Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина — страница 129 из 146

а упоминалась так или иначе его мать, он испытывал, сам не зная почему, неприятное чувство.

Он нахмурился, но Берия, который обычно замечал все изменения в настроении вождя, сейчас ничего не заметил и воодушевленно продолжил изложение своего плана:

– Так вот, дорогой Коба, мы подумали, почему бы нашему большому артисту не подменять тебя иногда в твоей работе? Ну, может быть, на каких–нибудь не очень важных заседаниях.

– Это как же он будет меня подменять? – Сталин свел брови к переносице.

– Ну так. Наденет твой костюм, френч, галифе и сапоги, наклеит усы или даже отрастит и будет сидеть, делать заметки, иногда хлопать в ладоши, иногда подавать какие–нибудь реплики.

– Хорошо, – одобрил Сталин. – А я что буду делать в это время?

– А ты будешь заниматься в своем саду. Подстригать розы. Отдыхать. Лежать. Читать «Капитал». – Он покосился на тумбочку. – Историю ВКП(б), «Преступление и наказание».

– Гм–гм, – отреагировал Сталин и призадумался. Встал. Прошелся по комнате. Раскурил погасшую трубку. Опять прошелся из угла в угол. Казалось, он был совершенно спокоен. Между тем в душе его бушевала буря. Но он так умел скрывать свои чувства, что даже такой тонкий психолог, каким был Берия, ничего не заметил.

– Значит, – сказал Сталин раздумчиво, – значит, вы решили, что товарищ Сталин устал. Так?

– Ну да, – подтвердил Берия, – да. Ты же правда немножко устал. Ты меня извини, дорогой мой старший друг и соратник, я знаю, что ты двужильный, ты работаешь днем и ночью, как вол или как лошадь. Но и твои силы имеют же какой–то предел, дорогой мой Коба! Высокий предел, очень высокий, но какой–то предел они имеют. Конечно, во время войны, когда решалась судьба всего мира, когда невероятный груз лежал на твоих плечах, ты его нес, как исполин, как Геркулес, как этот самый… ну, я даже не знаю, кто, ну а теперь, когда под твоим гениальным руководством мы разгромили наголову фашистские полчища, когда красное знамя гордо реет над ихней столицей, почему бы тебе хотя бы часть не самых важных обязанностей не переложить на плечи какого–нибудь простого человека, как на простого осла…

Товарищ Сталин совершил еще один рейд из угла в угол. Он попыхтел трубкой, почмокал губами.

– Товарищ Сталин устал, – согласился он печально, – товарищ Сталин постарел, одряхлел, он ни на что уже не годится, и его можно заменить кем угодно, даже ослом, так я тебя понял?

– Но, Коба… – хотел возразить Берия.

– Нет–нет, я ничего, – остановил его Коба. – Это идея хорошая, но она требует размышления. Я подумаю. Когда я подумаю и пойму, что ты хочешь постепенно отодвинуть меня от важных дел, я тебе выражу свое отношение к этому очень заметным способом. А пока пойдем и мирно, пока мирно, и скромно что–нибудь перекусим.

Выйдя из комнаты, Сталин опять нажал кнопку. Дверь бесшумно закрылась и слилась со стеной, не оставив сколько–нибудь видимого шва. В коридоре друг напротив друга стояли два охранника с автоматами «ППШ», молчаливые, неподвижные и немигающие. Молча пройдя между ними, Сталин нажал еще одну кнопку в стене. Открылась более просторная комната овальной формы. В ней – стол, покрытый белой скатертью, уставленный выпивкой и закуской. Два официанта, такие же безмолвные, как охрана, в белых костюмах и черных бабочках, с крахмальными полотенцами через руку вытянулись у стены.

– Вы свободны, – сказал им Сталин, входя в помещение. И добавил, обращаясь не столько к ним, сколько к Меловани: – Своих гостей буду угощать я сам.

Охранники удалились. Сталин нажал кнопку, и комната превратилась в безвыходное замкнутое пространство. Сталин отодвинул стул, пригласил Меловани: – Садись, артист. Что пить будешь? Водку? Вино? Коньяк?

– А вы что? – спросил артист.

– А я «Хванчкару».

– И я «Хванчкару».

– И я, – сказал Берия.

Известно, что Сталин, когда надо, умел крепко выпить и редко пьянел. И Берия умел выпить. И Меловани был выпить не дурак. Они пили, пили много, провозглашали тосты за великого вождя, за государственную безопасность, за искусство вообще и за искусство перевоплощения в частности. И немного поговорили по–грузински, и попели грузинские песни, и пел особенно хорошо Меловани (артист он и есть артист).

Зашел разговор о кое–каких делах того времени, которые уже и пересказывать неинтересно. Вдруг Сталин вспомнил о летчике Опаликове, который не только сам сбежал, но и увез с собой лучшего русского солдата и героя Ивана Чонкина.

Вспомнил, рассердился.

– Ты, – сказал он Лаврентию Павловичу, – ты что мне говорил? Ты уверял меня, что этих людей достанешь. Ты их достал?

– А вот и достал! – дожевывая салат оливье, радостно сообщил Лаврентий Павлович. – Одного достал, а другого достану тоже, и очень скоро. Скоро, уверяю тебя, дорогой, достану и второго.

– А как же ты достал первого, и что это значит, что ты его достал?

