д день ото дня растущий живот, хихикает по углам с Николой, а Мэри Фишер начинает страдать от собственной неполноценности — будто сама она вовсе и не женщина, раз у нее никогда не было ребенка, а теперь уж, понимает она, и не будет.
Было время, когда Мэри Фишер считала свою бездетность благом, избавившим ее от деградации, заурядности, бессмысленности материнства; теперь она так не считает. Теперь ей нужно хоть что-то — все равно что.
Ее душа и тело рвутся к Боббо. Она может писать ему одно письмо в месяц, и он ей столько же. Она пишет о любви, пуская в ход все свое профессиональное мастерство, а он пишет ей в ответ какие-то странные, вымученные письма о погоде да о тюремной кормежке, да еще беспокоится о собаке Гарнесе, кошке Мерси, и о детях — все ли у них есть?
Мэри Фишер пытается переложить заботы об Энди и Николе на родителей Боббо, но Энгус и Бренда не могут взять детей на себя — и не хотят. У них ведь нет даже своего дома, объясняют они; всю жизнь кочуют из гостиницы в гостиницу. Животные и дети в такую жизнь совершенно не вписываются. Один раз попробовали — с Боббо — и зареклись: сами видите, что из него вышло! Кроме того, считая Мэри Фишер виновной в жизненном крахе Боббо, они совсем не горят желанием протягивать ей руку помощи.
Но тем не менее они иногда наведываются, а Мэри Фишер и такой компании рада. Подумать только, до чего она докатилась!
— Для детей здесь просто рай! — говорит Бренда. На сей раз она одета во что-то розовато-лиловатое вперемежку с зеленым, во что-то даже не шелковое, как обычно, а совсем невесомое, газовое, словно желая показать всем, какая она непрактичная, какая ненадежная в житейском плане. — Такое раздолье! Грех допускать, чтобы столько места пропадало зря. И потом, детям тут так нравится! Они очень даже недурно выглядят при всем при том.
При том, хочет она сказать, что на них свалилось столько бед разом — по милости Мэри Фишер. Бренда всякий раз привозит детям жвачку, которую можно раздуть в пузырь, и она лопается, розовыми ошметками прилипая к носам, щекам и волосам, а изжеванная, потерявшая эластичность, оказывается прилепленной к нижнему краю столов и стульев, где на нее и натыкаются ни о чем не подозревающие гости.
— Бедные крошки, — вздыхает Бренда, задирая голову, чтобы посмотреть на своих внучат, ростом под потолок. Они берут у нее жвачку — отчасти, чтобы не обижать ее, отчасти пользуясь случаем позлить Мэри Фишер, и отчасти потому, что, хотя сами они без пяти минут взрослые, им очень хочется подольше оставаться детьми. Они еще помнят райское время, золотые деньки в доме 19 по Совиному проезду. И оттого они мрачнеют и замыкаются в себе. В школе оба едва успевают.
Никола надувает пузырь, и он лопается прямо над ухом одного из доберманов, и зверюга хватает ее за нос, и ей накладывают шестнадцать швов — пришивают оторванные куски, прячут внутрь поцарапанную кость. Никола плачет и зовет пропавшую мать — в первый и последний раз.
Мэри Фишер замечает, что Энди все чаще поглядывает на нее нехорошим, хищным взглядом. В его возрасте вообще не положено так смотреть, тем более на женщину, которую любит его отец, но что она может сделать? Она бы с радостью отправила обоих в какой-нибудь интернат, но это бесполезно: они все равно явятся обратно, точно так же, как когда-то ее мамаша, которая из любого дома для престарелых возвращалась назад, к ней. Они грозят, что так и будет, и она им верит. Боббо не желает, чтобы они навещали его в тюрьме.
— Пусть забудут, что я есть, — говорит он.
Мэри Фишер опасается, что понимать это следует скорее как его собственное намерение поскорей забыть, что они есть.
Старая миссис Фишер не встает с постели, ходит под себя и глотает валиум лошадиными дозами. Время от времени она вскидывается и громко говорит: «Бандитское гнездо! Вот кого надо сажать в тюрьму — держи ее!» И Мэри Фишер до того раздавлена, что слезы сами катятся у нее из глаз, и ей делается так горько — ведь в целом мире у нее нет никого, никогошеньки!
— А мы? — спрашивают Энди и Никола, не спуская цепких глаз с Мэри Фишер, куда бы она ни двинулась. Иногда ее охватывает такое чувство, будто она живет в фильме ужасов.
Мэри Фишер умоляет Энгуса и Бренду забрать хотя бы пса Гарнеса — ради Боббо, — но они неумолимы.
— Самое милое дело усыпить беднягу, — советует Энгус. — Собака без хозяина — не собака. Они же с Боббо были вот как! — И он, сцепив два пальца, показывает сплетение судеб собаки и человека.
Но Мэри Фишер не может усыпить собаку. Раньше могла бы, теперь нет. Она слишком хорошо знает, что будет чувствовать Гарнес. Я бы хоть дюжину собак извела, глазом бы не моргнула, если бы решила, что это в моих интересах. Я начала с плюгавой морской свинки — и вот, полюбуйтесь! Превратилась в дьяволицу. И я бы не удивилась, если бы в моем лице мир увидел обещанное ему второе пришествие (на этот раз в женском обличье). Как знать, быть может, я стану таким же символом для женщин, каким Иисус стал для мужчин. Он предлагал усыпанный каменьями путь на небо; я предлагаю автостраду в ад. Я несу страдание и самопостижение (вещи неразрывные) другим и спасение — самой себе. Каждая — за себя, вот мой девиз. И если меня распнут на кресте моего эгоизма, я не буду роптать. Я хочу только одного — жить по-своему, и, клянусь Сатаной, я этого добьюсь!
