Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина — страница 109 из 146

– С офицером? – неприятно пораженный, переспросил Чонкин. – С каким?

– А мне откуль знать, с каким? – Жаров пожал плечами. – Знаю только, что летчик.

– Летчик? – повторил Чонкин с внезапно возникшим ревнивым чувством. – Как же это летчик?

С тех пор как Чонкин расстался с Нюрой, прошло без малого четыре года. Сперва страдал он очень сильно, потом боль постепенно утихла. Последнее время он о Нюре почти что не вспоминал, а встретивши, может, и не узнал бы, но новость, что она оказалась ему неверна, поразила его и обидела. И теперь ему представлялось все дело так, будто сам он был безупречен в своей любви и верности, будто рассчитывал на возвращение и обещанную совместную жизнь, а она вот не дождалась, польстилась на ненадежную офицерскую любовь, продовольственный аттестат и золотые погоны.

– Ладно, – сказал он, пытаясь от возникшей темы отвлечься. – А билизоваться–то собираешься или как?

– Ну а как же. Вот гроб это сдам в ремонт, и все. Мне ротный мой на сверхсрочную предлагает остаться, но я нет. Вернуся домой, трактористом или комбайнером пойду. А ты как?

– Да кто ж знает. Вообще–то, билизовать вроде как обещались, но они ж сам знаешь, сегодня одно говорят, завтра иное. Мы б тебя, Чонкин, говорят, отпустили б, да замены, говорят, нету.

– Да ладно тебе свистеть! Нету ему замены. Сталин сказал, что у нас нету незаменимых людей.

– Кто сказал? – переспросил Чонкин.

– Сталин.

– А–а, Сталин, – уважительно повторил Чонкин, но решил все–таки возразить: – Сталин сказал, и чо? Он, спорить не буду, человек большой, двух жен имеет, а в лошадях–то чего понимает? Небось на лошаде никогда и не ездил. Щас же у нас все, кто на танке, кто на тягаче или же самолете, а лошадем управлять никто не умеет. Они думают, что на лошаде это только вожжу туды–сюды налево тянуть, а ежели, к примеру, хомут надеть да супонь затянуть, так иной даже майор или подполковник не сообразит, что к чему!

– Это да, – согласился Жаров. – Народ у нас сильно необразованный. Так–то языками болтать все умеют, а корову за рога доить норовят. Слушай, – переменил он тему, – ты в авиации служишь?

– Ну? – согласился Чонкин.

– А гидрашку достать–то можешь?

– Ясное дело, могу, – сказал Чонкин. – Выпить хочешь?

– Да не в том, – махнул рукой Жаров. Он оглянулся и, хотя никого поблизости не было, понизил голос: – Вечером, как стемняет, приходи к мосту возле вокзала, с гидрашкой. Есть две немочки. Из себя видные, в очках, по–нашему ни бум–бум, разговаривать не надо. Водку жрут, как лошади. Придешь?

Чонкин задумался. Предложение было заманчивое, но не так–то просто выполнимое.

– Вечером? – размыслил он вслух неуверенно. – Эх да, вечером, оно–то да… Да вот только старшина, зараза, как бы, это вот, не застукал. Старшина у нас знаешь какой – не человек, а собака. Даже не собака, а не знаю кто, причем нисколько не воевавши. Но ходит, зырит, вынюхивает, самоволку хочет не допустить. А немки–то толстые?

– Как бочки, – пообещал Жаров. – Сиськи во, а сзаду – полный парад, Красная площадь.

– Да, – опять задумался Чонкин.

Картина, нарисованная Жаровым, соблазняла, но страшновато было. Страшновато, но соблазнительно.

– Эх, ладно! – махнул он рукой. – Жди, прибуду.

2

Пытливый читатель не может не задаться вопросом, а где же Чонкин пропадал все это время? Как, приговоренный в начале войны к смертной казни и бежавший из тюрьмы, оказался он вновь в летной части? Причем не в какой–нибудь летной части, а в той, что была под командованием все того же Опаликова, встретившего войну подполковником, а закончившего полковником и ко всем орденам своим многочисленным прибавившим золотую геройскую звездочку?

Если рассказывать обо всем пути, пройденном нашим героем по дорогам и тропам войны, обо всех его приключениях, то слишком длинным получится наш рассказ. Поэтому пройдемся пунктиром.

