ВОКРУГ СВЕТА НА ФРЕГАТЕ «КАМЧАТКА»
Глава перваяВ МАЙСКИЙ ПОЛДЕНЬ НА ГАЛЕРНОЙ
Стоял май 1816 года. С Невы тянул легкий ветерок, приносивший на Галерную улицу запах воды, корабельного каната, смолы. Если прибавить к этому запах весеннего утра, то можно вполне понять, как все это волновало Василия Михайловича Головнина, почти два года не видавшего моря.
Он встал и распахнул окно.
Ветер слегка зашуршал листами бумаги, лежащими на столе, и чуть было не сбросил на пол гусиное перо, только что очинённое для письма, словно давая знать, что пора бы кончить работу в такое прекрасное утро.
Василий Михайлович положил перо на место и снова заглянул в листы, исписанные его крупным и твердым почерком. Хотя это были всего лишь заметки, какие он, по давней привычке ученого, моряка и путешественника, ежедневно заносил на бумагу, но все же ему жаль было оставлять и этот малый труд.
Он снова присел к столу, но вдруг задумался и пера в руки не взял. Воспоминания, как этот ветер, неожиданно посетили его и взволновали так же, как запах смолы, воды и корабельного каната.
Он вспомнил любимую «Диану», бурное плавание, и бегство ее от англичан, и Курильские острова, и японский плен, и тюремный журнал из ниток.
Но не эта, столь богатая пережитыми приключениями жизнь взволновала его сейчас.
Он думал о другом: сохранил ли он среди грозивших ему опасностей верность своему народу и отечеству, его славе, его, науке, его просвещению, как и просвещению своего века? Был ли он в самом деле ученый?
Он мельком посмотрел на свою книжную полку я тотчас же отвел свой взгляд.
«Мало, мало еще сделано...» — подумал он с сокрушением.
Но Василий Михайлович был чересчур взыскателен к себе.
Его основные труды уже вышли в свет и доставили многим ученым морякам, географам и исследователям новых земель, да и прочей, более широкой публике великое удовольствие.
В ученом мире он снискал себе немалое уважение.
Опубликованные им записки о плавании на «Диане», описание Курильских островов, замечания о Камчатке и Русской Америке и особенно его книга «В плену у японцев» принесли ему известность, столь широкую, что простиралась она далеко за пределы отечества.
Не далее, как вчера, в Адмиралтействе один старичок, весьма почтенный человек и большой ценитель наук я художества, остановил его на лестнице и, пожав ему руку, сказал:
— Рад, рад за вас, Василий Михайлович, не посрамили вы русской науки и словесности. Получил письмо из Лондона от приятеля. Пишет: читают тут вашего Головнина, записки его о японском плене не токмо ученые и моряки, но и английские школьники.
Василия Михайлович только плечами пожал:
— Лестны мне эти слова, но неведомо, справедливы ли? Все же малы еще мои труды...
Он я сейчас, сидя за письменным столом, думал так же. Но, взглянув в открытое окно, откуда все тянуло на него с речного простора запахом влаги, смолы и весеннего утра, он улыбнулся.
«Ну, что же, — промолвил он про себя,— ведь еще не кончилась моя дорога. Не кончились и мои труды... А на сегодня, в самом деле, хватит... Надобно и ее повидать».
Он взглянул на часы и быстро поднялся.
Было ровно двенадцать. Глухо бухнула пушка с верков Петропавловской крепости.
Василий Михайлович вышел из дому, подозвал проезжавшего мимо извозчика и приказал везти себя в Летний сад.
Остановившись у ворот со стороны Инженерного замка, Головнин отпустил извозчика и пошел пешком боковой аллеей вдоль Лебяжьей канавы.
Здесь почти никого в эту пору не было — все гуляющие фланировали в средних аллеях, и потому было ему не так страшно попасться на глаза той чудесной девушке, встречи с которой он сейчас искал и одновременно боялся.
Знаменитый мореплаватель, автор интереснейших записок, переведенных и англичанами, и французами, и голландцами, капитан второго ранга Головнин, не боявшийся ни морских бурь, ни неприятельских пушек, теперь робел, как мальчик.
Он снова взглянул на часы: было как раз время, когда она обычно гуляла с кем-нибудь из родных в саду. Она была там, в средней аллее, он чувствовал это, страстно хотел видеть ее, но боялся, что, встретив его, она догадается, ради кого пришел он в сад, и, быть может, обвинит его в навязчивости. И он медлил с этой встречей.
В канаве плавали парами белые лебеди. Привыкнув получать подачки от гуляющих, завидев Головнина, в нерешительности остановившегося вблизи, они стали собираться в стаю в ожидании кормежки.
К сожалению, у Василия Михайловича не было при себе ничего, кроме кошелька с табаком.
Вывел его из затруднения парнишка, до смешного похожий лицом и ухватками на Тишку гульёнковских дней. У парня на широком ремне, перекинутом через шею, висела огромная корзина с санками, прикрытая белой занавеской.
— Извольте, ваше сиятельство, — обратился парень к Василию Михайловичу, раскрывая перед ним корзину с товаром.
Головнин взял пышную сайку и, разламывая ее на кусочки, стал бросать птицам, наблюдая за тем, как изящно, неторопливо, не толкаясь и не ссорясь между собой, с полным соблюдением своего птичьего достоинства, лебеди подбирали бросаемые ям куски.
Невольно увлекшись этим занятием, Василий Михайлович принялся уже за вторую сайку, когда за спиной его раздался веселый, звонкий смех и возглас:
— Вот никогда бы не помыслила, что у вас столь чувствительное сердце!
Василий Михайлович быстро, испуганно обернулся и сунул взятую им сайку обратно в корзину продавца. Перед ним стояла совсем юная девушка, лет шестнадцати-семнадцати, в светлосерой мантилье, украшенной черными шелковыми лентами, в шляпе с широкими, загнутыми к подбородку полями, завязанными бантом из таких же широких лент.
— Что вы тут делаете? Как вы сюда попали? Отчего же никогда раньше я не видела вас здесь? — говорила она, протягивая руку смущенному, взволнованному и обрадованному этой встречей Головнину. — Ма тант,— обратилась она к сопровождавшей ее тетушке, — поглядите, чем занимается знаменитый капитан «Дианы»!
— Я весьма почитаю сих птиц. Я здесь проходил случаем, Евдокия Степановна, совершенным случаем... — как бы оправдываясь, отвечал Головнин.
— Представьте себе, я почему-то была в уверенности, что мы встретим вас здесь сегодня. А вы не мыслили встретить меня на променаде? — поглядывая веселым, немного плутоватым взором на своего смущенного собеседника, спрашивала Евдокия Степановна.
— Нет. То-есть да... Вы как-то сказывали, что променадируете здесь ежедневно.
Он умолк, чувствуя, что запутался.
Чтобы вывести из затруднения столь смущенного своего собеседника, девушка сказала:
— Я прошу вас быть с нами во время прогулки.
Головнин бросил в корзину булочника несколько серебряных монет и последовал за дамами. В эту минуту, с восторгом глядя на идущую рядом с ним юную девушку, слушая ее звонкий смех и веселую болтовню, он вдруг вспомнил о предложении, недавно сделанном ему министром, и впервые в жизни почувствовал раздвоение в мыслях и желаниях.
Неудержимо стремясь к новым плаваниям, к новым опасностям, он в то же время жаждал тихого семейного счастья, которое могла принести ему эта чудесная девушка с высоким чистым лбом, с нежным взглядом больших глубоких глаз. В эту минуту он сам не знал, чего хочет сильнее.
— Кончили работу о сигналах? Что вы делали сегодня утром? Были уже на докладе у министра? Что он думает и что думает по поводу этой новой морской экспедиции государь? — сразу задала девушка несколько вопросов.
При этом взор ее больших серых глаз стал серьезным и внимательным, словно и ее каким-то образом касались все эти морские дела в экспедиции.
Предмет разговора стал близким Василию Михайловичу. Он с облегчением вздохнул и охотно заговорил.
Да, книгу о военно-морских сигналах он закончил. Это руководство призвано заменить уже устаревший петровский устав о сигналах, которыми пользовались до сих пор в российском флоте. А что до экспедиции, то государь желает, чтобы он стал во главе новой экспедиции. Для того уже строится специальное судно, втрое больше «Дианы». Новый корабль уже заложен на Охтенской верфи.
Выслушав все это внимательно, Евдокия Степановна спросила:
— А вы? Вы, надеюсь, готовы итти с радостью? Не правда ли?
— Если государь... — начал было Василий Михайлович.
— Да, да, — перебила его поспешно Евдокия Степановна, — конечно, вы должны исполнить высочайшую волю.
Головнин проводил дам до коляски, помог им сесть в экипаж и откланялся.
— Когда вы будете у нас? — спросила его Евдокия Степановна, уже сидя в коляске.
— Когда позволите, — отвечал он.
— Так приходите завтра вечером. И запросто... — добавила она.
И в звуках ее голоса Василий Михайлович прочел что-то простое, дружеское и в то же время серьезное, от чего еще сильнее почувствовал столь мучительное и не известное ему до того раздвоение своих чувств.
Глава втораяКОРАБЛЬ СТРОИТСЯ
Высочайший указ о назначении капитана второго ранга Головнина командиром шлюпа «Камчатка» был подписан в ближайшую пятницу на докладе морского министра, и для Василия Михайловича вновь наступили хлопотные и трудные дни приготовления к новому кругосветному путешествию.
Времени вовсе не стало. Надо было набирать экипаж, думать о помощниках, ежедневно по нескольку часов проводить на верфи, наблюдая за постройкой корабля.
Все же вечерами Василий Михайлович успевал бывать и в доме Лутковских, где хозяин так напоминал ему покойного дядюшку Максима, с которым они оба, оказывается, когда-то служили в одной гвардейской бригаде и вместе воевали с турками.
Василию Михайловичу, иногда удавалось посидеть в гостиной у клавикордов около Евдокии Степановны, которая в эти вечерние часы теряла свою обычную юную резвость, как бы затихала, делалась задумчивой и подолгу рассказывала Василию Михайловичу о прелестях их тверской деревни, о том, какие старые, окованные железом липы растут в их парке, какой вид на реку и дальние луга открывается с террасы их дома.
По праздникам приходили братья Евдокии Степановны, Ардальон и Феопемпт, гардемарины Морского корпуса.
Юноши смотрели на Головнина, как на старого морского волка, человека легендарных похождений, и в первое время знакомства лица их вспыхивали румянцем смущения и восторга, когда он со своей обычной простотой заговаривал с ними.
Как они мечтали участвовать в экспедиции Головнина, как приставали то к отцу, то к сестре, чтобы они попросили об этом Василия Михайловича! Но те лишь шутили над ними, отказываясь выступать ходатаями.
Такое положение казалось юношам мучительным. Они ломали голову над тем, что предпринять, как вдруг в одно из своих посещений Василий Михайлович сказал им просто, словно дело шло о прогулке в Летний сад:
— Что вам здесь болтаться? Идемте лучше в плавание со мною.
— А вы разве нас возьмете? — в один голос воскликнули Ардальон и Феопемпт.
— Отчего же? — отвечал Головнин. — Мне полагается взять с собою двух гардемаринов, но я бы взял и вдвое больше, ибо почитаю такое плавание наилучшей школой для морского офицера. Кроме всего прочего, Феопемпт добро знает языка, так будет мне помощником.
С этих пор связь Василия Михайловича с семьей Лутковских стала еще теснее.
Однажды Евдокия Степановна сказала ему:
— Днями мы уезжаем в нашу тверскую деревню, — батюшке сие нужно по хозяйству, — а вернемся в Петербург только осенью. Вы любите деревню? Приезжайте к нам. Мы все будем очень рады вам: и батюшка, и маменька, и я. А братья, так те совсем потеряют рассудок от радости,— засмеялась она. — Будем кататься на лодке. А верхом вы ездите? Сие отменно приятное удовольствие.
— Почел бы за счастье воспользоваться вашим любезным приглашением, ежели бы не постройка шлюпа, от коей мне не должно отлучаться, — отвечал Головнин.
— Ну, хоть на неделю, — попросила она.
К ее просьбе присоединились старики Лутковские и братья, как раз в этот вечер пришедшие в отпуск. Они шутливо опустились по сторонам его стула на колени и объявили, что не встанут до тех пор, пока он не даст слова исполнить их просьбу.
Василию Михайловичу и самому, даже больше, чем этим юным гардемаринам, хотелось приехать в их деревенский дом. Он согласился.
— Сдается мне, что я становлюсь рабом себялюбивых желаний, — сказал он по этому поводу Евдокии Степановне.
— А разве ранее вы никогда сего не испытывали?
— Нет. — отвечал он. — Их просто не было. Я жил только своей морской службой, полагая, что сим не только возможно» а и должно обойтись человеку.
— А теперь?
— А теперь я вижу, что одного сего мало, что себялюбивые чувствования также имеют свои права.
Девушка не стала расспрашивать Василия Михайловича о причине такой перемены в его мыслях.
В этот вечер, прощаясь с ним, она была особенно задумчива и ласкова и не спешила отнять свою руку, когда он задержал ее в своих руках несколько дольше того, чем полагалось.
Во второй половине июня Лутковские стали готовиться к отъезду: старик спешил к Иванову дню, когда начинался покос, быть у себя в именин.
Василий Михайлович проводил своих новых друзей до Александро-Невской заставы. На прощанье выпили шампанского; бутылка которого оказалась припрятанной под сиденьем запасливыми братьями Лутковскими, и после многочисленных добрых пожеланий не спеша двинулись в путь, взяв с Головнина слово, что он непременно приедет погостить.
Разлука не обещала быть длительной, и все же это были грустные минуты. Тотчас же после прощанья Василий Михайлович, наняв ялик, переплыл через Неву и направился на верфь.
Постройка шлюпа быстро продвигалась вперед. Его остов покрывался обшивкой, и обрисовывавшиеся формы уже позволяли опытному глазу судить о его будущих мореходных качествах.
Оглядев корпус корабля со всех сторон, Головнин сказал:
— Шлюп у нас выходит добрый. Не хуже, чем на английской верфи.
Работа мастеров действительно была не только прочна, но и столь искусна, даже художественна, словно они ладили не корпус морского судна, а драгоценный ларец.
С чувством радости и гордости Головнин обошел всех этих молчаливых, неторопливо, с какой-то особенной осмотрительностью работавших мужиков, всматриваясь в их простые, умные, степенные крестьянские лица. Василий Михайлович был спокоен за корабль.
И вот однажды в середине лета, когда в лесах уже поспевает малина, а в столице стоит зной, пыль, грохот экипажей, он, наняв почтовую карету, оставил Петербург, верфи, морское министерство и покатил без оглядки по Тверскому тракту.
Глава третьяВ ИМЕНИИ ЛУТКОВСКИХ
Когда подъезжали к усадьбе Лутковских, ямщик взмахнул кнутом и крикнул на лошадей:
— Эх вы, голуби!.. Барин даст на водку!
Саврасые пристяжные зло поджали уши, коренник, бешено перебирая ногами, взмахнул головой, оглушительно зазвенели колокольчики — и тройка понеслась с такой быстротой, что придорожные кусты в деревья стремительно рванулись с места и побежали назад вместе с добротным деревянным мостиком, из-под которого пахнуло на мгновенье прохладой и сыростью. С головы Василия Михайловича едва не сорвало тяжелый кивер. Он больно ударился спиной о задок почтовой кареты и хотел выругать ямщика, но не успел...
Справа, на горе, по одному из скатов которой спускался к дороге фруктовый сад, показался двухэтажный белый дом.
По аллее наперерез тройке неслись две человеческие фигуры, должно быть братья Лутковские, а третья неподвижно белела на верхней ступени террасы, как облачко на летнем небе.
«Не она ля это? Ока, она!» — ради которой он впервые пренебрег службой и скакал сюда день и ночь, как фельдъегерь. Сердце его забилось сильно и часто.
— Василий Михайлович! — Юноши бросились к лошадям, стремясь остановить их.
Ямщик откинулся, натянув изо всех сил вожжи, посадил на всем скаку коренника на задние ноги и остановил тройку.
— Ну, садитесь, садитесь же, — говорил Василий Михайлович, радуясь, что его не обмануло сердце.
Снова залились колокольчики, тройка полетела на гору и, обогнув сад, остановилась у широкого застекленного крыльца, перед которым пестрела круглая, как пирог, цветочная клумба.
На ступеньках крыльца гостя встречали сам старик Лутковский, его приветливая, полная, еще моложавая жена. И прежде всего его встречала она...
Она протянула ему руку и сказала:
— Когда я услышала звон колокольцев, то подумала, что это беспременно, беспременно вы. Я сказала об этом, братьям, и они, как безумные, бросились вам навстречу.
Она казалась ему еще прекраснее, чем ранее. Румянец смущения проступил даже сквозь деревенский загар ее щек.
«Неужто она уже догадалась?» — подумал он, и ему стало и радостно и страшно.
Головнин попал к самому обеду. Оставалось только полчаса, чтобы привести себя в порядок с дороги. Братья Лутковские повели гостя в отведенный ему флигель под липами. Дорогой юноши наперебой рассказывали, как они ждали его и что из развлечений приготовили к его приезду, вперемежку забрасывая его вопросами о предстоящем плавании.
Василий Михайлович старался отвечать на все вопросы, но мысли его были не здесь, а там, в большом доме, где осталась эта юная девушка с высоким лбом. «Догадывается ли она, зачем я приехал сюда?» — вот что всецело занимало его.
Во флигеле, куда они вошли по немногочисленным ступенькам, поросшим в щелях нежной зеленой травкой, было чисто прибрано, а стенки стоявшего на тумбочке у постели замысловатого по форме графина из синего венецианского стекла были потны от росы: очевидно, воду в нем недавно переменили в ожидании гостя.
Комната была залита мягким солнечным светом, с трудом пробивавшимся через густую листву лип. И первое, что здесь овладевало сознанием вошедшего, — это тишина, которая сразу заключила его в свои неосязаемые объятия.
Но во флигеле было немного душно, и Головнин распахнул окно. Повеяло запахом цветущей липы, всегда поднимавшим в нем волну неизъяснимо приятного томления. Послышалось дружное жужжание пчел.
