– Во! – вскочив на ноги, крикнул Чонкин и покрутил у виска пальцем. – Дурак ненормальный!
Наверное, летчик обиделся. Но пока он выполнял боевой разворот, Чонкин со всех ног кинулся к лесу. И, вбежав в лес, прильнул грудью к большой сосне. Снова приблизился рев мотора. Мелькнули в просвете крылья с крестами, но на этот раз летчик Чонкина не увидел, и последняя очередь по кустам была уже совсем невпопад.
68
Выждав сколько–то времени и видя, что самолет не возвращается, Чонкин оторвался от сосны и двинулся дальше. Он шел напрямую, не зная куда и зачем, но зная почему и откуда, шел, впервые сознательно нарушив обязанности солдата и заключенного, впервые уклоняясь от уготованной ему судьбы.
Пройдя через болото и колючий кустарник, оказался он на неширокой поляне, посреди которой лежало большое трухлявое дерево с обрубленными ветвями.
Чонкин огляделся. Вокруг было тихо и мирно. Непуганый дятел долбил верхушку полуиссохшей сосны, и в осенней тоске где–то заливалась кукушка.
Он сел на ствол трухлявого дерева, перемотал одну портянку, принялся за вторую. Вдруг зашевелились и затрещали кусты.
«Медведь!» – обмирая, подумал Чонкин и с ботинком в руках вскочил на ноги.
Кусты раздвинулись, и на поляне, с расцарапанной щекой, с винтовкой и пустым вещмешком Чонкина, появился Свинцов. Глядя на Чонкина исподлобья, он приближался. Отступая вдоль дерева, Чонкин сбросил для удобства портянку и переложил ботинок из своей левой руки в правую. Ботинок, конечно, не граната и против винтовки оружие слабое, но если бы залепить им удачно в лоб…
– На, держи! – сказал Свинцов и кинул винтовку как на ученье.
Чонкин успел выронить ботинок и схватить винтовку, но ушиб большой палец.
– И это держи! – И у его ног плавно опустился пустой вещмешок.
Свинцов сел на дерево и, трогая корявым пальцем царапину на щеке, кратко объяснил свое поведение:
– Надумал и я от них убечь. – И криво усмехнулся. – Надоели.
Было как–то странно, чудно, непонятно. Обдумывая происшедшее, Чонкин подобрал портянку, сел поодаль от Свинцова. С одного конца портянка была совсем мокрая, с другого еще ничего. Отжав мокрый конец, он сухой приложил к ступне и стал пеленать ее, как ребенка.
– Демаскируешь, – покрутил носом Свинцов.
– Чего? – не понял Чонкин.
– Мотай, говорю, скорее, а то нас с тобой тут унюхают.
– А–а, – сказал Чонкин и, приняв слова Свинцова всерьез, заторопился.
Покончив с портянкой, натянул ботинок, поглядел на него критически – надолго не хватит.
Свинцов достал папиросы, одну протянул Чонкину, и тот взял ее осторожно, все еще опасаясь подвоха.
Закурили.
– Ну что, – сказал Свинцов, помолчав, – далее вместе пойдем или же каждый поврозь?
– Куда идтить–то? – грустно вздохнул Чонкин.
– Куда? – переспросил Свинцов. – Да по лесам будем шататься. Поглубже зайдем, салаш построим и станем жить на воле, как хичники. А чего? – Свинцов вскинул голову. – Оружие есть, патроны есть, дичи всяческой настреляем, грибов, ягод насушим, компот варить будем. Компот любишь?
– Компот? – Чонкин посмотрел на Свинцова как на придурка. – Надо же! – покрутил головой. – Компот, говорит. Да для компота же сахар нужон.
– От сахара зубы болят, – возразил Свинцов, усмехаясь. – А вот, конечно бы, соли, да табачку, да спичек запасти надо. Ну ничего. До Красного дочапаем, там поглядим. Ежели все спокойно, забежишь к Нюрке, на первое время чего надо возьмешь. Ну, побалуешься с ней напоследок. Оставаться не советую. Пымают. Согласный?
Насчет всего прочего Чонкин еще не обдумал, а встретиться с Нюрой хоть ненадолго желалось ему даже очень.
Вечерело, когда приблизились к Красному.
Оставив винтовку Свинцову, Чонкин вышел из лесу с пустым вещмешком. Пройдя часть пути берегом Тёпы, поднялся он к стоявшим на отшибе амбарам и за ними долго таился, однако из–за амбаров ни черта не было видно.
Перебежал к Нюриной избе, ткнулся в дверь – заперта. Хотел было сунуться за ключом под половицу, да, услыхав отдаленные голоса, вгляделся и увидел, что в сумерках возле конторы снова народ сгустился, а на дороге, покрытая пылью, стоит легковая машина.
«Неужли обратно митинг?» – подумал Чонкин и, раздираемый опасным для него любопытством, двинулся сперва к забору, потом к избе Гладышева и короткой перебежкой к машине, а уж от нее к конторе.
Народ стоял, тесно сомкнувшись. Чонкин привстал на цыпочки, выдвинул вперед подбородок и раскрыл рот.
На крыльце конторы худой длинный немец в черном мундире и в очках размахивал руками, выкрикивая:
– Крестьяне! Победоносная германская армия пришла к вам на помощь и навсегда освободила вас от власти большевиков. Евреи и комиссары никогда больше не будут вас грабить. Германское верховное командование надеется, что вы с благодарностью встретите своих освободителей и добровольно сдадите излишки продуктов нашим уполномоченным.