– А вот что это значит. – Лаврентий порылся в портфеле, вынул оттуда папочку с газетными вырезками. Их было немного, штук пятнадцать, но все они были посвящены смерти полковника Опаликова. – Вот, Коба, это английские газеты, это французские, это немецкие. Все пишут примерно одно и то же. Они пишут, что у Кремля длинные руки. И у нас в самом деле длинные руки, дорогой Коба. Такие длинные, что мы кого хочешь и где хочешь достанем.

– И как же погиб этот несчастный полковник? – спросил Сталин потеплевшим голосом.

– Воды выпил, – сказал Лаврентий Павлович, отрезая кусок бифштекса.

– Воды? – переспросил Сталин. – Простой воды?

– Ну зачем простой? Минеральной, – сказал Берия и глупо хихикнул: – Простой минеральной воды без газа.

– А что Чонкин? Его не угостили той же водичкой?

– Как же, дорогой Коба. Ты же хотел его видеть живым, так мы тебе живым его и доставим.

– Когда?

– Скоро.

– Ты мне давно обещаешь, что скоро. Ну ладно. Еще немного подожду. Совсем немного, Лаврентий. Надеюсь, ты меня хорошо понял.

– Я тебя хорошо понял, Коба, – склонил голову Берия. – Я сделаю то, что нужно, – добавил он, вкладывая в свое обещание не тот смысл, на который рассчитывал Сталин. – А что это, между прочим, у тебя за картина, Коба?

– Где? – спросил Коба.

– Да вот, прямо перед тобой!

– Вот эта? – удивился Сталин. – Какой же ты темный, Лаврентий! Народ считает тебя вождем и носит на демонстрациях твои портреты и даже не представляет, какой ты темный, необразованный и невежественный человек. Это же русская классика! Это «Охотники на привале» замечательного русского художника Василия Перова!

– Вот оно что! – сказал Лаврентий, будто и правда только что узнал, что это «Охотники на привале». А про себя подумал: «Я–то, может быть, темный, невежественный, но ты проявил себя как настоящий лопух».

И у него были основания для такого мнения о своем соратнике, потому что тот, всегда предельно бдительный и настороженный, позволил провести против себя самый примитивный воровской трюк: отвлечь внимание. Когда он поднял глаза на картину Перова, потратил на это не больше десяти секунд. Но этих секунд вполне хватило Лаврентию Павловичу, чтобы опустить в бокал собеседника таблетку, которая немедленно растворяется хоть в воде, хоть в вине, не давая ни цвета, ни вкуса, ни запаха.

– Ну что ж, – сказал Сталин и поднял бокал. – Тогда давайте выпьем за солдата Чонкина и за всех солдат, без которых никакие генералы и даже генералиссимусы не смогли бы одержать победу над сильным врагом!

Второй раз Сталин пил за Чонкина стоя. И с ним стоя пили за Чонкина народный комиссар госбезопасности Лаврентий Павлович Берия и народный артист Советского Союза Георгий Михайлович Меловани.

Странный привкус был у вина, которое выпил Сталин.

И странное возникло ощущение. У Сталина закружилась голова. Он посмотрел на своих собутыльников, и ему показалось, что он стоит в центре какого–то круга, какой–то странной карусели, его собутыльники сидят на картонных лошадках и скачут вокруг него.

– Ты, Лаврентий, – начал Сталин, пытаясь поймать Лаврентия взглядом. – Ты, Лаврентий, – хотел он ему что–то сказать, но Лаврентий крутился перед ним все быстрее, и с каждым кругом все уменьшался в размере, и в конце концов дошел до размера мухи, и вот совсем растворился в разжиженном воздухе. С тем и свет погас в глазах товарища Сталина, и товарищ Сталин уронил голову на стол, но не в салат, как некоторые могли бы ожидать, а просто на стол, рядом с тарелкой.

В комнате воцарилось молчание. Меловани сидел бледный, с открытым ртом и с недонесенным до него куском сулугуни. Берия же, напротив, закусывал как ни в чем не бывало.

– А ты почему не пьешь, Гога? – спросил он через какое–то время.

– Я? – переспросил Меловани. – Я… Я не хочу.

И отодвинул от себя бокал, отодвинул осторожно, как будто опасался, что жидкость, находящаяся в нем, сама плеснется в лицо.

– Ну, не хочешь, не надо, – сказал Лаврентий. – А я, пожалуй, выпью.

Он схватил бокал Меловани и опустошил его большими глотками. Посмотрел на Сталина, покачал головой. Посмотрел на артиста. Тот сидел бледный–бледный и мелко трясся. Так трясется собака, которую везут на живодерню.

– Слушай, дорогой, – обратился к нему нарком, – что с тобой? Тебе плохо?

– Нет, нет, – сказал Меловани поспешно. – Мне хорошо. А я ничего не видел. Я, – повторил он, – совсем ничего не видел.

– Не видел, ничего не видел, – поспешно, но не без юмора повторил Берия. – Ты ничего не видел, и я ничего не видел, а он и сейчас ничего не видит. А что ты дрожишь? Ты думаешь, я его отравил? Моего старого товарища и соратника, верного ленинца и вождя всех народов, ты думаешь, что я отравил? Я ему дал только немножко снотворного. Потому что он, я тебе говорил, он, товарищ Сталин, устал, он нуждается в отдыхе, и я, просто как старый друг, как коммунист коммунисту, ему немного помог. Сиди здесь, не рыпайся, я сейчас.

Берия ринулся в примыкавшую к столовой ванную комнату и вышел из нее с большой сверкающей бритвой, которую раньше называли опасной.