— Хорошо тут у вас, — сказал Василий Михайлович.
За обедом он сидел против старика Лутковского, между Феопемптом и Ардальоном, которые наперебой угощали гостя и так старательно занимали его разговорами, что отец, наконец, ворчливо заметил им:
— Да уймитесь вы, дайте Василию Михайловичу спокойно покушать с дороги. Правда, дочка? — обратился он к сидевшей с ним рядом Евдокии Степановне, со спокойной улыбкой, молча, но внимательно наблюдавшей за гостем.
После обеда все перешли на террасу и стали угощаться квасами и вареньями, в изготовлении коих хозяйка дома была великой мастерицей.
Когда разговоры о местных делах иссякли и Ардальон с Феопемптом побежали на конюшню запрягать линейку для поездки в лес за ягодами, как условились с гостем, Степан Васильевич спросил:
— Ну, а что, государь мои, деется в нашей гвардии? Старик по-прежнему считал петербургскую гвардию своей, хотя давно уж не служил.
Все меняется зависимо от времени и обстоятельств, Степан Васильевич, — отвечал Головнин. — Возвратившиеся из-за границы, насмотревшиеся там на французов наши офицеры уже стали глядеть вокруг себя иными глазами.
— Поясните, государь мой...
— Девизы Французской революции — свобода, равенство и братство — задели и российские души. А у нас какие же там свободы? Вот и начали примечать у себя много такого, чего ранее не примечали.
— Хорошее или дурное?
— Вестимо, дурное. Язвы нашего отечества.
— Язвы? Ишь ты! — отозвался старик, придвигаясь поближе к Головнину и приставляя правую руку щитком к уху, чтобы лучше слышать собеседника, который сказал эти слова, понизив голос. — Ишь ты! Скажите на милость! Какие же это язвы они усмотрели?
— Какие? — переспросил Головнин. — Да ведь все те же, что и ранее, Степан Васильевич: крепостное состояние крестьян, двадцатипятилетняя солдатчина, отменно тяжелое, повсеместное лихоимство, неправда в судах...
— Так-с... — протянул как бы удивленный старик. — Ну, так что же наши гвардейцы?
— Слышал я, что офицеры Семеновского полка, возвратившись из-за границы в Петербург, образовали круг иль не то артель.
— Карты, кутежи, цыганы? Так-то и досель было.
— Нет. Сбираясь вечерами, кто из них играет в шахматы, кто читает газеты, разговаривают о разных происшествиях и купно обсуживают, что надлежало бы сделать, дабы улучшить жизнь в нашем отечестве. Сказывают, и в Москве тоже дворяне наши не только приятно проводят время, а, собираясь малыми кружками, обсуживают происшествия как нашей жизни, так и европейской.
— Так, так... — уже поддакивал старик. — Ну что же, задуматься есть над чем. Пусть думают. Ну, а государь что?
— То неведомо, — отвечал Головнин.
В это время со двора раздался голос Феопемпта. Разговор прекратился. К террасе подъехала линейка, запряженная огромным, тучным вороным жеребцом Лешим, с косматой гривой чуть не до земли, с чолкой, как фартуком, закрывавшей его голову, и пышным хвостом до самых бабок.
На козлах за кучера сидели Ардальон и Феопемпт и звали скорее садиться.
Когда все уселись в линейку, Феопемпт громко зачмокал губами и изо всех сил стал дергать вожжами, очевидно, зная нрав Лешего, но конь продолжал стоять на месте, как отлитый из чугуна. Тогда Феопемпт достал из-под сиденья собачий арапник с витой из толстого ремня ручкой и начал охаживать жеребца.
Леший зашагал неторопливыми, но крупными шагами, как бы говоря сидевшим в линейке: «Ладно, за ягодами, чай, едете, и так сойдет...»
Парк незаметно перешел в лес.
Остановились на маленькой полянке, привязали лошадь к молодой елке и разбрелись по звонкому сосновому бору, где нежно пахло цветущей сосной и тенькали невидимые синицы.
Захватив свои корзины, Ардальон и Феопемпт углубились в лес, громко перекликаясь.
Когда голоса юношей стихли, Евдокия Степановна, шедшая имеете с Головниным, сказала, смеясь:
— Ну, мои братья, наконец, оставили вас в покое. Скажите же, как ваши дела с экспедицией?
— Шлюп строится, офицеров и команду подбираю, — отвечал Головнин.
Но, по совести, мысли его в эту минуту были заняты не шлюпом.
То, для чего, собственно, он и приехал сюда, сейчас можно было отлично осуществить. Никто не мешал ему сказать этой прелестной девушке, что он любит ее, что просит быть его женой, что хотя разница в летах и велика, он постарается сделать так, чтобы она никогда не почувствовала тягость жизни с ним.
Она же, казалось, ничего не замечала и продолжала расспрашивать об экспедиции.
— А кто же будут вашими ближайшими помощниками? Вы хорошо знаете их? Вы можете на них положиться? — спрашивала Евдокия Степановна.
Василий Михайлович встряхнулся, стараясь вникнуть в ее слова.
Вопрос Евдокии Степановны пришелся в самую точку. Для нынешней экспедиции, не в пример его плаванию на «Диане», с подбором офицеров дело обстояло неважно, в чем он и признался торопливо и нехотя.
Молодая девушка с серьезностью, не свойственной ее годам, потребовала посвятить ее в подробности. Головнин объяснил себе такую заинтересованность тем, что вместе с ним в плавание идут ее братья.
— Старшим после меня будет лейтенант Муравьев.
— Что он за человек?
Забыв ответить на вопрос, Головнин прислушивался, не слышно ли голосов братьев. Надо же объясниться. Лучшее время едва ли можно найти. Но он молчал.
— Василий Михайлович, что с вами? — удивилась девушка.
— Да, да, простите меня... — сказал он в смущении. — Посмотрите, сколько малины! И вся спелая... Вы меня о чем-то спросили?
Девушка улыбнулась и повторила свой вопрос.
Только сейчас дошло до сознания Василия Михайловича, что Евдокия Степановна говорит о том, что для него дороже всего на свете, — о его морской службе, о предстоящих в плавании трудах. Он отвечал серьезно:
— Сказать вам по совести, я сам мало знаю Муравьева. Мне рекомендовал его мой внучатный брат, тоже морской офицер, Сульменов.
— А он его знает хорошо?
— Нет, только со слов брата своей жены, мичмана Литке, который познакомился и подружился с ним не то в Гельсингфорсе, не то в Свеаборге. За этого Литке меня просил тот же Сульменов.
— А мичмана Литке знаете?
— Нет, — отвечал Головнин. — Тоже лишь со слов брата.
— А еще кто идет с вами в плавание? Головнин смущенно улыбнулся.
— Что означает ваша улыбка? — спросила она. — Может быть, третий ваш помощник вам известен еще менее?
— Вы угадали. Мне он совершенно неизвестен.
— Как его фамилия?
Матюшкин, Федор Федорович. Учился в лицее. Мне ведомо лишь, что он друг того молодого пиита, что уже обращает на себя внимание многих просвещенных в поэзии людей. Вы читали его стихи в «Российском Музеуме»?
— «Воспоминания в Царском селе»? — с живостью спросила Евдокия Степановна.— Как же то можно не читать!
— Люди, сведущие в этом деле, говорят, что это даже лучше Державина и Батюшкова.
— Несведущие могут сказать то же самое. Я выучила их наизусть, — с еще больше» живостью сказала Евдокия Степановна. — А разве он тоже моряк?
— Кто — Пушкин или Матюшкин? Евдокия Степановна рассмеялась:
— Ах, нет, я разумею, конечно, Матюшкина вашего.
— Нет, просто коллежский секретарь, — отвечал Головнин и, заметив удивление на лице своей собеседницы, пояснил:
— За него просил меня такой уважаемый человек, как директор Царскосельского лицея Энгельгардт. Я не мог отказать ему.
— Но каковы же права сих господ на участие в столь длительной и трудной экспедиции? Ведь вы же их берете не в качестве учеников?
— Они оба, и Литке и Матюшкин, любят море и мечтают с детства о путешествиях.
— И только? Неужели этого достаточно?
— Это уж много. Службе я их выучу в плавании. Главнейшее, чтобы любили море, не были пассажирами на шлюпе. Но девушка продолжала недоумевать.
— Как же вы не страшитесь отправляться в столь опасное плавание с такими помощниками? — допытывалась она. — Вы так уверены в себе, что вам не нужны помощники?
— Да, в себе я уверен, — просто и спокойно сказал Головнин, продолжая щипать малину и бессознательно глотая ягоды, вкуса которых не ощущал. — К тому же я все-таки не один. Сказывают, что Муравьев дельный офицер. Кроме него, со мною идет в плавание и кое-то из моих старых диановцев, в коих я твердо уверен: Филатов — лейтенант, лекарь Скородумов, писарь Савельев и даже матрос Шкаев, что был со мной в плену. Весьма жалею — Рикорда нет. Ну, да ведь сам иду к нему на Камчатку. Даже коляску ему везу. Слезно просил привезти. Да что это мы все про экспедицию, а про ягоды-то и забыли, — спохватился он вдруг.
Они оба потянулись к одной и тон же ветке, и его рука невольно коснулась ее руки. Василий Михайлович был так смущен этим и так горячо и искренне извинялся, что Евдокия Степановна рассмеялась на весь лес звонким смехом.
— Вот они где! — послышался в эту минуту голос Феопемпта, вылезавшего из густых, как щетка, зарослей осинника. — А мы-то с Ардальоном вас ищем, кричим, аукаем! А ну, у кого больше?
И он поставил на землю коробушку, наполовину заполненную спелой малиной.— А у вас что? Пустая корзина!
Глава четвертаяНЕРУШИМОЕ СЛОВО
Неделя, которую Василии Михайлович положил себе провести в деревне, уже кончалась. Нужно было возвращаться в Петербург, к ожидавшим его делам, а решительные слова, от которых зависела вся жизнь, еще не были сказаны. Ах, эта злосчастная разница в летах!
«Пора домой!» — приказывал он себе тем не терпящим возражения тоном, каким разговаривал на борту корабля.
Однако на этот раз он сам не слушался своего приказания. Он был похож на человека, который, проснувшись в определенный час, решает сейчас же встать, сосредоточивает все свое внимание на этой мысли и все же остается в постели.
Не переставая твердить самому себе, что пора уезжать, он продолжал жить в имении Лутковских.
Когда после ужина даже молодежь уставала бродить по парку и все расходились по своим комнатам. Василий Михайлович еще долго сидел у окна во флигеле или тушил сальную свечу, горевшую на столе, чтобы она не чадила, и ходил из угла в угол комнаты, переживая дневные впечатления, предаваясь мечтам, отгоняя от себя тревожные сомнения.
Однажды, устав ходить, он снова зажег свечу и при свете ее заметил на подоконнике, очевидно, занесенную сюда кем-то из библиотеки старика Лутковского, довольно объемистую книжку небольшого формата. На титульном листе ее значилось:
«Танцевальный словарь, содержавший в себе историю, правила и основания танцевального искусства с критическими размышлениями и любопытными анекдотами, относящимися к древним я новым танцам. Перевод с французского. Москва, 1790».
Василий Михайлович поднес книгу к огню, раскрыл ее посередине и прочел:
«...Было три Грации, которых стихотворцы называли Венериными спутницами. Оки назывались Аглаиею, Фалиею и Евфросиньею; они были дочери Юпитера и Дианы, держали всегда одна другую за руки и никогда не разлучались. Стихотворцы говорят, что Грации были малого роста, показывая через то, что приятности есть и в малых вещах, иногда в телодвижении, иногда в небрежном виде и даже в одной улыбке».
Эти последние слова заинтересовали Василия Михайловича, и он стал читать далее...
«...Овидий говорит, что Венера имела приятности в самое то время, когда хромала, подражая своему мужу.
Движения и все поступки любимой женщины имеют бесчисленное множество приятностей. Что бы она ни сделала, говорит Тибулл, везде следуют за нею Грации, хотя бы она о том и не помышляла».
«Сие верно...» — подумал Василий Михайлович, вспоминая, как Грации сопутствовали Евдокии Степановне давеча, когда они играли на площадке перед домом в серсо.
И, вдруг решившись, Василий Михайлович сказал себе: «Завтра или никогда». На этот раз он оказался тверд в решении.
Он написал записку и, не перечитав ее, вложил в томик нового французского романа, который очень советовала ему прочесть Евдокия Степановна.
В роман он даже не заглянул и наутро вернул Евдокии Степановне со словами:
— Вы правы. Это достойно внимания. Прочел два раза. Советую сегодня же и вам прочесть его снова.
И вот наступила ночь, такая светлая от луны, что порою какая-то птичка, заночевавшая на дереве вблизи флигеля, просыпалась и, прощебетав несколько коленец своей веселой замысловатой утренней песенки, смущенно замолкала.
Василий Михайлович, стараясь не скрипеть ступенями, чтобы не разбудить спавшего на крыльце слугу, вышел из флигеля и направился к огромной столетней липе, которая на высота человеческого роста разделялась на несколько толстых раскидистых ветвей, крепко скованных толстыми железными полосами. Отсюда на большое расстояние была видна уходящая вдаль аллея...
Сейчас должно решиться все, если она нашла записку, в которой он писал, что не надеется на положительный ответ, но что любого приговора он будет ждать под этими ветвями, а если ответа не будет до зари, он уйдет в деревню, наймет лошадей и уедет, чтобы больше никогда не смущать ее, Евдокию Степановну, своим присутствием.
Он долго стоял под липой. В обманчивом свете луны соседние деревья, кусты вдоль аллеи и даже его собственное состояние казались не тем, чем в действительности были.
Вдали, на селе, лениво брехали на луну выспавшиеся за день собаки. Где-то в дальних лугах без конца скрипел коростель.
Василий Михайлович с напряжением вслушивался в звуки ночи, стараясь среди них услышать хруст древесной ветки под легко ступающей ногой. Придет или нет? Но как он мог решиться на это! Всему виной страх, которого он никогда раньше не ведал.
И вот его слуха коснулся едва приметный скрип быстрых шагов по песку аллеи. Но этот звук приближался совсем не с той стороны, откуда он ждал.
Головнин быстро обернулся. Евдокия Степановна стояла перед ним, закутанная в темную мантилью. Она была так близко от него, что он слышал ее прерывистое дыхание и ощутил запах ее духов, какой-то особенно свежий запах, более сильный, чем запах липы, которая цвела в парке.
В ее учащенном дыхании ему почудилось волнение, вызванное, без сомнения, возмущением его поступком.
Он торопливо заговорил:
— Простите, простите меня, Евдокия Степановна!..
— В чем? — тихо спросила она.
— Вы нашли мою записку?
— Да, вот она... — Девушка показала спрятанный в рукаве мантильи листок почтовой бумаги.
— Что же делать? — беспомощно спросил он. Девушка счастливо рассмеялась и протянула ему руку с зажатым в кулачке письмом.
Он схватил ее и прижал к своему сердцу вместе с листком бумаги.
— Неужто вы... — сказал он, наконец, боясь выговорить то слово, которое мучительно хотел услышать.
— Да...— так тихо произнесла она, что он скорее прочел это по движению ее губ, освещенных луной, чем уловил слухом.
— Я счастлив! И вы будете меня ждать?
— Да, да, — уже смелее отвечала она, подтверждая свой ответ едва заметным движением руки, которую он продолжал держать в своих руках. — Да, я буду вас ждать!
— Вы не боитесь разницы в наших летах?
— Нет, — серьезно и просто отвечала она. — Я ласкаю себя надеждой, что когда-нибудь догоню по разуму своего мужа и буду достойной его.
— И его правда?! — воскликнул он. — А я так страшился!.. — признался он. — Провидение посылает мне в вашем лице такое счастье!
Луна уже была в зените, и по селу медленно плыл сонный петушиный крик, а на траву легла обильная роса, когда он проводил Евдокию Степановну до господского дома, потом долго стоял в тени деревьев, оглушенный своим счастьем, не зная, куда ему итти.
До рассвета бродил он по парку, счастливый и влюбленный в весь мир. Липы пахли, казалось, еще острее, чем с вечера. Он любил и помнил их запах с самых первых дней детства.
Липы цвели и благоухали на заре его жизни, они цветут и благоухают теперь, в дни его счастья, пусть же цветут и благоухают и до самой могилы...
Глава пятаяМИЧМАН ВРАНГЕЛЬ
Лето быстро подходило к концу. Лимонно-желтые полосы все гуще вплетались в еще яркую зелень берез, липа уже начинала ронять бронзовый лист на дорожки садов и парков, зелень вязов редела, светлела и все сильнее просвечивалась солнцем.
Приближалась осень. По ночам легкие морозцы сковывали лужи и покрывали тонким стеклом берега рек и озер. Морозцы бодрили людей, делали все звуки громче и отчетливее. Казалось, что на быстро подвигающейся стройке шлюпа «Камчатка» особенно весело и звонко стучат топоры, а рубанки с особенно напористым визгом гонят кудрявую стружку.
Василий Михайлович по-прежнему не пропускал ни одного дня, чтобы не провести несколько часов на верфи.
Часто на палубе строящегося шлюпа собирались и его офицеры: лейтенанты Муравьев и Филатов, мичман Литке, Матюшкин, гардемарины братья Лутковские.
Головнин знакомил офицеров во всех подробностях с их будущим кораблем и старался возбудить в них интерес и любовь к нему.
Однажды на постройке появился и Мелехов. Он постарел, одряхлел, слегка сгорбился, но по-прежнему работал на той самой верфи, где строил когда-то «Диану».
Какими судьбами, друг Милий Терентьич, попал сюда? — спросил Головнин старого помора, обнимая его и целуя.
— А вот прослышал, что строите вы здесь шлюп, ну и приехал посмотреть, как у вас идут дела.
— Дела ничего, неплохие, — ответил Головнин.
А, конечно, отчего им быть плохими... — говорил Мелехов ревниво. — Фрегат-то ведь строится с основания, не так, как мы в те годы баржу на шлюп перешивали)
— Однако пойдем, старина, осматривать постройку, — весело предложил Василий Михайлович. — Если что не так — прямо скажи. Я рад буду каждому твоему слову.