Оставшись вдвоем в районе Долгова, Чонкин и Клим Свинцов конец осени и начало зимы провели в лесу, перемещаясь по нему бесцельно, словно медведи–шатуны, и за зверей принимаемые местными жителями, заходившими в лес для заготовления грибов, ягод или дров. Среди деревенского населения в данной округе ходили в то время слухи о том, что с началом войны в местных лесах появились партизаны, а также в значительных количествах медведи, лешие и обезьяны. Да они, оборванные, голодные и холодные, и в самом деле стали похожи на каких–то зверей. Чонкина узнать еще было можно, у него бороденка отросла татарская, редкая, не скрывавшая основных черт лица, а вот Свинцов до бровей зарос рыжей и грязной шерстью, да такой густой, что прежде, чем разглядеть что–нибудь, шерсть эту на глазах раздвигал руками. Некоторые люди принимали наших беглецов не за зверей, а за диких партизан, хотя им не до партизанства было, а только бы не попасть при этом ни к нашим, ни к немцам и как–нибудь прокормиться. Другие на их месте с голоду бы околели, но они были люди, выросшие в природе и бывшие частью ее, к тому же имели при себе винтовку с патронами. Как–то все же питались. То птичку подстрелят, то гриб сорвут, то бруснику соберут. Костер развести – огонь древним способом, с помощью кресала и камня добывали. Нашли где–то каску немецкую еще с Первой мировой войны, ржавую и с дыркой от пули. Дырку куском портянки заткнули, превратили в кастрюлю. Тряпка, намокнув, не прогорала. Варили грибной суп из опят (их в тот год видимо–невидимо уродилось), компот и травяные отвары. Спали, не снимая шинелей, на сырой земле. Пока жить было можно, но как–то ночью подморозило, а утром глянули: опята, все разом, почернели и сникли. Кочки покрылись тонкой ледяной коркой, брусника под ней выглядела, как под стеклом в музее. В музее Чонкин бывал лишь однажды, когда комендантскую роту возили в город и там показывали как раз под стеклом клыки вымерших животных, наконечники копий и украшения тогдашних людей. И там же, он запомнил, были такие бусинки, вроде как раз брусники, и так же лежали под стеклом, поблескивая. Зима наступала, возникала задача как–нибудь ее пережить. Хотели вырыть землянку, но инструмента, более подходящего, чем штык, не было. Однако судьба оказалась к ним более или менее благосклонной. Однажды, собирая хворост для костра, Чонкин и Свинцов приблизились к густому кустарнику, как вдруг там зашевелилось и вылезло наружу что–то мохнатое.

– Видмедь! – воскликнул Свинцов и, отшатнувшись, вскинул винтовку.

Но это был не медведь, а престранное существо, покрытое длинной шерстью, с проплешиной посреди хребта. Выскочив из кустов, оно бросилось прочь. Свинцов, сам превратившийся за это время в зверя, ринулся догонять. Существо достигло ближайшего дерева и, ловко перебирая всеми четырьмя лапами, вмиг взлетело к самой верхушке. Оттуда с беспокойством следило за подошедшими.

Свинцов, поставив винтовку к ноге, спросил Чонкина:

– Чо за животный, не ведаешь?

– Не знаю, – удивленно сказал Чонкин. – Похоже, что обезьян.

– Ты чо? – возмутился Свинцов. – Ты обезьянов видал когда?

– Видал, – сказал Чонкин. – Нас прошлый год в зверинец водили. Сперва в музей, а потом в зверинец. И там один был точно, как этот, и с голой жопой.

– Тьфу! – сплюнул Свинцов. – И откуда ж они здесь берутся? У нас в тайге таковых не имеется. Видмеди, волки, белки и соболя есть, а обезьяны не водятся.

– Так откуда ж им тама быть, – Чонкин вспомнил утверждения Гладышева, – когда они все в человеков попревращались?

– Как это? – не поверил Свинцов. – Оборотни, что ли?

– Навроде того, – подтвердил Чонкин.

– Это бывает, – согласился Свинцов. – У нас в деревне тоже Варька косая кошкой по ночам оборачивалась. У коров чужих молоко отсасывала. А брат мой Серега ее в хлеву ночью пымал да лапу ей топором оттяпал…

Говоря это, Свинцов не выпускал из виду того, что сидел на дереве, прищуривал то один глаз, то другой, и тот в ответ на него так же щурился.

– И чего с лапой сделал? – спросил Чонкин.

– А ничего. Завернул ее в тряпку, поклал на печку, а утром гля, а там не кошкинская лапа, а человецка рука…

– Ну, и далее? – потребовал продолжения Чонкин.

– Далее более, – сказал Свинцов. – А ты как думаешь, обезьянов едят?

– А кто их знает, – задумался Чонкин. – Мне не доводилось, а вообще–то чего ж, они же ж тоже из мяса и костей состоят.

– И то, – рассудил Свинцов, – покуда человеком не обернулся, такой же животный, как, допустим, свинья. Так что сперва шерсть на костре опалим…

– Дурак, что ли? – спросил Чонкин.

– А чо?

– Через плечо, – сказал Чонкин. – Зачем шерсть–то палить? Из шкуры рукавицы сделаем, шапки пошьем.

– Тоже дело, – согласился Свинцов, потерши остывшее ухо. – А ты сашлык лопал когда или нет?

– А чо это?

– Чо–чо, – передразнил Свинцов. – Скуснятина, вот чо. На куски мясо порубишь, на прут насадишь и в огонь и так поворачиваешь, чтоб со всех сторон равномерно. Это ж такое вот это у–у! – восполнил он нехватку слов междометием. И, подняв винтовку, Свинцов потянул рукоять затвора.

– Не стреляйте! – закричала обезьяна человеческим голосом. – Не стреляйте, я сдаюсь.

– Гля! – удивился Чонкин. – Уже превратившись.

– Да, – Свинцов разочарованно опустил ствол. – Я ведь, знаешь, человека убить могу, но человецкое мясо кушать не буду. Стошнит. Ладно, – приказал обезьяне, – вались на землю. Да не боись. Не побегешь – не убьем.

Обезьяна проворно спустилась и стала перед Чонкиным и Свинцовым почти на две ноги, только слегка опираясь передними конечностями о поваленное дерево.

Хотя была она покрыта шерстью с ног до головы, Свинцов разглядел в зарослях признак мужского пола и спросил спустившегося строго:

– Кто такой и какой будешь нации?

Спустившийся молчал и дрожал мелко, как овца перед закланием.

– Говори, кто ты есть! – зарычал Свинцов и щелкнул затвором.

– Не стреляйте! – снова взмолился спустившийся и стал часто кивать головой. – Русский я. Православный, – добавил он, видимо, неуверенный, что последняя характеристика будет ему на пол