Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина — страница 78 из 146

Ну, допустим, того же Чонкина. Вот жил–был маленький человечек. Ничего от жизни не требовал, кроме куска хлеба, крыши над головой и бабы под боком. Впрочем, ничего плохого не делал. И вдруг оказывается, он дезертир, и не только дезертир, но и князь, а если князь, то, значит, был связан с какими–то силами, и вот, к своему собственному удивлению, из маленького и пустого существа он вырастает до фигуры международного значения. Он становится центром огромного заговора, им интересуются большие люди, и вы посмотрите, какая с ним происходит метаморфоза. Мы объявили его князем, и в его взгляде, в его осанке, помимо его воли, появляется что–то величественное. И он теперешнего своего положения на свое прежнее положение не променяет. Нет–нет, – убежденно сказал Фигурин и помахал над головой указательным пальцем. – Ну, конечно, в связи с тем, что он князь, ему грозят всякие неприятности, но если бы он оставался тем же Чонкиным, разве неприятности были бы меньшими? Вряд ли. Ну, представьте, он просто Чонкин. Его заберут на фронт и там прихлопнут, как муху. Не знаю, свалит ли его шальная пуля или осколок, завалит ли под обломками какого–нибудь здания или его потопят на переправе. В любом случае конец его будет бесславным и незаметным. А мы делаем его фигурой, делаем его заметной и значительной личностью, мы, кроме того, сами проникаемся к себе уважением, и всем хорошо. И теперь попробуйте сказать этому Чонкину, что в князи его произвели по ошибке, попробуйте даже его освободить, он внешне подчинится, конечно, он вообще привык подчиняться, но внутренне он будет разочарован. Да, – закричал Фигурин, – будет разочарован! Потому что…

Договорить ему не дали. Дверь распахнулась, и на пороге появился Свинцов. Сапоги Свинцова до колен были облеплены глиной, с брезентового плаща стекала вода, за спиной болтался намокший мешок.

– Ага, – сказал майор, – наконец–то явился.

Он сунул руку туда, где должен был быть карманчик для часов, рука скользнула по голому телу. Фигурин опустил глаза вниз, потом посмотрел на Капу, которая с выражением ужаса на лице сжалась в углу дивана, перевел взгляд на тупое лицо Свинцова и вдруг, осознав все, заорал не своим голосом:

– Кто разрешил входить без стука? Вон отсюда!

Он с разбегу ткнул Свинцова головой в живот. И огромный Свинцов, вышибя дверь, вылетел в приемную и, взмахнув руками, рухнул, причем голова его оказалась под столом Капы.

Майор тут же прикрыл дверь и закричал на Капу:

– Немедленно оденьтесь! Почему вы не по форме? Тьфу, что я мелю!

Он сам убежал за шкаф и стал торопливо приводить себя в порядок.

Свинцов очнулся оттого, что Капа лила на него воду из графина, а майор бил по щекам. Оба были одеты.

– Ну–ну, Свинцов, – говорил майор почти ласково. – Признаю, я погорячился. Мы с Капитолиной Григорьевной работали, было жарко, ну, немного разделись, а вы без стука… Вставайте же, Свинцов, по–моему, все в порядке.

Свинцов со стоном приподнялся и теперь сидел, вытянув ноги и прислонясь спиной к тумбе стола. Он отупело и настороженно поглядывал на майора, на Капу, на мешок, валявшийся в стороне.

– Ну как? – спросил майор. – Уже лучше? Я вижу, что уже лучше. Вы добыли то, зачем я вас посылал?

– Там, – указывая подбородком, хрипло сказал Свинцов. – В мешке.

– Там? – Майор недоверчиво посмотрел на мешок. – Что же там, прямо труп лежит? – Он поежился.

– Не труп, а эти… – сказал Свинцов.

– Останки? – подсказал Фигурин.

– Остатки, – согласился Свинцов. – Кости.

– Ну–ка, ну–ка, – майор склонился над мешком, развязывая шпагат. Вынул кусок кости с загогулиной на конце, посмотрел на нее, посмотрел на Капу, достал еще одну кость, опять посмотрел удивленно, взял мешок за нижние концы и все высыпал на пол. Кости со стуком высыпались и сложились небольшой горкой. Отдельно выпал и откатился в сторону продолговатый череп.

– О, майн готт! – почему–то не по–нашему вскрикнула Капа и закрыла глаза.

Майор поднял череп и стоял, вертя его в руках и ощупывая длинными тонкими пальцами.

– Свинцов, – строго спросил Фигурин, – что это такое?

– Голова, – сказал Свинцов, пожимая плечами. Кажется, он приходил в себя.

– Не голова, а череп, – поправил майор.

– Ну череп, – легко согласился Свинцов. – Что в лоб, что по лбу.

– И вы считаете, что этот череп принадлежит человеку?

– Кто возьмет, тому и принадлежит, – уклончиво ответил Свинцов.

– Сержант Свинцов! – повысил голос Фигурин. – Вы что из себя дурака строите? Вы хотите сказать, что это череп капитана Миляги?

Свинцов постепенно пришел в себя, но все еще морщился, давая понять, что он пришел в себя не окончательно.

– А вы его видали когда? – задал он наводящий вопрос.

– Кого – его?

– Ну, капитана–то.

Майор, переглянувшись с Капой, признался:

– Не видел.