Старик облазил все закоулки на судне.
— Все по закону, как полагается для морского судна. Добрый будет фрегат, — похвалил он.
Прощаясь, старик спохватился:
— Вот и запамятовал! Приходил к нам на верфь вчерась один морской офицерик молоденький, все спрашивал, думал, на наших стапелях строитесь... Дал ему ваш дом, только старый, дом Куркиной.
— Я и сейчас там стою, — отвечал Головнин. — А кто вы это мог быть и чего он хотел?
— Сказал свое фамилие, только не упомню. Знаю, однако, что нерусское. Из себя так не особо видный. А для чего вы ему, не сказывал.
Василия Михайловича нисколько не удивило это обстоятельство, ибо в последнее время не было отбоя от желавших отправиться с ним в кругосветное плавание.
Впрочем, на следующий же день все разъяснилось.
Едва хмурое осеннее петербургское утро заглянуло в окна спальни Василия Михайловича, как в комнату вошел, топоча сапогами, Тишка. Он так и остался при Василии Михайловиче» хотя Головнин много раз предлагал ему вернуться в Гульёнки, жениться, стать вольным хлебопашцем. Вольную он взял, но не мог уже расстаться ни с морем, ни с Василием Михайловичем.
— Ваше высокоблагородие, пора вставать! — сказал он громко, зычным голосом, словно стоял на вахте. — Там какой-то офицер давно дожидает.
— Фамилию он назвал?
— Назвал. Какая-то такая нерусская. Враль, что ли, или вроде того.
— Враль — и нерусская? — засмеялся Василий Михайлович. Он быстро встал, накинул халат и приказал звать гостя в кабинет.
Ранний гость вошел. Это был небольшого роста молодой офицер.
— Мичман флота барон Федор Врангель, Четырнадцатого флотского полуэкипажа. — отрекомендовался он.
Головнин подал ему руку, пригласил садиться, спросил:
— Чему имею честь быть обязанным вашему посещению? Молодой человек немного замялся, затем смущенно и робко проговорил:
— Я — барон Врангель...
— Я слышал, — отвечал Головнин с улыбкой.
— Мне один приятель сказывал за тайну, что вы идете в новое кругосветное плавание.
— Сие верно, — отвечал Головнин, — но никакой тайны в том нет, хотя я и не объявляю о сем на всех углах.
— Может статься, потому он так и сказал. Командир Ревельского порта, где стоит наша эскадра, ходатайствовал перед вами, чтобы вы взяли меня с собою в плавание. Я просил его превосходительство.
— Да, он ко мне относился, — подтвердил Василий Михайлович. — Но я отказал ему в сей просьбе, ибо беру с собою» только лично известных мне офицеров.
— Все ж таки я решил ходатайствовать лично перед вами... Может статься...
Проговорив эти слова, волнуясь и даже слегка заикаясь, юноша умолк.
— Почему вы так добиваетесь этого? — спросил Головнин.
— Я очень люблю море и путешествия, — просто и искренне отвечал юноша.
— Сего еще мало. Надо знать службу. На каком судне вы плаваете?
— На фрегате «Автропил».
— Сколько мне известно, вашей эскадре зимовка назначена в Свеаборге. Вы оттуда?
— Нет, я из Ревеля.
— Вас отпустили?
— Да... Впрочем, нет, - поспешил поправиться юноша, — Я...
— Так как же?
— Когда эскадра стала готовиться к выходу в Свеаборг, я съехал на берег и подал рапорт о болезни...
— Ну? А дальше?
— А дальше адмирал приказал доставить меня на фрегат здоровым или больным, но меня не нашли...
— Потом?
— Потом, когда эскадра ушла из Ревеля, я отыскал в гавани каботажное судно, которое пришло туда из Петербурга с грузом каменной плиты, и отправился на нем в столицу. Плавание продолжалось десять дней.
— Почему так долго?
— Погода была весьма бурная. Пустое судно прыгало, как пробка, не слушаясь руля.
— Вы знаете, что за самовольное покидание судна вы подлежите военно-морскому суду?
— Знаю, — отвечал Врангель. — Но я хочу в океан. Тут делать нечего.
— Ого! — ухмыльнулся Головнин. — Впрочем, это желание понятно для каждого моряка. Однако все же я вас взять с собою не могу.
— Я прошу вас, господин капитан второго ранга! — Юноша поднялся со стула, умоляюще сложив руки на груди.
Уже совершенно рассвело, и Головнин теперь хорошо видел, что перед ним стоит невзрачного вида молодой человек, лет двадцати — двадцати одного, с худым, истомленным лицом, с синяками под лихорадочно горевшими глазами, — видно, десятидневное плавание в порожнем паруснике было дело нелёгкое.
Головнину стало жалко юношу, и он спросил:
— Вы окончили Морской корпус?
— Да, господин капитан второго ранга, — снова заговорил мичман, продолжая прижимать руки к груди. — Прошу вас, возьмите меня! Я согласен итти простым матросом. Вы увидите скоро, что я буду вам полезен.
Головнин внимательно посмотрел на него:
— А языки вы знаете?
— Знаю английский, французский, немецкий и немного испанский.
— Службу знаете?
— Знаю.
— Учиться продолжаете?
— О да, конечно! — горячо воскликнул молодой человек. — Наука — цель моей жизни.
— Добро! — сказал, наконец, Головнин. — Я вас беру. А теперь идемте завтракать.
За завтраком, видя, как жадно ест гость, Василий Михайлович, усердно угощая его, спросил:
— Деньги у вас есть?
Юноша поспешно вынул из кармана тощий бумажник, заглянул туда и сказал:
— Есть еще целых три рубля.
Головнин, ни слова не говоря, вышел в другую комнату, взял из письменного стола пачку денег и положил их перед гостем.
— Возьмите, потом посчитаемся. А теперь марш со мною на верфь!
Глава шестаяОБРУЧЕНИЕ
— У меня, государи мои, — шутил с друзьями и знакомыми старый Лутковский, — у меня в мезонине, скажу вам, настоящая кают-компания, так что над нашим домом сейчас хоть вывешивай гюйс и вымпел.
— По какому же это случаю вы переходите на морское положение?— интересовались слушатели.
— А как же, государи мои! У меня самого, как вам известно, двое гардемаринов, а у них днюют и ночуют их друзья — товарищи по дальнему плаванию — трое мичманов. Мои-то приходят почитай раз в неделю, в отпуск, «за корпус», как у них зовется, а то и так удирают из корпуса домой на ночь. А господа мичманы, находясь под покровительством моей дорогой дочки, почитай, вовсе поселились на нашем верхотурье.
Услышав однажды такие слова, Евдокия Степановна с укоризной обратилась к отцу:
— Папенька, как вам не стыдно! Первое, эти молодые люди нам не чужие: они идут в опасное и долгое плавание с Василием Михайловичем; второе, двое из них круглые сироты, а один полусирота. Если их оставить на воле, так будут жить, как Врангель в Ревеле: питаться будут щами да кашей, даже простой чай почитая роскошью. Разве вам не жалко?
— Да я, Дунюшка, не к тому, — оправдывался Степан Васильевич. — Разве мне чего жалко? Христос с ними! Я просто радуюсь, какая у меня семья большая стала. Еще дочку замуж выдать не успел, а в доме уж прибыль на три человека, — и старик весело и лукаво засмеялся.
— Слушать вас не желаю, папенька, — и Евдокия Степановна, заливаясь румянцем, убежала прочь от отца.
Старик Лутковский действительно не тяготился постоянным присутствием в его доме молодых офицеров. А Евдокия Степановна смотрела на них, как на младших братьев.
Вечером, если все «три Федора», как она шутя называла их, были дома, то-есть у Лутковских, они до самого появления Головнина вертелись в зальце у клавикордов и что-нибудь пели под аккомпанемент Евдокии Степановны или Литке, или читали вслух, или беседовали и спорили.
Поначалу Евдокия Степановна заинтересовалась больше всего Матюшкиным, как человеком, который ежедневно, ежечасно в продолжение семи лет видел вот так же, как она видит теперь его самого, был товарищем, однокашником, другом поэта, который пишет такие стихи, каких не писал до него никто.
— Прочтите, прочтите, Федор Федорович, еще раз то, что вы давеча читали! — просила Евдокия Степановна.
И юноша, взявшись за спинку стула и наклоняя его к себе, декламировал — уже в который раз! — с вдохновением и восторгом:
Слыхали ль вы за рощей глас ночной
Певца любви, певца своей печали?
Когда поля в час утренний молчали,
Свирели звук унылый и простой —
Слыхали ль вы?
Евдокия Степановна слушала, и слезы капали с ее ресниц.
Скромный юноша, что стоял сейчас перед нею, казался ей участником этой восходящей славы русского народа, освещенным ее лучами. Она интересовалась жизнью Матюшкина, а он охотно о ней рассказывал:
— Родился а Штутгарте, батюшка был советником русского посольства. Матушка — немка, классная дама. Она-то и устроила меня в лицей с превеликим трудом и слезами. За неимением в Штутгарте русского священника был крещен в реформатскую веру, в коей пребываю и по сей день.
— Бедный! — восклицала Евдокия Степановна. — Как же должно быть вам неприятственно, при столь русской фамилии и русском сердце, быть в чужой вере!
— Но ведь бог един для всех народов!
— Все ж таки... А где ваш отец?
— Он умер семь лет назад, — отвечал Матюшкин.
— А в плавание зачем идете?
— А в плавание иду потому, что с детства имею страсть к сему. Только одно страшит меня...
— А что? Скажите...
Но тут юноша умолкал и более ни за что не хотел открываться. Его просто-напросто в море укачивало.
Судьба второго Федора, мичмана Литке[16], тоже переполнила сердце Евдокии Степановны жалостью. Он ей казался наиболее несчастливым из всех трех молодых офицеров, сделавшихся постоянными гостями их семьи.
— Что вас так трогает в судьбе сего молодого человека?— спросил свою невесту однажды Головнин, продолжавший внимательно присматриваться к своим молодым офицерам.
— То, что судьба преследовала его с самых первых часов его жизни, — отвечала Евдокия Степановна. — Он сказывает, что его мать умерла через два часа после того, как родила его. Он не знал даже ласки матери...
— Я тоже мало знал их, — заметил Василий Михайлович.
— Значит, вы должны ему сочувствовать. А на одиннадцатом году он лишился отца и стал беспризорным сиротой без всякого воспитания, без ученья, видя кругом себя одни пагубные примеры. Вся опора его была в бабушке, которая сама из милости жила у кого-то из родных. Но и бабушка скоро умерла.
— Все же до одиннадцати лет у него был отец.
— Но он тоже был ему, как чужой. Федор Петрович не помнит, чтобы он хотя бы один раз потрепал его по щеке, а бил, по наущению мачехи, частенько.
— И все ж таки...
— Вы хотите сказать, что все ж таки он вырос?
— Да.
— Но какой ценой это далось? Не будьте строги к этому юноше. Мне сдается, что из него что-то выйдет.
— Мне тоже думается, что из него будет человек.
Но тут беседу их прервал старый Лутковский, который вместе с женой вошел в гостиную каким-то особым, торжественным шагом, и оба опустились на диван напротив жениха и невесты.
...По лицам отца и матери Евдокия Степановна догадалась, что разговор будет важный.
Она поднялась и хотела выйти.
— Нет, уж посиди, Дуня, — сказал ласково старик. — Дело-то касается больше всего тебя да тебя, Василий Михайлович. Как же будет со свадьбой? Сыграем сейчас, на курьерских или отложим до возвращения жениха из плавания?
— Я не знаю... — смущенно отвечала Евдокия Степановна. — Мы еще не говорили об этом. Как Василий Михайлович...
— Вот, вот, — покачал головой старик, — о других вы говорите и печетесь, а о себе, сударыня? Что вы скажете, государь мой? — обратился он к Головнину».
— Долг моей совести и мои чувства к Евдокии Степановне велят мне отдалить сей счастливый миг моей жизни до возвращения из экспедиции.
— По какой причине?
— По той наипростейшей, Степан Васильевич, что наш брат иной раз из плавания может и не возвратиться...
Василий Михайлович взглянул на невесту и увидел, как она отступила к клавикордам и лицо ее побледнело.
Матушка громко вздохнула. А старый Лутковский задумался.
— Что ж, — сказал он, наконец, — сие правильно. Против этого ничего не скажешь.
Решено было свадьбу отложить, устроив в ближайшее время обручение.
Обручение состоялось в доме Лутковского, почти без посторонних, если не считать «трех Федоров».
После краткого богослужения, совершенного священником местного прихода, молодые обменялись обручальными кольцами, приняли поздравления от присутствующих, затем все вылили шампанского.
Все было просто и в то же время необыкновенно волновало сердце Василия Михайловича. Серьезное, сосредоточенное выражение лица Евдокии Степановны врезалось навсегда в его память. Для Василия Михайловича сила была не в торжественности церемонии обручения, не в дыму ладана, не в словах священника, а в том, что крепче всего: слово любви было для него нерушимо.
Глава седьмаяЦАРСКИЙ СМОТР
Спуск на воду шлюпа «Камчатка» состоялся 12 мая 1817 года.
При церемонии спуска пожелал присутствовать сам царь Александр I, поэтому к ней готовились с особенным старанием.
Верфь была приведена в величайший порядок, а судно вымыто, как стеклышко, и украшено гирляндами из хвои.
Василии Михайлович, никогда не бывший любителем парадности, чувствовал себя в эти дни совсем не в своей тарелке, ибо приходилось заниматься тем, к чему он не привык и чего не ценил.
Поэтому украшение судна он поручил Муравьеву, дав ему в помощники Врангеля и Литке. И с удовлетворением отметил вскоре для себя, что эти последние не за страх, а за совесть стараются все сделать на судне красивее и параднее. А Муравьев быстро остыл к этой работе, целиком предоставив поле действия своим помощникам. Василий Михайлович не протестовал против равнодушия своего старшего лейтенанта ко всему, что не имело прямого отношения к плаванию.
На себя Василий Михайлович взял обязанности смотреть за тем, чтобы все было по уставу и по форме. Он был аккуратен и даже щепетилен, что касалось этой стороны дела. Даже в сильнейшие штормы, когда смертельная опасность нависала над «Дианой», он был одет по форме и никогда не забывал пристегнуть саблю, не только не нужную, а даже мешавшую ему.
День царского смотра выдался яркий и теплый. Шлюп, уже несший на себе мачты с реями, был расцвечен флагами. Команда, в числе 130 человек, задолго до прибытия царя была выстроена на шканцах при офицерах, имея во фланге приданный на время торжества адмиралтейский оркестр. Против команды по другому борту шлюпа стояли в двух шеренгах судовые плотники, столяры, маляры, конопатчики, смоловары, такелажники, кузнецы и люди всех прочих ремесел, применяемых при кораблестроении, наряженные в новые красные рубахи с длинными кумачевыми перевязями через плечо.
Перед строем был поставлен стол, накрытый белой скатертью, отороченной золотистой бахромой, с такими же кистями по бокам. На столе, поблескивая серебряной с чернью крышкой, лежало евангелие, массивный ручной вызолоченный крест, чаша для святой воды. Золото риз многочисленного духовенства, возглавленного митрополитом Петербургским и Ладожским, спорило своим блеском с блеском медных труб оркестра.
Великан дьякон время от времени оправлял на ветру копну своих буйных иссиня-черных волос, нетерпеливо побрякивал уже заправленным кадилом и откашливался густым басом, прочищая голос.
У трапа, устланного красным сукном и охраняемого часовыми, находился Головнин в полной парадной форме, в высокой треуголке с белыми перьями, ниспадавшими пышной россыпью, в коротком темнозеленом мундире с расшитым золотом высоким воротником, в темных, плотно облегавших ноги рейтузах со штрипками.
Тут же находились директор корабельных строений, высшие чины верфи. Ждали царя час-другой, а его все не было. Напряжение нарастало.
Наконец показалась многовесельная яхта под развевающимся на быстром ходу черно-желтым императорским штандартом.
Царь, сопровождаемый свитою, проходит под аркой, увитой зеленью, поднимается по настилу, застланному красным сукном, в эллинг, оттуда по трапу — на шлюп.
Головнин и директор корабельных строений встречают царя, рапортуя каждый по своей части.
Александр обходит строй, здоровается с экипажем, обходит судно.
За спиной царя следует его свита: адмирал Мордвинов, престарелый адмирал Шишков, Аракчеев и другие сановники. Начинается торжественный молебен.
Несутся к высокому небу громоподобные моления дьякона. Что-то тихо, закрывая глаза, произносит митрополит, поет стройный хор митрополичьих певчих.
В эти минуты особенно удобно наблюдать царя. Головнин не спускает с него глаз, и ему вдруг припоминается, как недавно в одном офицерском кружке, собирающемся у старого флотского знакомого, рассказывали, как этот человек, император всероссийский, в четырнадцатом году в Париже в присутствии гвардейских офицеров сказал про свой народ: «Русский, если не дурак, то плут». А когда герцог Веллингтон во время смотра русских войск на равнине де-Вертю сделал комплимент выправке и порядку царских полков, он ответил ему: «У меня на службе много иностранцев, им я обязан этим». Так-то он ценит русский народ!
Василии Михайлович переводит взгляд на Аракчеева. В том же кружке офицеров кто-то назвал Аракчеева «людоедом». «Людоед и есть! Чего стоит один тяжелый взгляд его свинцовых, ничего не выражающих глаз!.»
Таким мыслям предавался Василий Михайлович Головнин глядя то на царя, то на приближенных его. Но вот молебен окончен. Начался обход корабля в предшествии духовенства кропившего святой водой все помещения и такелаж.
Потом пили шампанское, причем директор корабельных строений разбил, как полагалось, бутылку о борт корабля.
В ту же самую минуту рабочие бросились вывивать брусья из-под киля, на которых держался корпус «Камчатки» на эллинге. Дрогнув всем своим огромным телом, корабль двинулся по смазанным салом полозьям сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее и под звуки оркестра с шумом врезался в голубую воду реки Охты. Затем, гоня перед собой пенистый бурун, фрегат пересек реку и, слегка покачиваясь на поднятой волне, остановился почти у противоположного берега, стройный и легкий, радующий взгляд строителей.
