и переехал в Берлин. Там-то, чувствуя, очевидно, прилив благожелательности к иудейскому племени, отыскал он некоего господина Моиссе Якоби, торговавшего в Амстердаме бриллиантами и приехавшего в Берлин скупать на обесцененные марки приятные камешки. Они как-то вместе поужинали в ресторане «Регина». После этого ужина Халыбьев перестал по ночам щупать жилетный карман и плакать от злобы. Он поехал наслаждаться жизнью в Сан-Ремо. Это было в середине апреля.
Как будто здесь должны были закончиться его мытарства. Открывалась новая жизнь, голубая и солнечная, похожая на плакаты, которыми дирекция казино рекламирует все натуральные прелести Сан-Ремо. Но нет же, он далеко не был счастлив! Множество обстоятельств мешало ему воспользоваться и голубизной моря, и солнцем. Главнейшим из них являлся страх. Да, Кастор, в Черкасском переулке символизировавший отвагу, доходил теперь до таких приступов трусости, что, пожалуй, даже неизменно дрожавший, как лимонное желе, недорезанный Нейхензон и тот бы посоветовал ему прибегнуть к валерьянке. Халыбьев, например, теперь не входил в комнату: нет, вперед он высылал на разведку руки. Он боялся порогов. При виде полицейских его тошнило. Он сам себя за это ненавидел. Он заставлял себя нарочно подходить к ним с вопросом, как пройти на такую-то улицу. Говоря это, он думал: а вдруг вместо ответа полицейский схватит его за шиворот? Он не смел и помышлять о поездке в Париж. Но он знал, что успокоится только тогда, когда приедет в Париж, больше того, когда пройдет, независимо постукивая палочкой по проклятой улице Тибумери. Он всем рассказывал, что скоро едет в Париж по делам, хотя никто его об этом не спрашивал. Приезжая в новый город, он тотчас же отправлялся во французское консульство и беседовал там о визе. Эти посещения являлись для него самой страшной пыткой. После них он валялся целый день без движения, прикладывая к груди мокрое полотенце. Все это не давало ему наслаждаться жизнью.
К этому следует прибавить азарт. Каждый вечер Халыбьев играл, играл, как уже было сказано, неудачно. Деньги быстро исчезали, и впервые это огорчало Халыбьева. Никогда прежде он не жалел денег. Он их легко доставал, доставал вдохновенно. Деньги являлись для него не облитым потом хлебом поденщика, но плодами в райском саду. Однако на этот раз он относился к деньгам, полученным от голландского еврея, совсем иначе. Они были заработанными, тяжело заработанными, и, оставляя их каждый вечер бесстрастным крупье, Халыбьев страдал. Он жаждал взять реванш. До этого он не мог уехать из Сан-Ремо. Он играл уже не развлекаясь, но яростно, отчаянно, безрассудно. Он еле сдерживался, чтобы не кинуться на рулетку, чтобы не искромсать насмешливый шарик. Его руки рвались к горлу крупье и в то же время трусливо прятались в карманы.
Наконец, было еще одно обстоятельство, отравлявшее дни беспечного с виду жуира. Да, он достиг своего. Да, теперь он не жалкий постоялец в отеле на улице Мутон-Дюверне, но уважаемый всеми иностранец. К его услугам кресла казино, автомобили, розы, вино, женщины. Но самый лакомый плод не стал от этого доступней, наоборот, он отдалился, он сделался воистину запретным плодом. Почему офицеру Хозе изо всех женщин мира нужна была обязательно работница сигарной фабрики, какая-то замарашка Кармен? Глупо? Мания? Вот у Халыбьева тоже мания! Чем же Халыбьев хуже других? Ем