– Вот то–то. А она, Капитолина, видела. И может подтвердить: похож. За остальное не скажу, а улыбка точь–в–точь евонная.

Фигурин опять посмотрел на Капу, она неуверенно пожала плечами.

Майор задумался. Конечно, Свинцова следовало наказать. Но похороны назначены на завтра. Завтра похороны, и, если наказывать Свинцова, где взять подходящие останки? Разве что положить вместо Миляги самого Свинцова.

19

В начале октября население Красного заметно увеличилось – привезли, или, как, может быть, более правильно выражались местные жители, пригнали эвакуированных из Ленинградской области. Это были жалкие и несчастные люди, в основном старики, старухи и дети, согнанные со своих мест, просидевшие полторы недели в теплушках, дважды, по их словам, попадавшие под бомбежку и затем три дня проведшие под открытым небом на привокзальной площади Долгова в ожидании распределения.

Когда расселяли приезжих по избам, Афродита Гладышева, которой досталась маленькая, сухая, но очень надменного вида бабка с шестилетним внуком, раскричалась на всю деревню, что она никого к себе в дом не пустит, что покойный Кузьма Матвеевич не для того этот дом строил и вкладывал в него душу, чтоб держать в нем кого попало и вшей разводить.

Может, Афродиту никто особо не стал бы и слушать, жильцов могли вселить и принудительно, но старуха, заглянув в избу, вылетела оттуда с вытаращенными глазами и сказала, что в такие антисанитарные условия она и сама не пойдет, тем более что она не одна, а с ребенком, сыном, между прочим, политработника и фронтовика. И еще, глядя на Афродиту, она добавила, что лучше жить в хлеву со свиньями, чем в таком доме. Сильное такое впечатление на старуху произвел, конечно, запах, все еще оставшийся в избе, хотя горшочков, произведших его, давно не было.

Афродита со свойственной ей непоследовательностью взбеленилась еще больше и стала доказывать, что никакого такого запаха в доме нет и, напротив, воздух у нее чист, как в сосновом бору. Спорила она с таким жаром, как будто пыталась завлечь старуху обратно, но та и слушать не стала и спросила председателя, не может ли он подобрать ей что–нибудь другое. Председатель обратился к Нюре, она посмотрела на старуху эту надменную, на внука ее, такого славного белокурого мальчика, и, не раздумывая, сказала:

– Пусть живут.

Старуха и к Нюре вошла с опаской, присматриваясь и принюхиваясь, и поинтересовалась, нет ли клопов.

– Есть маленько, – застенчиво улыбаясь, сказала Нюра. – Без клопов как же?

– Что же, у вас здесь у всех клопы?

– Как же, – сказала Нюра. – Где люди, там и клопы.

Старуха смирилась и стала раскладываться. Багаж ее состоял из двух больших желтых чемоданов с латунными замками и четырех узлов со всевозможным скарбом, включая эмалированный горшок для ребенка.

В виде ли компенсации за клопов или просто так старуха, не спрашивая, заняла горницу и сказала, что спать будет с внуком вдвоем на кровати, на которой Нюра когда–то спала с Чонкиным. Нюра удивилась, но возражать не стала, сказав только, что возьмет себе одну подушку.

– А где же вы будете спать? – спросила старуха.

– Найду где, – улыбнулась Нюра.

Старуха, оценив Нюрину скромность, смягчилась, рассказала, как тяжело они ехали, по ночам без гудков и света, поезд часто останавливался, но никто никогда не знал на сколько, на сутки или на минуты, люди, боясь отстать, нужду справляли на ходу в открытые двери.

Она рассказала, что зовут ее Олимпиада Петровна, а мальчика Вадик, он сын ее дочери, медсестры, а отец Вадика – политрук Ярцев (по совпадению случайностей, какое бывает только в романах и в жизни, это был тот самый Ярцев, под руководством которого еще недавно Чонкин проходил азы политграмоты).

– А вас как зовут? – поинтересовалась старуха.

– А меня Нюрка, – услышала она в ответ.

– Что значит Нюрка? – недовольно переспросила старуха. – Нюрками коз зовут или кошек. Вы мне скажите ваше имя–отчество.

После этого она стала звать Нюру по имени–отчеству – Анной Алексеевной.

Олимпиада Петровна сначала обращалась к Нюре с просьбами одолжить соли, луковицу или что–нибудь из посуды, но скоро почувствовала себя полной хозяйкой.

– Анна Алексеевна, – сказала она однажды, умильно глядя на лежавшего под столом кабана Борьку, – а почему бы вам его не продать? Я бы вам за него сатиновый отрез дала. Не продадите?

– Нет, – сказала Нюра.

– И резать не будете?

– Нет.

– Жаль, – Олимпиада Петровна смотрела на кабана с сочувствием, как смотрят на человека, растратившего зря молодые годы и не достигшего того, к чему был предназначен судьбой.

После этого она стала вести с Борькой планомерную борьбу и возмущалась, как это можно держать животное в доме, где ребенок.

Вадик к Борьке относился иначе, он всегда норовил почесать кабана за ухом, чего старуха, конечно, не разрешала.

О личной жизни Нюры Олимпиада Петровна ничего не спрашивала до тех пор, пока не увидела фотографию Чонкина, приколотую булавкой к стене, над лавкой, где теперь спала Нюра.

– Это ваш муж? – спросила старуха.

– Муж, – сказала Нюра не очень уверенно.