Одним кивком головы Александр подозвал к себе Головнина, отвел его руку, которую тот держал у треуголки, касаясь ее двумя пальцами, и сказал правильным, но сухим русским языком:
— Я знаю, помню и ценю тебя по твоим прежним трудам, по твоему отличному плаванию на «Диане». Надеюсь, что сие плавание ты совершишь более счастливо и с неменьшей удачей, ибо теперь войны мы ни с кем не ведем. Готовься к походу, не теряй времени. Мною предуказано надлежащим людям не токмо не чинить тебе каких-либо препятствий, но паче того — оказывать всяческое пособие в трудах твоих. А теперь прощай. В час добрый!
И, милостиво протянув Головнину свою белую руку, Александр стал спускаться в сопровождении свиты по красному трапу к яхте, подошедшей теперь вплотную к борту корабля.
Глава восьмаяТРИ ФЕДОРА
«Камчатка» давно уже была в море. Размеренная жизнь корабля среди привычной для Василия Михайловича стихии, вечно подвижных волн, освещенных то солнцем, то светом звезд, то луной, знакомый скрип снастей, перемены ветра, каждодневные заботы капитана, — все это постепенно, точно морским приливом, покрывало воспоминания о недавнем прошлом.
И все же одного Василий Михайлович не мог забыть: одинокая фигура невесты в высокой коляске на набережной и рядом старик Лутковский, глядевший из-под ладони на ползущие вверх паруса фрегата. Вспоминая об этом, Головнин с жалостью думал: «Невесты моряков!.. Кто бы вы ни были — дворянские ль девушки или простые рыбачки, вам всем одинаково суждено ожидание».
На этот раз в кругосветное путешествие был взят молодой художник Тихонов. Он был немногим старше мичманов Литке и Врангеля, на вид скромен, тих, но карандаш имел живой, быстрый и трудолюбивый.
Рисунки его нравились Головнину, и он нередко заглядывал в его тетрадь.
Однажды, уже спустя много дней после начала плавания, он увидел в его альбоме рисунок: на граните набережной коляска, в коляске девушка и за ней, в дымке, одинокий шпиль Адмиралтейства...
Лицом девушка не походила на Евдокию Степановну, но взгляд ее был обращен вдаль, и столько было в ее чертах и фигуре выражения грусти расставания, что Василий Михайлович долго не отрывал глаз от рисунка, а потом сказал художнику:
— Как же чудесна поэзия, если может сказать человеку прелестней и сокровенней, чем говорит сама натура.
Он попросил подарить ему этот рисунок и унес его к себе в каюту.
Это было единственный раз, когда Василий Михайлович проявил личные чувства на корабле.
Никто из офицеров, старших и младших, не мог бы сказать, что на шлюпе служат два брата невесты капитана. Гардемарины Лутковские жили на общем положении, так же как и молодые мичманы Литке, Врангель и Матюшкин.
Единственно, кого невольно и изредка выделял Василии Михайлович из всего экипажа, были его старые товарищи по «Диане».
Плавание на этот раз было спокойное. Большое судно, устойчивое на любой волне, послушное и тяжело груженное военно-морским снаряжением и грузами для далекой Камчатки, мало доставляло хлопот экипажу.
Вечерами, в свободное от вахты время, молодежь собиралась в кают-компании. Читали вслух, спорили, практиковались в иностранных языках, предавались воспоминаниям.
В один из таких вечеров мичман Литке, больше других любивший подшутить, предложил кают-компании и решить вопрос:
— Гоже ли на одном шлюпе троим младшим офицерам носить одно и то же имя?
— Ты это к чему? — спросил Врангель.
— А к тому, что я — Федор, ты—Федор и Матюшкин — Федор. Сие будет не «Камчатка», а «три Федора», как называла нас Евдокия Степановна.
— Так что же делать? — спросил Врангель.
Надо одного Федора возвратить в первобытное состояние: ведь ты же крещен не Федором, а Фердинандом.
— А ты хоть и настоящий Федор, а глуп изрядно! — запальчиво крикнул Врангель при общем смехе.
— Не сердись, Фердинанд Петрович, — спокойно отвечал Литке. — Лучше спросим Матюшкина.
И он начал трясти за ногу Матюшкина, лежавшего на диване.
Но тот не отвечал, изредка испуская едва слышные стоны, — его жестоко мучила морская болезнь от самого Кронштадта.
— Оставь его в покое, лучше продолжай приставать ко мне, — предложил быстро успокоившийся Врангель. — ежели тебе скучно.
— О чем у вас разговор? — поинтересовался вошедший в эту минуту Головнин.
Все молчали, некоторые переглядывались, улыбаясь. — Не хотите сказать? Тогда я уйду.
— Нет, нет, Василий Михайлович,— заговорили все разом. — Мы просто шутили.
Литке рассказал, в чем дело.
— А кому сие мешает, что у нас три Федора? Я вас не спутаю, а клерк Савельев выписывает довольствие не по именам, а по фамилиям... А вот по какой причине Федор Федорович лежит? Опять все то же?
— Все то же, Василий Михайлович, — строя скорбную мину, отвечал Литке.
Все рассмеялись. На лице Литке была изображена столь непритворная скорбь, что даже Головнин не мог не улыбнуться. Затем он вздохнул и покачал головой:
— Видать, придется в Лондоне списать его со шлюпа и отправить с первой оказией обратно в Петербург.
После ужина нее расходились по своим каютам и быстро засыпали. Только в каюте, в которой жили Врангель и Литке, еще долго светился полупортик.
Несмотря на мелкие ссоры и стычки, на частое подтрунивание Литке, юноши жили очень дружно.
Их сближала и некоторая одинаковость судьбы — сиротство и бедность в раннюю пору, и прежде всего их жажда учиться, овладеть в совершенстве теми знаниями, которые нужны мореходцам, исследователям новых земель, о чем они оба мечтали и к чему оба всерьез готовились.
Через час после стычки в кают-компании Врангель, лежа в койке, говорил своему другу:
— Мечта моя теперь сбылась: я иду в безвестную[17]. Сему обязан я Василию Михайловичу. С детства я только и думал об этом.
И Врангель запел свою песенку, которую сам придумал в детстве:
Туда, туда, вдаль, с луком и стрелою...
— А ты в самом деле барон? — спросил полушутливо Литке.
Врангель криво усмехнулся.
— Конечно, барон. Дед служил камергером при Петре Третьем. А после свержения Петра... — Врангель тихо свистнул. — Дед бежал, именье в казну пошло, а мне вот осталось одно баронство.
— Из сего шубы не сошьешь! — сказал Литке. Молодые люди умолкли, и стало слышно, как где-то мерно поскрипывает снасть. Звонко пробили склянки.
— А вот мне не удалось учиться в корпусе, — сказал вдруг Литке с горечью. — Учился у кого попало, случайно. И баронства никто не оставил. Ты спишь, барон?
Врангель не отвечал. Он и в самом деле уже уснул под мерное покачивание фрегата.
Желание ближе узнать друг друга можно было заметить не только у Врангеля и Литке, но и у остальных офицеров «Камчатки». В большинстве это были молодые люди, а молодость склонна к дружбе.
Но внимательнее всех присматривался к своим офицерам командир корабля.
Постояв на вахте с каждым из них, он сразу и безошибочно давал им оценку.
Головнин видел, что Муравьев, Филатов и Кутыгин знают свое дело, а Врангель и Литке — еще ученики, способные, многообещающие, но только ученики, причем последний к тому же и довольно легкомыслен. Матюшкина он по-прежнему считал «пассажиром». Кроме того, этот юноша, имевший счастливое свойство располагать к себе людей с первой же встречи, жестоко страдал от морской болезни, и Головнин, при всей готовности, не мог выполнить его просьбу о практическом изучении морской науки.
Эти три мичмана я четыре гардемарина заботили его больше других. Он считал своей обязанностью приготовить из них моряков, морских офицеров по духу, сведущих в своем деле, любящих его, мужественных, преданных России.
Он почитал себя неплохим воспитателем и только потому взял на борт своего судна так много зеленой молодежи.
В опасную минуту, которая всегда может выпасть на море, они также будут еще учениками. Но это его не смущало. Он всегда успевал сам быть там, где это было нужно.
Как и в прошлое плавание на «Диане», Головнин и теперь никогда не раздевался и спал только днем, да и то сидя в глубоком кресле.
В его каюте не было койки.
Глава девятаяРИО-ДЕ-ЖАНЕЙРО
Фрегат ходко шел под полными парусами на запад, делая по двенадцати узлов в час и легко подымаясь на волну. Ветер был все время попутный.
— Ежели и далее пойдем таким ходом, то скоро будем а Англии, — говорил Головнин, весьма довольный таким началом своего плавания.
Четвертого сентября прошли остров Гогланд, а 10-го пришли в Портсмут. Этот крупный порт, как всегда, был заполнен судами, пришедшими сюда под флагами всех наций со всех концов света. На Портсмутском рейде стояло немало и военных кораблей под британским флагом, но теперь они уже не возбуждали у Василия Михайловича тревоги, как в его приход сюда на «Диане». Это были если не друзья, то во всяком случае и не враги, я он спокойно поставил свой фрегат между ними.
Перед поездкой в Лондон, куда он собирался для разных закупок, Головнин вызвал к себе Матюшкина и сказал ему:
— Готовьтесь, Федор Федорович, ехать со мною. Мне жалко на вас смотреть: сдается, не было дня, чтобы вы не лежали пластом. Лучше вам быть путешественником по сухопутью. Я передам вас нашему генеральному консулу.
От этих слов у бедного юноши, действительно жестоко страдавшего от морской болезни, выступили слезы на глазах, и он стал просить Головнина оставить его на корабле, не разлучать с товарищами.
— Но далее еще хуже будет, — сказал Головнин. — В океане вас будет укачивать сильнее, а там мне вас и высадить будет негде.
— Я постараюсь не болеть... — отвечал Матюшкин.
— Чего же вы до сей поры о сем не старались? — спросил с улыбкой Головнин. Но все же сжалился над молодым человеком и оставил его на судне.
Закупки провианта и прочего заняли немного времени, и через несколько дней с попутным ветром «Камчатка» вышла в Ламанш и взяла курс в Атлантический океан.
Шли, не заходя ни на остров Мадейру, ни на Канарские острова, ни на острова Зеленого мыса, держа путь прямо к берегам Бразилии. Через пятьдесят восемь дней по выходе из Кронштадта достигли экватора. За столь быстрый переход Василий Михайлович выдал нижним чинам награду — двухмесячное жалованье.
Переход через экватор, как и в прошлый раз на «Диане», сопровождался праздником Нептуна.
Опять брили новичков аршинной бритвой и купали в бочке с водой. Но теперь уже брили не Тишку, а он сам, как старый моряк, избрал своей жертвой второго фельдшера, Ивана Рожкова. В то же время он спрятал у себя за перегородкой молоденького матроса Кирюшу Константинова, который был тоже из Пронского уезда и почему-то так боялся бриться и купаться в бочке, что готов был броситься за борт.
Между тем Кирей Константинов вовсе не был трусом: во время штормов он лихо работал у парусов, как обезьяна, лазая по реям и вантам, и не раз слышал похвалы от Шкаева. Но во всем прочем это был мечтательный парень, знавший много сказок, которые матросы любили слушать.
Снова наступили дни, когда лучи солнца стали падать на палубу почти отвесно, когда океан своим блеском слепил глаза, когда вылитое на палубу ведро воды испарялось чуть не на глазах. И снова пришли ночи, когда звездам, казалось, было тесно на небе, когда свет их был так ярок, что разгонял темноту, когда казалось, что они говорят что-то людям на своем неразгаданном языке.
В такие ночи спать никому не хотелось, и обычно Кирей Константинов, подсев к своему земляку Тишке на груду починочных парусов, начинал рассказывать сказки.
— ...И вот взял Иван-царевич из царской конюшни коня борзого, вдел ногу во стремя, закинул за спину колчан со стрелами калеными, опоясался мечом булатным и говорит матери своем Секлетее-царице: «Дорогая моя матушка, поеду я по всему белу свету искать правду-праведную, не могу жить без того, и пока не найду, не возворочуся домой».
Вокруг сказочника постепенно собирались слушатели. Каждому хотелось узнать, нашел ли Иван-царевич свою правду-праведную. Ведь и они, как этот: сказочный царевич, шли в безвестную, не зная, что их ждет в этих чужих морях, под чужим небом.
На рассвете 5 ноября увидели вход в гавань Рио-де-Жанейро, столицы Бразилии. Теперь этот город являлся столицей всей Португальской империи, так как во время войны с Наполеоном португальский двор во главе с королем Иоанном VI перебрался сюда и вместе с ним двадцать тысяч представителей наиболее знатных и богатых португальских фамилий.
При входе в гавань салютовали крепости и тотчас же получили ответ — выстрел за выстрел.
По поводу этого Василий Михайлович сказал:
Видно, ныне португальцы стали богаче порохом: в прошлый наш приход им и стрелять было нечем. — Затем, как бы вспомнив что-то, обратился к стоявшему вблизи Матюшкину: — Ну, как дела, Федор Федорович, все еще хвораете от качки?
Ни разу, Василий Михайлович, от самого Портсмута не болел, — отвечал тот веселым голосом.
Давно бы так! — похвалил его Головнин. — А ведь я вас чуть не высадил в Англии... Знать, судьба вам стать мореходцем.
Глава десятаяНЕВОЛЬНИЧИЙ РЫНОК
По случаю переезда королевского двора в Рио-де-Жанейро в гавани было большое оживление.
Едва «Камчатка» вошла в гавань, как к борту ее подошли сразу две шлюпки с португальскими офицерами, которые явились узнать, что за корабль вошел в их порт, откуда и зачем идет. Один из офицеров был адъютантом короля.
А вечером прибыл на фрегат русский генеральный консул в Рио-де-Жанейро Григорий Иванович Лангсдорф, человек, не чуждый мореплаванию и даже участвовавший в какой-то экспедиции.
Через несколько часов король снова прислал своего адъютанта с объявлением, что он рад видеть у себя военное судно русского императора, столь много им уважаемого. Король справлялся, не нужно ли русскому капитану чего-либо, и велел оказывать ему всяческое пособие.
Головнин с поклоном отвечал:
— Передайте его величеству, что мы весьма благодарны ему, но ни в чем не нуждаемся.
Пока на шлюпе шел мелкий ремонт, решено было осмотреть город. Лангсдорф вызвался служить гидом. Узнав от него, что в Сан-Себастиане есть невольничий рынок, Василий Михайлович решил прежде всего посетить эту часть города.
— Моим молодым офицерам будет поучительно видеть сие, — сказал он Лангсдорфу. — В молодости все впечатления острее, остаются надолго в памяти и могут пригодиться в жизни.
Невольничий рынок помещался на длинной улице. Здесь почти в каждом доме в нижнем этаже помещались лавки, в которых торговали неграми. Черные люди сидели здесь молчаливые и грустные на длинных скамьях вдоль стен и покорно ждали, когда их купят и куда-то погонят.
Когда путешественники вошли в одну из таких лавок, маленький португалец в широкой соломенной шляпе, пестро одетый, вертелся вокруг огромного голого негра, который стоял, понурив голову и покорно опустив большие, сильные руки.
Португалец, волнуясь, видимо, в предвкушении столь ценной покупки, продолжал вертеться вокруг негра, как юла, ощупывая его со всех сторон, пробуя его руки и ноги, целы ли ребра и не хромает ли он, лотом вскочил на лавку, велел негру подойти поближе и открыть рот, внимательно осмотрел его зубы и даже залез в рот пальцами.
Эта сцена произвела на всех русских отвратительное впечатление. Лица их побледнели, брови насупились, глаза опустились...
— Тяжело на это смотреть, — сказал Феопемпт Лутковский. — Давайте уйдем отсюда, Василий Михайлович.
— А что?
— У меня на сего португальца крепко чешутся руки.
— Ты еще много узришь в жизни такого, на что будут чесаться руки, — отвечал Головнин. — И не здесь только... Помни о собственном отечестве. И никогда не забывай того, что видел. Близок срок конца сего зла и здесь, и у нас, и на всей земле!.. Сказывают, что в испанских владениях уже появилось немало инсургентов, среди коих находятся и негры.
Проехав по главным улицам в экипажах, путешественники возвратились на шлюп.
Здесь русских офицеров ждало приглашение короля посетить его дворец.
По этому поводу Василий Михайлович сказал с улыбкой Филатову:
Сколь любезны стали короли к нам, русским, на всей земле после наполеоновской кампании! Мы с тобой на «Диане» того не чувствовали.
— Не чувствовали, Василий Михайлович, — отвечал Филатов.
И оба весело рассмеялись.
Глава одиннадцатаяМЫС ГОРН ДОЛЖЕН БЫТЬ ПРОЙДЕН!
В половине ноября фрегат «Камчатка» вышел из Рио-де-Жанейро и взял курс к югу, вдоль берегов Бразилии.
Судно несло все паруса, делая при крепком ветре семь-восемь миль в час. Головнин старался пройти устье Ла-Платы в расстоянии примерно двухсот миль от берега, чтобы избежать сильного течения этой реки.
Для моряков «Камчатки», проходивших не в первый раз в этих местах, картина была знакома: вода в океане посветлела и замутилась, на поверхности ее плавало много камыша, древесных стволов и целых деревьев с ветвями и листьями. Волнение было толчеей.
Тишка, которого теперь все величали Тихоном Герасимовичем, стоя на юте, пояснял новичкам, впервые попавшим в эти места:
— Тут, братцы, не океан, не река, а так, бо-знать что... В прошлый раз, как шли мы на «Диане», налетели об это самое место, — он даже указал пальцем куда-то, — на огромадный ствол. Тут бы нам и был каюк, но только Василий Михайлович заметили и отвернули в самый раз. С ним ничего не бойся.
По мере того как «Камчатка» шла к югу, в воздухе делалось все свежее, и на широте 38° термометр Реомюра показывал всего только 16 градусов тепла.