Широко расставив ноги, впереди всех в своей широкополой соломенной шляпе стоял Кузьма Гладышев.
– Правильно! – говорил он, в нужных местах ударяя в ладоши.
Чонкин попятился назад к машине и, никем не замеченный, покинул деревню.
Перемещенное лицо
Предисловие
Мне кажется, я заслужил место в книге рекордов. Этот роман писался без одного года полвека. В 1958 задуман, в 2007–м окончен. Задуман был сразу как эпическое, растянутое во времени сочинение. Отсюда и название «Жизнь и необычайные приключения». Меня все время удивляло, почему, читая книгу в том виде, в каком она была, ни один человек не спросил: «Приключения–то есть, а где же жизнь?» Жизни в первых двух книгах было всего–то лето и начало осени 1941 года.
В самом начале, замыслив роман, я сочинял его больше в уме, думал о разных поворотах сюжета, комических ситуациях, пересказывал их своим друзьям и тем удовлетворялся. Записывать не спешил, полагая, что времени впереди много. Его и в самом деле выпало достаточно, но не всякое оказалось пригодным для спокойного сочинительства. Мне кажется, что писать нечто эпическое можно только в эпическом состоянии духа, а оно у меня с конца шестидесятых годов и, по крайней мере, до середины восьмидесятых было не таковым. Ядерная сверхдержава объявила мне войну, пытаясь остановить, как говорится, мое перо. Когда в Союзе писателей меня учили уму–разуму, писатель Георгий Березко нервически взывал: «Войнович, прекратите писать вашего ужасного Чонкина». В КГБ меня настойчиво просили о том же, приведя более веские аргументы в виде отравленных сигарет.
Меня не посадили, но создали условия, способствовавшие больше сочинению не эпического полотна, а открытых писем то гневных, то язвительных, которыми я время от времени отбивался от нападавших на меня превосходящих сил противника. Я не оставлял своих попыток продолжения главного дела, но, раздраженный постоянными уколами и укусами своих врагов, все время сбивался на фельетонный стиль, на попытки карикатурно изобразить Брежнева или Андропова, хотя эти люди как характеры и прототипы возможных художественных образов никакого интереса не представляли. Они заслуживали именно только карикатуры и ничего больше, но роман–то я задумал не карикатурный.
Кстати сказать, я обозначил когда–то жанр сочинения как роман–анекдот, из чего некоторые критики сделали разнообразные выводы, но это обозначение было просто уловкой, намеком, что вещь–то несерьезная и нечего к ней особенно придираться.
Покинув пределы СССР, а потом вернувшись в него освобожденным от постоянного давления, которому подвергался долгие годы, я много раз пытался вернуться к прерванной работе, исписал несколько пачек бумаги и почти все написанное выбросил. Ничего у меня не получалось. И сюжет складывался вымученный, и фразы затертые, что меня ужасно мучило и удивляло. Я думал, как же это так, ведь еще недавно было же во мне что–то такое, что привлекало внимание читающей публики. И все–таки, продолжая свои усилия, я снова и снова с тупым упорством толкал свой камень в гору.
Некоторые мои читатели убеждали меня, что «Чонкин» и так хорош и продолжения не требует, но я, написав две первые книги, чувствовал, что не имею права умереть, не закончив третью. Мое состояние можно было бы сравнить с состоянием женщины, которая, выносив тройню, родила только двоих, а третий остался в ней на неопределенное время.
Был момент, когда мне вдруг совсем надоело «искусство ставить слово после слова» (Б. Ахмадулина), и я вообще бросил писать, сменив перо (точнее, компьютер) на кисть. Сорок лет подряд я хорошо ли, плохо ли, но писал что–нибудь практически каждый день. Никогда не испытывал недостатка в сюжетах и образах, а тут как отрезало. Ни образов, ни сюжетов. Текущая перед глазами жизнь не возбуждает потребности как–нибудь ее отразить. Рука не тянется к перу, перо к бумаге, и компьютер покрылся пылью. Потом я вернулся в литературу только частично: писал публицистику и мемуары. Они тоже, кстати, давались с трудом. А уж пытаясь сочинить хотя бы небольшой рассказ, и вовсе чувствовал полную беспомощность начинающего. Как будто никогда ничего не писал.
В конце концов я решил, что, наверное, все, колодец исчерпался и нечего зря колотить ведром по пустому дну. И с мыслью об окончании «Чонкина» тоже пора проститься.
Высшие силы оказались ко мне снисходительны и позволили дожить до момента, когда я с радостью понял, что приговор, вынесенный мне мною самим, оказался преждевременным.
Тут я позволю себе отвлечься на лирику и посвятить читателя в некоторые подробности моей личной жизни. Будучи сторонником брака на всю жизнь, я тем не менее до недавнего времени был женат дважды. С первой женой через восемь лет разошелся, со второй прожил сорок лет до ее последнего вздоха. Так получилось, что первая книга «Чонкина» была написана при одной жене, вторая при другой. Их присутствие в моей жизни так или иначе влияло на эту работу, которая в осуществленном виде временами сильно осложняла жизнь мою и моих жен, деливших со мной все последствия моих замыслов и поступков. Поэтому я решил, что правильно поступлю, если посвящу, хотя бы задним числом, первую книгу памяти Валентины, а вторую Ирины.