У дьяволиц много разных имен, и по умению вторгаться в чужую жизнь им равных нет.
25
Руфь, успешно достигнув своей цели в доме судьи и вынужденная еще около месяца ходить к дантисту-хирургу, принялась подыскивать себе жилье в Брэдвелл-парке, где, как подсказывала ей интуиция, можно было без труда сохранить свое инкогнито. Публика здесь обитала самая разношерстная — с точки зрения габаритов и внешнего вида вообще, — так что охотников смотреть ей вслед, можно сказать, не было. Брэдвелл-парк затерялся в гуще западных окраин: обширный, запущенный и безликий кусок огромного города. Здесь жили бедняки.
У Руфи на счете в швейцарском банке лежало 2 563 072 доллара 45 центов, но она предпочитала жить просто и скромно — по крайней мере, пока.
Богатые всегда на виду, бедняков никто не замечает — унылая серая пелена, скрывающая их жизнь, делает их невидимками. Руфи совсем не улыбалось привлекать к себе внимание полиции или финансовых органов, пока не пробил час. И, помимо всего прочего, в Брэдвелл-парке она наверняка не встретила бы знакомых из Райских Кущ, которые, увидев ее, воскликнули бы: «Как! Глазам своим не верю, да ведь это жена Боббо! Вы здесь? Какими судьбами?»
И Брэдвелл-парк и Райские Кущи, где Руфь жила прежде, в своей другой жизни, характеризовались как предместья, но разница между ними была огромная. Населяющие Брэдвелл-парк мужчины и женщины жили где и как придется, в то время как в Райских Кущах они помещали себя внутри аккуратненьких, со всех сторон ограниченных изгородью квадратиков. В Брэдвелл-парке было больше женщин, чем мужчин, меньше гаражей и меньше машин, всего-навсего один бассейн для общественного пользования с таким количеством хлорки в воде, что у купающихся глаза вылезали из орбит. Жители Брэдвелл-парка зарабатывали меньше, чем им хотелось бы, и здешних женщин, как правило, загоняла в угол нужда, а не путаница в собственных мыслях и чувствах — зато они могли утешать себя тем, что не просто с жиру бесятся и сами не знают, чего им надо, а имеют серьезные основания пенять на судьбу.
Руфь некоторое время стояла на улице возле дверей отдела социального обеспечения, пока оттуда не вышла подходящая кандидатура: молоденькая, до двадцати, женщина, беременная, с двумя цепляющимися за нее малышами, толкала перед собой детскую коляску, доверху заполненную пакетами с провизией. Миловидная, с пастозно-бледным лицом и безучастным взглядом. На автобусной остановке она остановилась и стала ждать; когда автобус подошел, Руфь помогла ей войти и погрузить детей, коляску, пакеты — кондуктор при этом стоял, сложа руки, — а затем подсела к ней, и они разговорились.
Звали девушку Вики. Ее Марте три годика, Полу два. Нет, мужа у нее нет и не было.
— Я хочу снять комнату, — сказала Руфь. — Не знаете, к кому бы обратиться?
Вики не знала.
— А у вас уголка не найдется? — спросила Руфь. — Я бы могла за детьми присмотреть, помочь по хозяйству. Ну, и немного деньгами приплачу — там договоримся. Главное, в соцобеспечении ничего не узнают.
Заманчивая перспектива ни за что ни про что получать деньги да еще и помощь в придачу оказалась сильнее небезосновательных опасений Вики, что ее жилище может отпугнуть кого угодно, особенно человека непривычного. И дело было сделано: Руфь поселилась в доме у Вики, в задней комнате, а спать устраивалась на раскладушке, которая в первую же ночь под ней развалилась. Комната эта почти не использовалась, потому что в ней было темно и промозгло, но Руфь несколько оживила ее яркими плакатами и все стены затянула рогожкой, чтобы штукатурка не осыпалась.
— Какая ты счастливая, что у тебя большой рост, — сказала Вики. — Тебе даже стремянка не нужна. Мне вот без стремянки никак, а у меня ее нету. А то я сама бы тут уже все в порядок привела. Правда, рогожка мне тоже не по карману. Да и вообще, с какой это стати я должна тут что-то делать — пусть хозяин сам следит за своим домом!
Вики бросила учебу в шестнадцать, быстро убедилась в том, что на работу ей не устроиться, и села на пособие. Ничего не делать было, по крайней мере, не так скучно, как вкалывать за гроши (ни на что другое она рассчитывать не могла), хотя еще неизвестно, от чего больше устаешь. В детстве Вики страдала астмой, и у нее имелась справка от врача, что легкие у нее слабые, поэтому та работа, на которую нанимались ее ровесницы в Брэдвелл-парке — большие прачечные комбинаты и химчистки, обслуживающие целые городские районы, — по состоянию здоровья была ей противопоказана. Постоянно впитывая водяной пар и испарения химических реактивов, самые молодые и здоровые легкие разрушаются очень быстро, так что Вики крупно повезло вовремя попасть в списки хроников — благодаря этому пособие ей со временем не урезали, как другим девушкам, подталкивая их быстрее соглашаться на любую, даже самую вредную работу. Короче, соглашаться на то, что есть, и не привередничать.