И на этот раз молодые матросы, в том числе и новый друг Тишки, Кирюша Константинов, недоумевали, почему это так получается: идут на полдень, а с каждым днем делается все холоднее. Но Тишка, сам когда-то удивлявшийся этому, теперь разъяснял:
— Это, слышь, оттого, что на Земле с обоих концов лед, от него и холодно.
Восьмого декабря произошло любопытное атмосферное явление, на которое Головнин не преминул обратить внимание молодых офицеров, стремясь возбудить их любознательность.
Далеко за полночь со стороны ветра по горизонту показались тучи, в которых почти безостановочно полыхали зарницы. С рассветом тучи приблизились, и стал слышен гром. На палубу шлепались редкие, тяжелые капли дождя.
Головнин, стоявший на вахтенной скамье, как всегда в неспокойную погоду, заметил, что в то время, как гремел гром, порывы ветра приносили тепло. Подозвав к себе Феопемпта Лутковского, он спросил его:
— Ты ничего не чувствуешь?
— Ничего, — откровенно признался тот.
— А когда гремит гром, то тепла в воздухе ты не ощущаешь?
— Словно бы нет, — отвечал гардемарин.
— А ну-ка, погляди на термометр.
Головнин не ошибся: термометр, висевший на палубе, при первом же порыве ветра поднялся с 13 до 16 градусов.
Василий Михайлович приказал занести этот случай в вахтенный журнал.
С рассветом показалось много нырявших и плававших около фрегата пингвинов. Одни из них долго следовал за кораблем, непрерывно нырял и пищал, как утенок.
«Жрать просит», — решил Тишка, ходивший в свое время за птицей вместе с матерью Степанидой и потому знавший птичьи повадки. Но пингвин даже не посмотрел на брошенную ему Тишкой корку черного хлеба и продолжал пищать. Очевидно, его просто забавляла гонка за кораблем.
— Некоторые мореходцы считают, — сказал молодым офицерам по этому поводу Головнин, — что появление птиц говорит о близости земли. Но сие неверно: до ближайшего из Фальклендских островов, широту коих мы сейчас проходим, не менее ста миль.
Между тем становилось все холоднее. Все больше встречалось китов. Появились бесчисленные стаи альбатросов и множество касаток.
«Камчатка» взяла курс на запад и стала обходить мыс Горн.
Головнин созвал у себя в каюте офицеров и обратился к ним с такими словами:
— Переход сей опасен, а иной раз и вовсе невозможен. Об этом много писано в книгах, кои вы все читали. В прошлое свое плавание я должен был возвратиться с полпути и взять курс на мыс Доброй Надежды. То хорошо помнят те, кто вместе со мною шел на «Диане». Но тогда у нас было судно, переделанное из лесовозной баржи, и провизии свежей почти не было. А сейчас фрегат у нас новый, построенный крепко, из дуба, и на борту имеется несколько живых быков; немало презервов и свежей зелени. Равнять наш переход на «Диане» с теперешним не пристало. С таким кораблем, как наш, мы должны обойти мыс Горн — и мы его обойдем!
В один из этих дней, убирая кресло, в котором обычно сидя спал Головнин, Тишка, по своему обыкновению, начал что-то бурчать себе под нос.
— Ты чего там ворчишь? — спросил его Головнин.
— А то я ворчу, что Скородум всем матросам говорит: как в те поры не прошли на «Диане» этого носа, так и теперь, слышь, не пройдем. Снова, говорит, пойдем на Добрую Надежду, а там, гляди, опять англичане посадят нас в бутылку. Вот он чего баит, вредный такой!
— Ничего твой Скородум не понимает, если он так говорит, — отвечал Головнин. — Теперь мы назад не пойдем. А если ты это сам подумал, так лучше не ври...
Однако на другой же день Василий Михайлович собрал команду и разъяснил матросам, что мыс Горн «Камчатка» пройдет без особого труда.
Между тем шлюп уже вступал в полосу бесконечных штормов с дождями, снегом, градом, крупой, застилавшей свет, — словом, со всем, чему полагается сыпаться с неба на голову мореплавателей в этом проклятом месте.
Бури порою достигали ужасающей силы. Но «Камчатка», хотя и медленно, а все же неуклонно двигалась на запад.
Команда стойко и дружно боролась со стихией, не хуже, чем на «Диане». Это радовало Головнина.
Плавание вокруг мыса Горн являлось прекрасной школой как для команды, так я для офицеров, из которых большинство не выходило за пределы Балтики. Своих мичманов и гардемаринов Головнин ставил в наиболее трудные и опасные места и сам руководил ими.
Из молодых офицеров «Камчатки» больше всех подавал надежды мичман Врангель. Немного мрачноватый, молчаливый даже в обществе товарищей, он любил уединиться у себя в каюте и засесть за книжку. На вахте же в непогоду, ночью, когда небо сливалось с морем, когда ветер рвал снасти, завывал в вантах и реях и срывал верхушки волн, бросая их на палубу фрегата, этот невидный, небольшого роста юноша чувствовал себя, как в родной стихии.
У него были зоркие глаза, видевшие в темноте. Он никогда не терялся, быстро изучил службу.
Все лейтенанты охотно принимали его в свою вахту.
Литке казался случайным человеком на корабле. Единственным плюсом в глазах Головнина были его склонности к учению, что делало его похожим на Врангеля. Но службы Литке не знал. И, что всего хуже, вел себя легкомысленно.
— Что мне делать с Литке? — не раз спрашивал Муравьев у Головнина. — Хотя я и сам попал сюда через него, а все же, по долгу службы, не могу его хвалить. Делу плохо учится, все больше дурачится, недавно в привидение нарядился и спустился ночью в кубрик.
— Литке, по его поведению, следовало бы высадить на необитаемый остров, оставив ему бочонок с пресной водой, мешок сухарей и ружье, — отвечал Головнин. — Но все ж таки мне сдается, что в конечном счете из него выйдет человек, и немалый, когда он перебесится. Голова у него хорошая. Да и добрый пример Врангеля в конце концов подействует.
— А Матюшкин? — спрашивал Муравьев.
— И Матюшкин хороший, только за борт любит ездить при малейшей непогоде. Я так мыслю, Матвей Никифорович, что и из него получится добрый моряк. Хоть его и тошнит от качки, а все ж таки его тянет в море, а не в гостиницу. Ведь делаем же мы моряков, — да еще каких! — из пензенских мужиков, отродясь не видавших моря...
На палубе Литке всегда старался держаться поближе к Врангелю, если, по случаю штормовой погоды, всем приходилось работать наверху. Остальное же время они проводили в совместных чтениях, совершенствовались в морских науках и иностранных языках.
Но кто являлся предметом особых, чисто отеческих забот Головнина, так это гардемарины. Он был строг с ними, как, впрочем, и со всеми, взыскателен, но и сам делал все и требовал от своих помощников, чтобы корабль был для этой четверки будущих офицеров русского военного флота не только школой, но и родным домом.
Во время плавания вокруг мыса Горн одна из ночей выдалась особенно тревожной. Фрегат сильно трепало. Густая крупа, которую несло сплошной массой по ветру, секла лицо, слепила людей и делала палубу такой скользкой, что по ней можно было ходить, только держась за леера. От водяных брызг, заносимых ветром, палуба, шлюпки, ванты я ростры, лежавшие между фок- и грот-мачтами, покрылись льдом.
В довершение этого один особенно большой вал, вышедший из-под кормы, с такой силой ударил в судно, что выбил рамы и щиты в капитанской каюте и залил ее водой.
В эту ночь Литке с Врангелем ни на минуту не покидали палубы, держась рядом, и с этой ночи их дружба особенно окрепла.
Когда буря стихала, на фрегате наступали морские будни, и люди, привыкшие к напряженной борьбе со стихиями, начинали скучать от однообразия дней, ибо, кроме бурного, пенистого моря и неба, по которому без конца, без просвета неслись куда-то низкие, точно дымные, облака, ничего кругом не было.
Новый 1818 год встретили на траверзе мыса Горн. По этому случаю Головнин приказал отпустить команде лишнюю порцию вина и выдал жалованье в первый раз за все плавание не только по двойному окладу, но и по золотому заграничному курсу.
Это так обрадовало матросов, что, помимо пения и пляски, было решено играть комедию собственного сочинения, которая называлась «Добрый чорт и злой пастух».
Когда Шкаев явился к Василию Михайловичу за разрешением на спектакль, тот сказал:
— Добро задумали. Ничто так не способствует здоровью служителей, как веселье, особливо в столь трудном походе, как наш. Кто же сочинитель сей комедии?
— Все помалу сочиняли, а на бумагу писал Скородум.
— Молодцы! — похвалил Головнин. — Играйте. Всем сочинителям выдам особливое награждение, а команде — угощение.
Спектакль происходил на палубе, под завывание ветра в снастях, при качке, с которой могли бороться только крепкие ноги моряков, и сопровождался громким хохотом и одобрительными замечаниями со стороны зрителей.
Собственно говоря, ни чорта, ни пастуха в пьесе не было. По объяснению авторов такое название пьесе было дано для большей «зазвонистости». Главными действующими лицами этой комедии являлись моряки — один старый и бывалый, другой молодой, идущий в дальнее плавание впервые. Они поочередно ставили друг друга в смешные и глупые положения, основанные на взаимном обмане, ибо старый моряк выдавал себя за новичка, а молодой — за старого, опытного морского волка.
Когда спектакль закончился и зрители стали расходиться, еще продолжая весело смеяться, Головнин сказал матросам:
— Пока мы смотрели вашу комедию, закончился обход мыса Горн, сиречь мы с вами не только благополучно, но даже весело перешли из Атлантического океана в Тихий в самом несносном месте. Поздравляю вас с переходом в другое полушарие!
Едва Василий Михайлович произнес эти слова, как ветер сразу стих и паруса повисли, словно природа решила дать отдых и им и людям.
Это было 16 января.
Штиль продолжался несколько часов. Потом подул ветер с юга, самый благоприятный для мореплавателей, и «Камчатка» спокойно продолжала свой путь вдоль берегов Чили.
Глава двенадцатаяВИЦЕРОЙ ИСПАНСКИХ ВЛАДЕНИЙ
Попутные ветры не прекращались, и «Камчатка» шла своим полным двенадцатимильным ходом вдоль берегов Чили и Перу.
По пути видели трех корсаров, но, очевидно, рассмотрев на шлюпе военный флаг, они приблизиться к нему не посмели, в то время как испанские суда они брали подле самой гавани.
Седьмого февраля по случаю внезапно прекратившегося ветра «Камчатка» вынуждена была бросить якорь при входе в перуанский порт Каллас[18], ближайший к перуанской столице, городу Лиме.
Лишь стали на якорь, как подошла шлюпка под испанским флагом с унтер-офицером-квартирмейстером, который осведомился, откуда пришли, и спросил, нет ли писем из Испании. Тот же квартирмейстер сообщил, что месяца два назад в Каллас заходили два больших русских корабля Российско-Американской компании — «Суворов» и «Кутузов», шедшие в русские владения в Северной Америке.
Это известие Василий Михайлович воспринял с большим удовлетворением: значит, и эти русские суда, покинувшие Кронштадт ранее его, благополучно прошли мыс Горн.
На рассвете, воспользовавшись легким ветром, «Камчатка» подтянулась в порт, салютуя крепости семью выстрелами.
Как только встали на якорное место, на берег съехал клерк Савельев, чтобы закупить свежей провизии, а на шлюпе появились первые гости — местные испанцы. Все они были одеты в белые холстинковые фуфайки без галстуков, в широкие панталоны. Круглые соломенные шляпы с широкими полями прикрывали их лица, как зонтиками.
Вслед за гостями явился на шлюп и офицер от начальника порта, сообщивший, что от вицероя пришло срочное повеление: «Делать капитану русского судна пособия, какие он только изволит потребовать».
Головнин поблагодарил испанского офицера, сказав, что он ни в чем не нуждается.
Между тем гости, осмотрев судно, съехали на берег. Но едва их шлюпки отошли от борта «Камчатки», как к трапу шлюпа приблизились новые шлюпки с гостями, во главе которых оказалась какая-то генеральша, женщина очень красивая я, видимо, весьма живая, но такая полная, что едва смогла подняться по трапу при общей помощи и всеобщем веселом смехе, причем громче всех смеялась она сама, отнюдь не обижаясь на такой веселый прием. Испанцы оказались весьма склонными ходить в гости.
Головнин, вообще недолюбливавший праздных людей и скучавший в их обществе, однако, принимал гостей в высшей степени радушно, рассматривая палубу «Камчатки» как малый Г клочок своего отечества и зная, что по тому, как он и его офицеры отнесутся к иностранцам, здесь будут судить о русских вообще.
На следующее утро на «Камчатку» явился вицеройский камергер, яркий, как петух, в своем красном мундире, обшитом широким серебряным позументом, при шпаге.
При камергере в качестве переводчика прибыл проживавший здесь главный фактор Филиппинской торговой компании синьор Абадио.
Камергер с почтительным поклоном сообщил Головнину:
— Высокопревосходительный вицерой испанских владения, губернатор и капитан-генерал королевства Перуанского синьор Иоаким де-ла-Пецуэлла просит вас я господ офицеров завтра откушать у него. Синьор вицерой будет рад видеть у себя часто и запросто представителей великого русского государя.
Василий Михайлович ответил:
— Прошу вас передать его вицеройству, что я с удовольствием принимаю его столь любезное приглашение и благодарю на себя и за моих офицеров, которые, конечно, не преминут присоединить к сему и свою благодарность.
Камергер удалился.
Василий Михайлович, обернувшись к своим офицерам, сказал:
— Сего вицероя испанцы называют маленьким королем. Но вицеройство его немалое и состоит из Перуанского королевства, Мексики и Буэнос-Айреса[19]. И при том власть его ничем не ограничена, токмо страхом перед пулями инсургентов.
Молодежь начала приготовления к завтрашней поездке в Лиму: кто чистил белые перчатки, кто наводил глянец на кивер, кто стригся и брился у судового цирюльника.
Все рассчитывали ехать. Только один Литке сомневался, удастся ли ему участвовать в поездке.
— Почему ты мыслишь, что тебя не возьмут? — недоумевал Врангель.
Василий Михайлович меня никуда не употребляет, словно меня и нет на шлюпе, — отвечал Литке.
— Хочешь, я его спрошу? — предложил Врангель и немедленно отправился к Головнину.
Василий Михайлович был очень удивлен, когда Врангель изложил ему цель своего прихода.
— Разве я говорил, что ему нельзя ехать?
— Нет. Но он обуреваем сомнениями.
— Пусть едет.
Но, несмотря на долгие приготовления и большие ожидания, обед у вицероя оказался весьма скучным, дворец был похож на белую казарму, а такого унылого и грязного города, как Лима, не видел даже Василий Михайлович, побывавший во всех уголках земли.
К столу у вицероя подавали множество тяжелых и жирных блюд, приготовленных в испанском вкусе — с чесноком, и аромат от них шел совсем не вицеройский. Вино же подавалось только одного вида — красное. Им не потчевали: пил каждый, сколько хотел, и Василий Михайлович, приняв в соображение это обстоятельство, не раз поглядывал на своих молодых спутников.
Глава тринадцатаяГОРОД, НЕ ЗНАЮЩИЙ ДОЖДЯ
Почти каждое утро, едва на фрегате успевали поднять флаг, к борту «Камчатки» под звон гитар и щелканье кастаньет приставали шлюпки с гостями, шумными и веселыми. Еще издали завидев их, Тишка спешил доложить своему барину:
— Идите, уж там цыгане снова приехали, сейчас зачнут плясать.
Осмотрев фрегат, гости действительно принимались петь и плясать, хотя то были вовсе не цыгане, а представители лучших фамилий города, изнывавшие от безделья и скуки и потому не пропускавшие ни одного судна, заходившего в их гавань, чтобы не повеселиться и не потанцовать.
Но не все испанцы приезжали на шлюп для приятного времяпрепровождения. Некоторые из местных жителей, люди более почтенного возраста, являлись на русский корабль со специальной целью — выразить благодарность русским людям, которых они считали освободителями своего отечества от французов.
Покончив с хозяйственными делами по шлюпу, Василий Михайлович решил отправиться для осмотра города Лимы, но уже инкогнито, чтобы не являться к вицерою. На сей раз он взял с собой тех офицеров и гардемаринов, что не участвовали в первой поездке, не считая Феопемпта, который всегда сопутствовал ему на берегу.
Для поездки были наняты два частных экипажа — «балансины», как их называли здесь, заложенные каждый парой мулов.
«Балансины» эти красноречивее всяких слов говорили о состоянии испанских колоний в Америке. Снаружи эти тряские, лишенные рессор экипажи были до того залеплены многолетней засохшей грязью, что нельзя было установить цвет их первоначальной окраски. Внутренняя обивка их была оборвана, торчали голые, неструганые доски, все было покрыто пылью и даже паутиной, — видимо, экипажи не часто видели седоков.
Мулы, запряженные в них, походили на тени животных — до того они были худы. Упряжь на них была рваная, связанная узлами. Кучера-негры, сидевшие верхом на мулах, были прикрыты рубищем, сквозь дыры которого проглядывало голое тело. К их босым ногам были привязаны веревочками огромные острые звездчатые шпоры.
Головнин в нерешительности остановился перед таким экипажем, затем, оглянувшись вокруг и видя, что ничего лучшего на всем берегу нет, сказал синьору Абадио, любезно вызвавшемуся его сопровождать:
— Хорошо, что мы в партикулярном платье. Будучи в форме офицера, я не решился бы влезть в сей курятник.
В конце концов кое-как уселись под веселый смех молодежи, мало смущенной неприглядностью «балансин», старавшейся лишь не порвать одежду о торчащие гвозди и не занозить рук о голые доски сидений. Негры свирепо задергали поводьями, зачмокали, безжалостно вонзили шпоры в бока животных — и экипажи тронулись, с тарахтеньем и звоном, по пыльной дороге в Лиму.
Ехали медленно. Путешествие было бы крайне скучным и утомительным, если бы не присутствие Абадио, оказавшегося весьма интересным собеседником.
Указывая в сторону поднимавшегося вдали города, он сказал Головнину:
— Сейчас, синьор, вы увидите любопытную особенность нашего города.
— Ваши церкви и монастыри? — предположил Василий Михайлович, уже довольно хорошо знавший испанские «особенности».
— Нет, — отвечал Абадио. — Это, конечно, очень интересно, но я говорю о другом — о стене, окружающей нашу столицу. Эта стена построена из сырцового кирпича.
— Что же, у вас такая крепкая глина, что ее не размывает дождем?
— Нет, — отвечал Абадио, — глина у нас такая же, как а повсюду на земле, но Лима—город, на который за все время испанского владычества не упало ни одной капли дождя, что могло бы навести суеверных людей на неприятные для нас мысли, но, по сказаниям живших здесь ранее инков, и при них было не лучше.
— Это какое-то проклятое место, — заметил Феопемпт, сидевший рядом с Абадио. — Почему же здесь не пустыня?
— Здесь земля орошается необычайно обильными росами, вполне заменяющими дожди. В каких-нибудь пятнадцати милях от города в горах идут проливные дожди, но в самой Лиме ни дождей, ни гроз никогда не бывает.
— Даже гроз? — удивился Феопемпт.
— Да, — подтвердил Абадио. — Из здешних летописей видно, что гроза с самого основания Лимы, то-есть с 1535 года, по сей день была лишь три раза: в 1552 году молния дважды блеснула в одну ночь, в 1802 году, девятнадцатого и двадцатого апреля, здесь слышали восемь-девять ударов и в 1804 году, двенадцатого апреля, — семь ударов. Таковы особенности Лимы, — не без гордости закончил Абадио, в качестве патриота своего отечества гордившийся даже тем, что над его городом от века не упало ни одной капли дождя.
На осмотр Лимы было решено затратить несколько дней. Прежде всего синьор Абадио рекомендовал посетить местные монастыри. Монастыря эти были огромны, имели по нескольку дворов и были похожи более на казармы, чем на храмы. Но внутри монастырские храмы представляли собою хранилища драгоценностей: массивные алтари в них были из серебра.
Особенно поразил Головнина и его спутников алтарь в монастыре св. Доминика, посвященный богоматери Розарии. Это сооружение из чистого серебра было необычайной высоты, простираясь от пола до сводов храма.
Многочисленные фигуры святых высотою в человеческий рост, переполнявшие храмы, также были отлиты из чистого серебра. Ризы и венцы на образах были сделаны из кованого золота я усыпаны бриллиантами и изумрудами редчайшей величины и чистоты.
«Это уже идолопоклонство!» — подумал Головнин, поневоле сопоставляя драгоценные ризы, ряды серебряных фигур в сутанах и грязные, обшарпанные домишки города, экипажи с босыми кучерами-неграми, к ногам которых привязаны веревочками огромные рыцарские шпоры.
Расточительное обилие серебра, в то время как на одну лишь серебряную монету могла бы в течение недели прожить, целая семья, продолжало удивлять Василия Михайловича и при посещении им монетного двора в Лиме.
Переступив порог этой фабрики полноценных испанских пиастров, имевших хождение по всему миру. Головнин невольно стал искать глазами коврик, о который во всех монетных дворах Европы заставляли посетителей вытирать ноги при выходе. Но он не нашел такого коврика ни входя, ни уходя отсюда.
Здесь не интересовались такою мелочью, как крошки серебра или даже золота, которые могли пристать к подошвам посетителей. Больше того, здесь всюду по полу были разбросаны куски серебра.
Ежедневно монетный двор в Лиме изготовлял десять тысяч пиастровых монет, которые целиком отправлялись в метрополию.
— Вы совсем не дорожите серебром, — заметил Головнин синьору Абадио.
— Синьор говорит про это? — догадался тот, отбрасывая ногой валявшийся на полу кусок серебра весом не менее фунта.— Это еще что! Вы посмотрели бы, что было раньше... Рассказывают, что двадцать-тридцать лет назад мы так дешево ценили этот металл, что отправляли в Европу на одном фрегате груз серебра в десять миллионов пиастров. Другие же государства для отправки такой суммы снаряжали целые эскадры.
«Пятьдесят миллионов рублей на одном корабле! — подумал Головнин. — А годовой государственный бюджет громадной Российской империи равняется тремстам миллионам рублей. Какие несметные богатства! И что же? Народ ходит в рубищах и здесь и в самой Испании, ведь я видел это собственными глазами».
Глава четырнадцатаяГДЕ БЕДНЫХ СПОКОЙНЕЕ
В этот день обедали в доме богатого негоцианта-испанца синьора Асуага, просившего через своего приятеля, синьора Абадно, русских офицеров посетить его дом.
Это была обширная усадьба в центре города, с большим фруктовым садом и водоемом, куда вода накачивалась насосом из реки. По берегам водоема росли остро пахнущие тропические растения с листьями, похожими на лотос.
В водоеме плавали миниатюрные белые уточки с черными крыльями и лениво ходили у самой поверхности воды красно-белые жирные рыбы, чуть шевеля плавниками.
На вершине беседки, увитой виноградом, тяжелые гроздья которого просвечивали на солнце светлым янтарем, была укреплена эолова арфа. Поворачиваясь на своем металлическом стержне при едва заметном движении воздуха, она издавала звуки, похожие на далекие, едва уловимые ухом крики журавлей.
Старые апельсинные деревья лучевыми аллеями расходились в разные стороны от водоема, лежавшего в центре сада. Запах зрелых плодов стоял в воздухе.
У насоса, которым вода подавалась в водоем, работало с десяток негров. Половина из них крутила колеса при помощи длинной рукоятки, отполированной до блеска руками работавших. Другие отдыхали, лежа на траве. Все они были босы, худы, их черное тело просвечивало через прорехи одежды из белого коленкора.
Около них стоял надсмотрщик-испанец, наблюдавший за тем, чтобы насос работал беспрерывно и чтобы негры не рвали плодов.
Весь дом был полон слуг, и белых и черных, одинаково покорных, молчаливых, бесшумно двигавшихся, бесшумно делавших свое дело.
Рабство гнездилось повсюду...
После обеда поехали осматривать арсенал. В арсенале немного запоздавших русских гостей встретили не без торжественности и почета: офицеры были в парадных мундирах, солдаты в новом платье.
Осматривать здесь оказалось почти нечего: пушек и другого огнестрельного оружия было очень мало. Достойным примечания оказался лишь зал, в котором преподавались артиллерийские науки. Здесь Василии Михайлович с интересом осмотрел развешанные на стенах профили различных фортификационных сооружений.
Из предметов, не относящихся к артиллерийской науке, здесь обращала на себя внимание икона. Но не драгоценностью своей ризы, а необычайностью художественного замысла.
Это была великомученица Варвара, являющаяся, как Головнин впервые узнал теперь, покровительницей артиллерии.
Эта святая женщина была изображена стоящею на алтаре с мечом в руке, опершись на укрепленную древнего строения башню. В другой руке у нее была пальмовая ветвь — символ мира. На земле подле святой покорно лежал язычник, которого она попирала ногой. В основании этого изображения тоже находились не совсем соответствующие званию святой предметы: скрещенные пушечные стволы, ядра, банники, запальные фитили...
— Как вам нравится это сочетание меча и пальмовой ветви? — спросил Абадио. — Не правда ли, это трогательно и должно находить отклик в сердцах верующих?
— О да! — поспешил согласиться Головнин, чтобы не обидеть этого верующего человека.
Чтобы не ехать на ночь за тридцать верст в Каллас, Василий Михайлович предложил своим спутникам переночевать в Лиме и с утра продолжать осмотр города. Абадио, узнав об этом, столь любезно и усердно стал предлагать гостеприимство в своем небольшом, но удобном доме, что пришлось согласиться.
Семья синьора Абадио гостила в это время у его родных в Испании, и хозяйством заведывала его мать, шустрая и приветливая старушка.
К ужину явился кое-кто из приятелей и соседей хозяина, в том числе какой-то местный житель, полуфранцуз, долго живший в Париже и свободно говоривший по-французски.
Заметив, что главный русский гость интересуется местными делами, этот беспокойный человек воспользовался тем, что после ужина гости, разбившись на группы, занялись кто вином с фруктами, кто кофе, кто шахматами, увлек Головнина в сад и, уединившись с ним в одной из отдаленных аллей, заговорил с жаром, свойственным людям его типа:
— Не особенно верьте, синьор, тому, что здесь говорят...
— А чему именно? — спросил Головнин.
— Ну, вот вам давеча рассказывал наш почтенный хозяин об успехах здешнего просвещения. Он говорил вам, что у нас в Лиме выходят научно-экономический журнал «Перуанский Меркурий», «Путеводитель по вицеройству», газета и другие издания.
— Разве это неверно?
— Верно, но во всех этих изданиях пишется вранье. Да, да, вранье! — подчеркнул он. — Ибо правду печатать у нас здесь боятся, чтобы не подвергнуться гневу духовной цензуры.
— Ну, если и в Новом Свете журналы гонимы цензурой, — заметил на это Головнин, вспомнивший царскую цензуру в своем отечестве, — то, значит, им всюду уготована одна и та же участь.
Не забывайте, синьор, — продолжал между тем его собеседник,— что у нас имеется и священная инквизиция! Вы понимаете, что это значит? Если бы не это, о! Я бы вам сказал, что Лима не последний город на земле. Ведь тут имеются не только семинария и пороховой завод, которых, кстати сказать, вам осматривать не представляет никакого интереса, но и медицинское училище, больница, морская школа, две типографии, обсерватория... — Он еще долго перечислял какие-то другие училища и богоугодные заведения перуанской столицы.
При этом оказалось, что условия обучения в названном словоохотливым собеседником Головнина медицинском училище были достойны подражания. В эту школу, именуемую коллегией медицины и хирургии, все города вицеройства должны были присылать определенное число способных к науке молодых людей, оплачивая обучение я содержание их из общественных средств.
Это сообщение несколько примирило Василия Михайловича с Перу, ибо духовная цензура и священная инквизиция когда-нибудь кончатся, а коллегия медицины, морская школа и типографии будут существовать, приумножаясь и служа делу просвещения и — в конечном счете — свободе, равенству людей.
Так думал Василий Михайлович, глядя в ночное темное небо.
Удивленный его молчанием, собеседник тоже стал смотреть в небо, затем спросил:
— Что вы там видите, синьор?
— Звезды, — отвечал Василий Михайлович. — Звезды, каких еще не видел нигде.
— Ах, вот что... — с разочарованием в голосе заметил полуфранцуз-полуиспанец. — Звезды у нас действительно хороши, ярче, чем где бы то ни было на земле, но мы к этому уже привыкли. Яркость их объясняется тем, что на нашем небе никогда нет облаков.
— Звезды ваши в самом деле прекрасны! — сказал Головнин. — С ними даже жалко расставаться. Однако пойдемте в дом. Мне и моим спутникам нужно завтра пораньше встать, чтобы с утра осмотреть кладбище, — я в каждом городе бываю на кладбище, — и засветло попасть на корабль: нам уже пора покинуть ваши гостеприимные берега.
— Вы любите бывать на кладбищах! — удивился собеседник Василия Михайловича. — Неужто посещение их не наводит вас на печальные мысли?
— Нет, по-моему, города мертвых так же много говорят как и города живых, — отвечал Головнин. — Здесь мы наблюдаем такое же неравенство, как и в городе живых: роскошные мавзолеи и жалкие, покосившиеся кресты, пышные надписи золотом на мраморе, плачущие белоснежные ангелы — и безыменные могилки, поросшие бурьяном.
— Ах, вот что... — протянул испанец. — Так должен вам сказать, что наше кладбище является резким исключением в этом отношении. Да, впрочем, завтра вы увидите сами...
Действительно, лимское кладбище не походило на другие места упокоения. Здесь не было ни памятников, ни надгробных камней. Для погребения богатых людей, родственники которых могли заплатить за погребение двести пиастров, были сложены длинные, толстые кирпичные стены на манер крепостных, с минами, то-есть с пустотами, в которые вдвигались гробы с покойниками. После захоронения мина замуровывалась и на ней ставился номер, под которым покойник значился в кладбищенской книге.
— Когда такая стена заполняется, — объяснял Абадио, — мины вскрывают, кости ссыпают в общую могилу, а освободившиеся мины заполняются новыми гробами. И это никого не смущает, ибо номера скорее забываются, чем имена, когда они вырезаются на камне.
— А те, за кого родные не могут уплатить двести пиастров? Как поступают с ними?
— Тех просто сразу зарывают в землю, — отвечал Абадио.
— И больше их не беспокоят?
— Нет. Зачем же? Какая от них польза?
Значит, беднякам у вас гораздо спокойнее лежать в могиле, чем богатым? — пошутил Головнин.
— О, синьор! — отвечал Абадио. — Наша святая религия учит нас, что на том свете бедняки пользуются всеми удобствами.
— У вас здесь это очень хорошо показано, — заметил Головнин, покидая лимское кладбище как достойную частицу этого достопримечательного города.
Глава пятнадцатаяСТРАДАНИЯ МИЧМАНА ЛИТКЕ
Фрегат «Камчатка» был совершенно готов к дальнейшему плаванию. Оставалось только погрузить небольшой запас воды, так как на судне было еще много пресной воды, взятой в Бразилии. Но при наливе среди полных бочек обнаружили и одну порожнюю при плотно забитом шпунте. Оказалось, что ее прогрызли крысы. Из-за этого пришлось пересмотреть все бочонки, что потребовало немало времени.
Узнав о проделке крыс, Головнин вызвал к себе Скородумова и спросил его:
— Слышали, Владимир Иванович, что натворили у нас крысы?
Слышал, — отвечал Скородумов, — и даже придумал, как избежать сего на будущее время.
Что же вы придумали? Ежели сим животным не давать воды, то они прогрызут у нас все бочки. А ежели поставить им воду в лоханках, то при первом волнении ее выплеснет.
Совершенно верно, — подтвердил Скородумов. — Надо соорудить вот какой снаряд... Взять неглубокое корытце, в которое положить губку, а над ней, на особливой подпорке, укрепить горлом вниз бутылку с водой, так приткнутую пробкой, чтоб из нее на губку вода падала по капле. Крысы смогут пить воду из губки, а плескаться она не будет.
Приспособление это было одобрено, и крысиные водопои расставлены во всех трюмах.
Случай этот в течение нескольких вечеров обсуждался на баке. Все хвалили Скородумова за догадливость. Не одобрял его выдумки только один Тишка.
— Вы думаете, ребята, что этому Скородуму жаль бочек?— говорил он. — Ему жаль крыс. Сколько зубов должна крыса обломать об дубовый бочонок, чтобы прогрызть его! А теперь пожалуйте на готовенькое! Я вот объясню Василию Михайловичу, как буду подавать ужин. Ну и вредный человек, этот Скородум!
К ночи «Камчатка» вышла в море. Началось долгое и спокойное плавание в жарком поясе.
Ровный, умеренный пассат наполнял паруса шлюпа день и ночь. «Камчатка» шла спокойно, слегка накренившись на одни борт, при несмолкаемом шуме ветра в снастях, под шорох морских волн, разрезаемых носом корабля.
В один из таких дней Матюшкин отстоял свою первую» мичманскую вахту и так остался доволен этим, что просил товарищей меняться с ним своими вахтами.
Головнин, внимательно наблюдавший за ним, похвалил молодого мичмана.
— Ну, вот видите, мичман, — сказал он. — Я так и знал, что в конце концов мы сделаем из вас мореходца не хуже других... — Затем, помолчав немного, заговорил, как бы отвечая на другую занимавшую его мысль: — Знаете, друг мой, нет плавания успешнее и спокойнее, как с пассатным ветром. Но нет и ничего скучнее. Поглядите кругом... Океан и с севера, и с юга, и с востока, и с запада, и ни одного паруса, ни одной грозовой тучи. А моряку бы бури! Погодите, мичман Матюшкин, вы еще их полюбите...
В ночь на 8 апреля «Камчатка» пересекла Северный тропик, а 29-го, после полудня, увидели камчатский берег.
Мыс Безымянный один более или менее ясно выделялся из тумана, закрывавшего от взоров мореплавателей берег родной земли.
— Вот она опять, матушка Расея! - заговорил Шкаев, глядя на этот мыс, остро вдающийся в бледный океан.
Около Шкаева собрались бывшие диановцы — Тишка, его извечный «враг» Скородумов, Савельев. Подошел сменившийся с вахты Филатов. Для всех них это были уже знакомые места. Старых диановцев окружили новички, никогда не бывавшие здесь.
Тишка рассказал о том, как он объехал с Василием Михайловичем всю Камчатку на собаках.
— Тут, братцы, собака — первое дело, — говорил он, — как у нас, скажем, лошадь. А лошадей на всю Камчатку голов с пяток, более не найдется. Петр Иванович Рикорд страсть как просил нас с барином привезти ему дрожки лошадиные из Петербурга. Никак, говорит, невозможно свою барыню на собаках катать, дюже пугается.
— Это он тебе говорил? — с усмешкой спросил Скородумов.
— А хоть бы и мне! — отвечал Тишка.
Головнин, заложив руки за спину, молча ходил взад и вперед по палубе. Его разбирало нетерпение: стояли в виду берега, а подойти ближе из-за пасмурности и противного ветра не могли.
Затем повалил снег, который сразу выбелил весь корабль, сделав все снасти в три раза толще, чем они были, и закрыл непроницаемой завесой последний клочок камчатского берега — мыс Безымянный.
Так прошли сутки, другие, третьи... Все возвратились к своим обычным делам. Кто был свободен от вахты, сидели по каютам, читали книги, в кубрике матросы в одной кучке играли в орел или решку, бросая над разостланным одеялом медный екатерининский пятак; в другой — Кирюшка Константинов сказывал сказку про царевну Лукерью, заснувшую по козням злой волшебницы в молодых годах.
Все жили в спокойном ожидании входа в Петропавловскую гавань.
Только в каюте мичманов Врангеля и Литке было не совсем спокойно.
Врангель, лежа, как всегда, с книгою в руках, был занят чтением записок Крашенинникова о Камчатке. Литке же то садился на свою койку, то метался взад и вперед по каюте.
На-днях капитан снова его пробрал. Лейтенант Кутыгин передал через Литке приказание команде о смене парусов. Литке спутал названия снастей, сбил этим с толку команду, и в конце концов фрегат перестал слушаться руля.
Это так огорчило и возмутило Василия Михайловича, что он вызвал Литке в капитанскую каюту и, против обыкновения, не только не пригласил садиться, а даже выдержал его у двери в течение нескольких минут, делая вид, что чем-то занят.
Наконец он встал, прошелся несколько раз из угла в угол, затем заговорил сухо, строго и даже резко:
— Господин Литке! Я взял вас на шлюп по просьбе Сульменова. Каюсь в этом. Но все ж таки я брал мичмана, сиречь морского офицера, а не сбитенщика с кронштадтского базара. Оказывается, вы до сих пор еще не знаете службы!
— Мне негде было ей научиться, — с юношеской искренностью отвечал Литке.
— Но у вас нет даже книжных знаний, хотя вы не выпускаете книги из рук.
— Мне негде было приобрести те познания, о которых вы говорите, — я не проходил курса морских наук.
— Как же вы тогда сделались моряком?
— Позволите рассказать? — несмело спросил мичман. Василий Михайлович глядел на него строго и с удивлением.
— Сказывайте. Это даже любопытно: мичман — не знающий парусов...
Литке откашлялся, переступил с ноги на ногу, спросил:
— От самого начала?
Головнин перестал ходить, остановился против него и внимательно посмотрел на юношу. Что это? Действительно ли он так прост, как кажется, или хитрит и представляется? Но во всей фигуре молодого человека, продолжавшего стоять навытяжку у порога, в выражении его глаз было что-то располагавшее к нему. Сердце Василия Михайловича смягчилось. Он сказал, опускаясь в кресло:
— Можете и от начала.
И Литке стал рассказывать... В 1812 году, когда ему минуло пятнадцать лет, его дядя Энгель, у которого он жил тогда, заставил его работать писцом в своей канцелярии.
Здесь все свободное от занятий время он проводил в обществе курьеров и слуг, которые вечерами собирались в помещении канцелярии со всего дома, играли в карты, рассказывали друг другу разные сплетни. Такое времяпрепровождение надоело юноше, и он стал читать что попало, беря книги из библиотеки дяди, находившейся тут же, в помещении канцелярии.
Тогда-то он прочитал, между прочим, и «Письма русского путешественника» Карамзина и записки о других путешествиях.
— И вот меня потянуло самого путешествовать, — рассказывал Литке.
Головнин уже более ласково взглянул на рассказчика, вспомнив собственную историю с французским томиком путешествия Кука.
— Все мы так начинали. Ну, сказывайте, что было дальше?
— Далее... Летом пришлось мне жить в Кронштадте у сестры, бывшей замужем за морским офицером Сульменовым. Там один офицер Морского корпуса дал мне несколько уроков по географии и геометрии. Но тут Наполеон занял Москву, в Петербурге стали готовиться к оставлению столицы. Морской корпус был переведен в Свеаборг. Туда же переехали и Сульменовы и меня взяли с собой.
— Ну-с, а в Свеаборге что вы делали? — спросил Головнин.
— В Свеаборге стал брать уроки у одного штурмана и приготовился к экзамену для поступления на морскую службу. Экзамен сдал легко...
— Знаю, что голова у вас способная к наукам, — заметил Головнин. — Российским бы ученым могла стать, не токмо что моряком. Ну-с, а далее?..
— Далее, — продолжал Литке, — последовал приказ морского министра — быть мне волонтером в чине мичмана. Одну зиму ходил на фрегате «Амфитрида», но там тоже никто не обращал на меня внимания, служил в гребной флотилии, а потом опять в Свеаборге, но уже при командире крепости...
— Ага, на берегу, — сказал с иронией Головнин. — Стали в обществе блистать, танцовать, ухаживать за девицами.
— Так точно, так точно, — искренно говорил Литке, испуганным и умоляющим взором глядя на капитана.
— Ну, добро, — сказал, наконец. Головнин. — До сегодня я всю вину за вас складывал на Сульменова и сбирался намылить ему шею при встрече. Теперь же вижу, что всему виною вы сами. При вашей трехлетней морской службе можно было отменно изучить морское дело. Матюшкин, который и моря до «Камчатки» не видал, теперь прекрасно несет службу. А вы все шалопайничаете.
Литке молчал, повесив голову.
— Вы должны покончить с сим несносным состоянием немедленно и заняться усовершенствованием ваших познаний в морском деле. Форсеры мне не нужны. Польза флоту — вот мой девиз.
После этих горячих слов Василий Михайлович снова поостыл и, посмотрев на юношу, продолжавшего стоять перед ним с опущенной головой, уже почти шутя сказал словами баснописца:
— «Ты все пела? Это дело. Так пойди же — попляши». И затем добавил: — Идите, мичман Литке, и беритесь за ум. Дело наше серьезное и для государства весьма нужное.
И вот теперь мичман Литке, делая три шага в одну сторону по своей каюте и три — в другую, все приставал к Врангелю, не давая ему углубиться в чтение:
— Фердинанд, ну скажи — что мне делать? Я шалопай, форсер, — сие справедливо. Вместо того чтобы учиться самому, я все ждал, что меня будут учить. Он меня уподобил крыловской стрекозе. Что это значит? Ведь он меня гонит с фрегата.
— Не знаю, выгонит он тебя или нет с «Камчатки», а вот я, честное слово, выгоню тебя из каюты! — с сердцем отвечал Врангель. — Ведь я же тебе десять раз повторил вчера, что его слова означают: иди и учись на палубе! Лучшей школы, как у Головнина, ты не найдешь. Ты воспользуйся сим случаем.
— Нет, я так не могу, — твердил Литке. — Как только придем в Петропавловскую бухту, так я подам рапорт о болезни и спишусь на берег.
— Не дури! — отвечал Врангель. — Кабы он в тебя не верил, он бы тебя не учил, а паче того — не ругал. Он такой человек.
Глава шестнадцатаяВСТРЕЧА СТАРЫХ ДРУЗЕЙ
При легком южном ветре «Камчатка» вошла в Авачинскую губу, а светлой северной ночью подошла ко входу в Петропавловскую бухту и стала на якорь.
Было 2 мая. В такую пору года на Камчатку еще никогда не приходило ни одно судно.
Наутро все население Петропавловска во главе с начальником области Рикордом высыпало на улицу.
Все глядели на корабль.
Одни говорили, что это транспорт из Охотска, другие — что это иностранный фрегат, что трехмачтового транспорта в Охотске отроду не бывало, к тому же из Охотска рано еще быть судам.
Спор этот был разрешен в ту самую минуту, как Рикорд навел подзорную трубу на корабль.
— На фрегате наш вымпел! — радостно воскликнул он. — Сие мог совершить только капитан Головнин! Ура!
Добрая сотня голосов охотно подхватила «ура», и несколько шапок от радости полетело кверху.
Рикорд между тем обратился к офицеру местной экипажной роты:
— Лейтенант Калмыков, поезжайте скорее на шлюп поздравить Василия Михайловича с прибытием.
Калмыков сел с командой в шлюпку и направился к «Камчатке».
В свою очередь, и с «Камчатки» заметили в зрительную трубу движение на берегу.
— Салютовать русскому берегу из семи пушек! — приказал Головнин.
И семь выстрелов один за другим огласили дикие горы Камчатки, породив многоголосое эхо и окутав корабль пеленой белого дыма.
На этот салют немедленно последовал ответ с береговых батарей.
Явившийся на шлюп Калмыков, обнимая Головнина, говорил:
— Как это вы ухитрились притти столь рано? Из оповещения морского министерства мы лишь недавно узнали, что вы вышли из Кронштадта в последних числах августа прошедшего года...
В свою очередь, и Василий Михайлович был немало удивлен исправностью порта.
— А с вами что приключилось, — спрашивал он Калмыкова, — что вы тотчас же отдали мне салют? Раньше пушки лежали в сарае, я на берег их вытаскивали только к июлю.
— Мало ли что было, Василий Михайлович! — отвечал Калмыков, продолжая крепко жать руку Головнину. — Это все Петр Иванович. Он скоро всю Камчатку" поставит на дыбки.
— Однако едем на берег, — предложил Головнин. — Нужно подать рапорт начальнику области о прибытии да обнять покрепче старого друга.
Он поспешил сесть в шлюпку.
— Честь имею рапортовать, что вверенный мне шлюп «Камчатка» сего числа благополучно... — начал было высадившийся на берег Головнин, поднося два пальца к шляпе.
Но Рикорд не дал своему другу докончить рапорт, крепко обнял его, лобызая со щеки на щеку.
— Слава богу! Слава богу! — твердил он. — Поздравляю тебя, любезный друг Василий Михайлович, со счастливым прибытием и примечательным твоим плаванием. Идем скорее ко мне. Жена ждет тебя с превеликим нетерпением.
И, подхватив дорогого гостя под руку, он повел его к дому.
Начальник Камчатки, резиденция которого теперь была перенесена из Нижнекамчатска в Петропавловскую гавань, помещался в лучшем доме поселка, с деревянной крышей и стеклами в окнах. Внутри жилища, где во всем была видна заботливая женская рука, оказалось совсем хорошо.
В дверях пришедших встретила сама Людмила Ивановна-жена Рикорда, молодая женщина с глазами цвета спелой вишни, с тем милым, чуть смуглым и ласковым лицом, которые так часто встречаются на Украине.
— Василий Михайлович! Какими судьбами так рано? Мы вас ждали, знаете, к какому времени? К августу, не раньше. Ну, садитесь же, друг дорогой, да сказывайте, что у вас в Петербурге делается, как вы шли. А потом будем обедать.
Едва дослушав гостя, она устремилась по хозяйству, а Петр Иванович подвел его к окну:
— Дай-ка я подивлюсь на тебя, как говорит моя жена. Э-э, брат! Почему седины-то столько на висках?
— То память от японского плена, — отвечал Головнин.
— И до сих пор не женат?
— Все некогда было, сам знаешь, но теперь женюсь, перед уходом в плавание было обручение.
— Одобряю и поздравляю, — говорил Рикорд. — Дай-ка я тебя по сему случаю еще разок поцелую. Ага, теперь и кольцо обручальное вижу... На ком же женишься?
Василии Михайлович сказал. Рикорд позвал жену.
— Иди скорей сюда, брось твои медвежьи котлеты. Поздравь Василия Михайловича, он женится!
Пришлось Василию Михайловичу все рассказать сначала и уже гораздо подробнее, чем другу.
К обеду явилась и жившая у Рикорда его сестра Анна Ивановна. Вместе с невесткой она усердно угощала гостя, глядя на него такими же восторженными глазами, как и ее брат. Пили за здоровье нареченных чудесную наливку, настоенную хозяйкой на морошке. Подстать наливке был и весь обед.
За обедом Петр Иванович все расспрашивал о Петербурге, об общих товарищах, о Марфе Елизаровне, вспоминали детство и чуть взгрустнули о прошлом, как водится...
— А теперь отпусти меня, Петр, — сказал Василий Михайлович, вставая из-за стола. — Тороплюсь на шлюп. Боюсь, чтобы на него не нанесло лед от берега. Завтра снова твой гость...
Головнин беспокоился не зря. На следующее же утро ветром двинуло на шлюп сплошную массу берегового льда, но, к счастью, он оказался слаб и мелок и вреда кораблю не причинил.
Но произошел другой, гораздо более опасный случай. На вахте Кутыгина и Литке (снова Литке!) позабыли, при наступлении безветрия, подтянуть якорный канат, отчего буйреп попал между рулем и тревнем и задержал шлюп, как на шпринте.
Головнин не сделал замечания ни тому, ни другому по поводу этой оплошности, Муравьеву же сказал:
Буйреп новый и толстый. Если случится крепкий ветер, то нам погнет рулевые петли, кои здесь чинить будет весьма несподручно.
Попытаемся вытащить канат, — отвечал Муравьев и приказал спустить на воду шлюпку.
Но все усилия сидевших в шлюпке матросов ни к чему не привели: буйреп им освободить не удалось.
— Придется лезть в воду, не иначе, — сказал Шкаев. — Надо кого помоложе: старику не сдюжить ледяной воды —сердце займется. Ну, кто, ребята, может? — обратился он к матросам.
Все молчали. Но человек, готовый нырнуть в ледяную воду, нашелся...
При полной тишине, наступившей на палубе, к Головнину неожиданно приблизился Тишка.
— Ты что? — спросил его Головнин.
А вот чего... — отвечал тот. — Я, слышь, знаю человека, который согласен слазить в воду.
Кто же он такой?
— Да наш же, рязанский, Кирюшка Константинов.
— Так чего же он сам не скажет? — удивился Головнин.
— Не смеет, слышь. Робкий он дюже.
— А холодной воды не боится?
— Не, он весной, грит, всегда так налимов у себя в речке руками ловит...
— Где же он? Давай его скорей сюда! — приказал Василий Михайлович.
Кирюшка Константинов действительно был готов лезть в воду.
Неуклюже, видимо, стесняясь всеобщего внимания, но тем не менее быстро он спустился в шлюпку, разделся на ледяном ветру, снял с шеи серебряный крестик на бисерном гайтане, дал держать его Шкаеву, находившемуся в шлюпке, и стал креститься.
— Выпей вот это на дорожку, — посоветовал тот, протягивая Кирюшке кружку с крепким ромом.
— Не надо, я так завсегда... — отвечал он. — Ну-ка, посторонись!.. — и нырнул в воду.
На шлюпе все затихло, было только слышно, как гюйс трепещет на ветру. Взоры всех устремились в то место, куда нырнул молодой матрос. Казалось, прошло очень много времени... Но вот показалась его голова. Со шлюпки к нему протянулись руки. Его хотели принять из воды, но он сказал глухим, слегка дрожащим голосом:
— Нет, постой-ка, передохнуть... не берет... Еще нырну. Дай-ка теперь вот этого...
И он взял из рук Шкаева кружку с ромом, залпом выпил и снова нырнул.
Через несколько мгновений он вынырнул и радостно крикнул:
— Тяни канат! Готово! — и сам протянул руки, просясь в шлюпку.
От его тела шел пар. Его приняли в овечью шубу я дали еще кружку рома.
Лекарь Антон Антонович выслушал его сердце и схавал:
— Как у быка!
Василий Михайлович выдал матросу Кирею Константинову денежную награду и отметил его мужественный поступок в приказе по шлюпу.
Глава семнадцатаяВЕСНА НА КАМЧАТКЕ
В ближайшие дня началась разгрузка шлюпа, доставившего для Петропавловска и Охотска не одну тысячу пудов снарядов, железа и муки.
Все офицеры, кроме Кутыгина, руководившего этими работами, поспешили съехать на берег, чтобы пожить на сухопутье, поохотиться, побродить по новому краю, который своей нетронутой дикостью привлекал внимание многих из них.
В качестве частных постояльцев они расселились по всему поселку. Один лишь Врангель, по собственному желанию, отправился с командой в тайгу на рубку дров. Ему хотелось побыть в настоящей лесной глуши, где, кроме зверей, никого нет.
На месте рубки была выстроена на скорую руку избушка, и он поселился там вместе с матросами. Пока те валили лес и пилили его, он с ружьем за плечами бродил по лесистым горам, распевая свою детскую песенку: «Туда, туда вдаль, с луком и стрелою...»
Здесь он чувствовал себя, как дома, и никакие лишения и неудобства такой жизни не заставляли его думать о мягкой постели и сытном столе. К, такой жизни он готовил себя с юных дней и теперь был счастлив.
Головнина Рикорд не отпустил от себя, предоставив ему лучший покой в своем доме. Тишка тоже был окружен в этой семье теплотой и вниманием, как старый слуга Василия Михайловича, дважды совершивший с ним столь длительное плавание.
Вообще гостеприимный дом начальника Камчатки был всегда открыт для офицеров шлюпа, и не было дня, чтобы кто-нибудь из них не обедал у Рикорда.
Присутствие двух приветливых молодых женщин, умевших создать вокруг себя в этой глуши атмосферу уюта и какой-то родственной простоты, позволяло всем чувствовать себя здесь как дома.
Особенно участливо, с чисто материнской заботливостью, обе женщины отнеслись к гардемаринам и молодым офицерам, в частности к Литке.
Узнав, что, удрученный последней неудачей с буйрепом, он собирается списаться со шлюпа, они стали отговаривать его от этого опрометчивого шага и выступили горячими защитницами несчастливого мичмана перед Головкиным, хотя тот по-прежнему ничем не грозил ему.
Неменьшим вниманием Людмилы Ивановны пользовался и Матюшкин. Узнав о том, что он не только знаком с Пушкиным, но даже друг его, она часто просила его рассказать что-нибудь о молодом поэте, которого хвалил сам Державин.
Она тоже была не чужда музам и писала стихи, но признаться в этом пока не решалась, хотя не в пример прочим окружавшим ее людям считала это делом, а не одной приятной забавой. Теперь в доме Рикорда часто устраивались вечеринки, на которых Матюшкин декламировал стихи Пушкина, как когда-то юный Рудаков декламировал Державина, а Людмила Ивановна пела для гостей под гитару итальянские песни. Молодежь танцевала, и бывали такие минуты, что если бы не сопки за окном, да не северное море, и не медвежьи шкуры под ногами, можно было бы подумать, что все это происходит не на Камчатке, а где-нибудь на Петербургской стороне.
Стояли ясные холодные дни. В оврагах еще лежал снег. Но стосковавшиеся по выгону коровы Людмилы Ивановны бродили уже по поселку, старательно выщипывая травку, щетинившуюся в теплых, защищенных от северного ветра местах. По спинам их проворно бегали галки, выщипывая вылинявшую за зиму шерсть. Набив себе полный клюв шерстью, они летели куда-то, кособочась, неровным полетом, — видимо, ноша мешала им лететь.
На дворе начальника области пел петух и звонко кудахтали куры, как где-нибудь в рязанской деревне.
В небе тянулись бесконечные вереницы перелетной птицы, спешившей с юга на свои гнездовья. Потускневшая за зиму хвоя на кедровом стланике, кое-где прихваченная морозом, как огнем, уже наливалась яркой весенней зеленью.
Так начиналась на Камчатке несмелая северная весна, которую могло спугнуть каждое дыхание океанских льдов.
Известие о том, что на «Камчатке» привезли пароконные дрожки для начальника области, заинтересовало всех. Большинство местных жителей считало единственным экипажем, годным для передвижения, собачьи нарты. Поэтому, когда от берега отчалил баркас, который должен был доставить с корабля дрожки, все население поселка собралось на берегу, как в день прибытия самой «Камчатки».
Ждать пришлось довольно долго. Но вот, наконец, дрожки были доставлены к берегу и выгружены с превеликой осторожностью при участии всех собравшихся.
Петропавловцы подходили к еще невиданному ими экипажу, ощупывали его со всех сторон, пробовали вертеть колеса, дивились этой хитроумной выдумке. Некоторые влезали в экипаж и смеялись, как дети, когда от движения их тела дрожки начинали покачиваться на огромных выгнутых рессорах.
В толпе горячо обсуждался вопрос, может ли эта столичная выдумка ездить по снегу. Некоторые не верили, что в Петербургские «нарты» удастся запрячь лошадей.
Несколько стариков, никогда не покидавших Камчатки и державшихся в сторонке отдельной кучкой, недоверчиво покачивали головами.
— Отродясь такого не было на Камчатке, — сказал один из них. — Кончится эта придумка тем, что не пойдет к нам рыба. Будет голод великий. Вот попомните мои слова...
Но стариков никто не слушал. Все охотно вызвались довезти дрожки на себе до двора начальника области и с шумом и гамом прокатили их через весь поселок под яростный лай петропавловских собак, словно увидевших в петербургских дрожках своего заклятого врага.
Перед домом Рикорда была произведена пробная запряжка лошадей из казачьего конвоя. То была пара мелкорослых белых сибирских лошадок с коротко подстриженными гривами, торчавшими густой щеткой.
Стали надевать хомуты, привезенные из Петербурга, но они оказались велики. Пришлось подложить подушки. Наконец запрягли.
Но в ту же самую минуту беленький конек, с большим трудом заведенный общими усилиями собравшихся в оглобли, вскинул вдруг задними ногами и одним махом вышиб подножку для кучера. А второй копь уперся всеми четырьмя ногами в землю, и никакими силами нельзя было подвести его к постромкам.
Старички ликовали. Впрочем, их ликование было преждевременным: через несколько дней терпеливой возни с лошадьми они словно одумались и начали столь спокойно ходить в дрожках, словно всю жизнь только это и делали.
Все петропавловские дамы, хотя и с некоторым страхом, по очереди прокатились на дрожках по единственной улице поселка, и художник Тихонов зарисовал эту картину в свой альбом.
Однако дрожки на Камчатке были самым незначительным новшеством из тех, какие ввел Рикорд, этот и впрямь незаурядный правитель далекой российской окраины. С большим вниманием и благожелательностью относился он к жителям области.
При нем почти прекратились обычные в этих местах голодовки населения, которое питалось одной рыбой. Когда запасы ее зимой иссякали, люди поддерживали свое существование молодой древесной корой и кедровыми орехами.
Попечением Рикорда «Камчатка» привезла в своих трюмах немалый груз муки для края.
Одна из выдач состоялась вскоре после разгрузки «Камчатки». Все население поселка выстроилось в очередь около магазеи, сиречь лавки, держа в руках самодельные плетушки и мешки, сотканные из крапивных волокон.
— Бедным муку будем отпускать по половинной цене, а кто не может в того платить, то дешевле, — объявила Людмила Ивановна, выходя на крыльцо лавки. — Бедные, становитесь вот сюда.
И тотчас вся очередь перешла на указанное ей место.
— Все бедные! — ворчливо сказал магазейный сторож, отставной солдат. — Какой же дурак зачислит себя в богатые в таком разе!
— А как же быть, дедушка? — спросила Людмила Ивановна.
— А вы бы спросили меня, — отвечал старик. — Вот я их сейчас рассортирую...
И хотя не вполне деликатно, но быстро и искусно он, без всяких жалоб со стороны жителей, рассортировал их по их достатку и положению, добавив однакоже с прежней ворчливостью:
— Теперь рыба к нашим берегам хоть не приходи! Через неделю из того же склада была назначена выдача местным охотникам пороха и свинца, привезенных на том же шлюпе. Теперь охотничьи припасы выдавались Рикордом в достаточном количестве, чтобы освободить занимавшееся охотой население от кабалы купцов, наезжавших раз в год за пушниной и выдававших под нее охотникам втридорога порох и свинец.
К выдаче явился и курилец Алексей, так и не покинувший Камчатки после возвращения из японского плена. Он жил со своей семьей на одном из далеких стойбищ в качестве старшины, поставленного Рикордом, и каждую весну являлся за получением положенной ему пенсии свинцом и порохом.
Увидев Головнина, он сначала испугался, словно перед ним предстал выходец с того света, потом бросился к нему и стал трясти руку со словами:
— Капитана! Капитана! Ты живая? И я живая. Айда ко мне на станок!
Но Василий Михайлович в гости к Алексею не поехал, зато одарил его всякой всячиной, в том числе и новым охотничьим ружьем, привезенным из Петербурга. Алексей же заставил его взять от него шкурку убитой им чернобурой огневки-лисы, с таким чудесным мехом, что стоило его только встряхнуть в темноте, как от волоса сыпались искры.
Когда нарушенная приходом «Камчатки» жизнь поселка вошла в обычную колею и все, о чем друзьям нужно было поговорить, было переговорено, Рикорд повел Василия Михайловича показывать свое хозяйство.
Прежде всего Головнин обратил внимание на то, что среди домишек, разбросанных в полнейшем беспорядке, появилась теперь правильно распланированная улица, наполовину уже застроенная новыми домами.
На одном из них он увидел вывеску: «Лазарет». Здесь их встретили два лекаря и фельдшер, выписанные Рикордом из Иркутска. На чистых койках лежали больные, которые до того лечились только у знахарей.
— Это доброе дело ты сделал, Петр, — сказал Василий Михайлович Рикорду. — Но о сем уж наслышан: чай, сам вез тебе на шлюпе всякую всячину для твоего лазарета.
Из лазарета прошли в ремесленную школу, где камчадалы обучались кузнечному ремеслу.
—До того у меня по всей Камчатке было три-четыре слесаря в кузнеца, — говорил Рикорд. — Некому было выковать топор или дверную петлю. А теперь вот готовлю уже второй выпуск.
— Весьма отрадно все сие видеть, — говорил Головнин. — А помнишь ли, Петр, ты сказывал, что любезней тебе южное море, чем этот холодный, уединенный край? Значит, недаром ходили мы с тобою в гости к Курганову и к нашему инспектору классов в Кронштадте, не зря читали хорошие книги, мечтали о пользе России. Весьма, весьма радостно, Петр, — повторял он.
— Ты погляди еще, — отвечал Рикорд, — что сделала Людмила Ивановна. Огороды у жителей погляди, скотный двор ее, телят. Трудов ее, пожалуй, поболе моего. Она мне добрый помощник. Мне ее и хвалить не пристало — жена, а все же помысли, Василий Михайлович! Из теплых равнин любезной своей Украины не побоялась приехать ко мне в сей дикий климат. В собачьих нартах ехала, на колесах и верхом на оленях. Ведь десять тысяч верст! А для каких трудов? Не для светской жизни ехала!
— То русская женщина, — сказал Василий Михайлович с уважением. — Великого удивления они достойны! Может быть, Петр, когда-нибудь поэт напишет оду им не хуже, чем Фелице!
— И я так думаю. — Рикорд обнял старого друга, не в силах побороть волнения.
Глава восемнадцатаяРУССКИЕ РОБИНЗОНЫ
Стоял уже июнь, теплое на Камчатке время. От нагретой земли, с гор по вечерам тянуло запахом трав, который не могли заглушить даже запахи близкого океана. Все уже было готово к обратному плаванию «Камчатки»: вода налита, дрова привезены, скот, пригнанный из Большерецка, и овощи — дар Людмилы Ивановны — погружены на шлюп.
Прощальный вечер, данный Рикордом Головнину и его офицерам, затянулся до утра, и прямо из-за стола гости отправились на корабль.
— Прощай, Петр, — сказал Василий Михайлович. — Прощай! От берегов Америки я пойду прямо в Европу. Ласкаю себя надеждой, что снова увидимся, уже в Петербурге. Премного ценю твои труды на пользу сего края и всем буду рассказывать о том в столице. А вам, Людмила Ивановна, — обратился он к жене Рикорда, — низко кланяюсь за ваше не женское мужество и старания на пользу здешних жителей и за теплый прием, оказанный нам!
В полдень «Камчатка», провожаемая прощальным салютом береговой батареи, вышла из Петропавловской гавани в Авачинскую губу, но противный ветер удержал мореплавателей на целых четыре дня.
В один из этих дней совсем близко показалось небольшое двухмачтовое судно под русским флагом. Суда обменялись сигналами, и Василий Михайлович пригласил к себе капитана.
То оказался бриг «Бобр» Российско-Американской компании под командой штурмана Васильева, посланный снять с острова Медного одиннадцать охотников, высаженных там семь лет назад для промысла и позабытых.
Выслушав рассказ Васильева об этих брошенных на произвол судьбы людях, возмущенный Головнин предложил пойти вместе на поиски их.
Васильев с радостью принял предложение, и бриг, зайдя лишь не надолго в порт для погрузки балласта и дров, наутро был снова подле «Камчатки», чтобы, не теряя времени, итти в дальнейшее плавание.
Оба корабля, выбравшись на морской простор, взяли курс к Шикунскому носу.
Вечером прошли нос Шикунский и повернули к Беринговым островам. Через три дня открылся в сильной пасмурности остров Медный.
Когда к острову подошли ближе, суда разошлись, обходя его с востока и с запада, беспрерывно осматривая берега в зрительную трубу.
К вечеру Васильев заметил в одном из заливчиков острова поднимающийся кверху тонкий дымок.
— Никак наши! — крикнул он.
Его помощник тоже навел свою трубу по направлению дыма и сказал:
— Дым и есть, а под ним жилье. Вижу крышу из пловучего леса.
Пальни из пушки на вызов людей и, кроме того, два раза для «Камчатки», чтобы зря не искали. Да подними флаг, — распорядился Васильев.
И с «Бобра» дали одна и вскоре за ним еще два выстрела. Одновременно на бриге были убраны паруса и брошен якорь.
Головнин, услышав далекий отголосок выстрелов, приказал повернуть обратно и стал лавировать против ветра, чтобы приблизиться к «Бобру».
Туман разошелся. Наступила короткая июльская ночь, похожая на сумерки. В эту ночь никто не спал на кораблях, ожидая поскорее увидеть этих затерянных среди холодной пустыня охотников. Ведь то были русские Робинзоны.
Наступил долгий северный рассвет.
Но почему до сих пор на берегу не видно людей?
— Дать еще выстрел из пушки!
Над островом загрохотал и прокатился новый выстрел.
Через минуту после этого на берегу показались крохотные человеческие фигуры. Было уже светло, и в подзорные трубы они были ясно видны.
— Люди, люди на острове!
Они сначала как бы замерли на месте, будто не верили своим глазам, затем засуетились, забегали, и скоро показалась лодка. Было видно, как дружно и с какой торопливостью гребли они тремя парами весел.
Головнин крикнул Васильеву в рупор:
— Я перейду к вам, пойдем навстречу лодке. Лот показывает, что для меня глубина здесь недостаточна.
— Мой «Бобр» пройдет, — отвечал Васильев. — Спускаю трап!
Головнин перебрался на бриг.
«Бобр» направился к берегу, и вскоре лодка была у его борта. В ней сидело семь человек, одетых в котиковые шкуры, в косматых шапках из белого песца.
Васильев перегнулся через борт и крикнул:
— Шипицын! Ты? Поднимайся скорей сюда!
Все сидевшие в лодке быстро поднялись на бриг, впереди них был человек высокого роста, широкий в плечах, медленный в движениях, видимо, очень сильный.
Лицо его обросло густой длинной бородой, в которой серебрилась проседь. Из-под его песцовой шапки спускались по плечам длинные, сбитые в колтун волосы.
У него были небольшие, но живые темные глаза, в которых светились сила и энергия.
Это и был Шипицын.
Когда он поднялся на палубу брига, то, видимо, еще не узнавая никого, громко произнес хриплым, дрогнувшим от волнения голосом:
— Слава богу! Есть еще люди на белом свете! — Затем, узнав Васильева, крикнул с надрывом в голосе: — Иван Алексеич, ты?! Да как же это! — и бросился обнимать и целовать его и всех, кто стоял рядом с ним.
Товарищи Шипицына крестились, плакали от радости и также обнимали и целовали подряд всех, особенно горячо приветствуя тех из васильевцев, кого узнавали.
Но когда прошел первый восторг встречи, спасенные начали горько упрекать штурмана Потапова, который семь лет назад привез их на этот дикий остров и бросил на произвол судьбы. Слезы возмущения слышались в голосах этих мужественных люден, проявивших нечеловеческую энергию в борьбе за жизнь в бескрайных ледяных пустынях Севера, где были только камень и лед.
Всем спасенным дали водки и хлеба.
Они с жадностью выпили по чарке, а при виде хлеба по их закопченным лицам побежали крупные слезы, оставляя грязные потеки на щеках. Плача, они ели хлеб, подбирая своими совершенно почерневшими когтистыми руками каждую кроху, бережно отправляя ее в рот.
Когда первый голод был утолен, они наперебой стали рассказывать о своих несчастиях, умолкая лишь тогда, когда начинал говорить Шипицын. Они уважали его.
А Шипицын, тоже волнуясь и спеша, говорил:
— Что сделали с нами? А? Я прослужил компании двадцать лет! Усерднее меня, кажись, никого и не было. Баба у меня тоже промышленная. Вот извольте посмотреть... — И он вытащил откуда-то из своих меховых недр засаленную и истрепанную до курчавости записную книжку, в которую записывалась вся артельная добыча. — Вот глядите, за год мы с бабой добыли восемьсот морских котов. А остальные — кто двести, кто мало-мало поболе, а кто и двух сотен не добыл.
— А ты расскажи, как тебе было здесь с промысловыми, — посоветовал Шипицыну один из приехавших с ним.
— Эх, что об этом говорить! — воскликнул Шипицын. — Сколь я вытерпел здесь, только один бог знает, да вот они, — указал он на своих товарищей.
— За старшего был он у нас, начальником, — пояснил тот же промысловый.
— Особливо было тяжело с лопотью, — говорил Шипицын. — Лопоть вся износилась, люди оборвались, а тут холода. Шкур много, а брать из промысла на себя никто не посмел, — такой закон. Ну, я разрешил: не ходить же людям голыми по такому холоду. Вот можете сами видеть, в каких мехах мы теперь ходим: не то что в Иркутске, а и в самом Петербурге позавидовали бы. Так и жили мы. Всё ждали. А напоследок порешили, что об нас и думать забыли. В другое время приходило в голову пуститься на волю божию в Камчатку, но без карты не отважились: куда, в какую сторону итти?
На другой день штурман Васильев и кое-кто из корабельщиков посетили заброшенных зимовщиков в их зимовье.
Они жили в двух юртах, сложенных из наплавного леса: в одной, меньшей, помещался Шипицын с семьей, в другой — остальные, холостые промысловые. Жилища эти были наполовину врыты в землю, с земляными полами, с очагом в виде ямы и мало чем отличались от звериных берлог.
Семья Шипицына, которая зимовала с ним вместе, состояла из его жены и двух мальчиков-подростков двенадцати и тринадцати лет.
Все они были одеты в шкурки морского котика, а шапки их были пошиты из меха прекрасных песцов. Лица у всех были одинаково черны, руки не знали мыла, и все трое в своих шкурах и в своей многолетней грязи отличались друг от друга только ростом да быстротой движений.
У мальчуганов были необычайно живые глаза, которые они теперь пялили до самозабвения на людей в столь отличных от их одеждах.
Они даже не слышали предлагаемых им вопросов: рады ли они своему спасению и хотят ли возвратиться домой? А если бы даже и слышали, то не знали, что ответить, ибо иной, лучшей жизни они не ведали и другого дома не помнили.
Но всего удивительней было то, что все промышленные после семи лет своей многотрудной жизни во льдах имели здоровый и бодрый вид и даже не утратили способности веселиться.
Один из них достал из сундука скрипку и сказал гостям:
— Не считайте нас за колюжей, мы тоже среди настоящих людей живали.
Настроив свой инструмент с самодельными струнами из звериных жил, он заиграл какой-то танец, а шипицынские мальчуганы, по знаку отца, пустились в пляс...
— Вот так мы и прогоняли нашу грусть-тоску, — сказал Шипицын.
— А когда же вы на бриг переберетесь? — спросил один из корабельщиков. — Ведь с попутным ветром «Бобр» уходит.
Зимовщики замялись.
— Да, вишь, не едем мы... — как бы извиняясь за себя и товарищей, сказал Шипицын.
— Как так? Почему?
— Да, вишь, Васильев от компании просит нас остаться еще на год, пока приедет смена, и запас нам полный оставляет на год. Мы и согласились.
Узнав об этом впоследствии из рассказа самого Васильева, Головнин с превеликим изумлением думал о русских зимовщиках, поражаясь доверчивости и незлобивости этих людей.
Еще недавно они плакали от счастья при виде людей с воли. А теперь уже снова готовы были довериться тем, кто их однажды бросил на погибель, и упустить, может быть, последний в жизни случай вырваться с этого пустынного острова.
«Сколь же вынослив, — думал Василий Михайлович, — необорим даже для природы Крайнего Севера русский человек, что приходил сюда первый, в это безлюдье, раздвигая на огромные пространства пределы державы Российской!»
И Василий Михайлович записал в свой дневник все, что он слышал об этих удивительных русских Робинзонах.
Глава девятнадцатаяВ РУССКИХ ВЛАДЕНИЯХ
«Камчатка» шла вдоль гряды Алеутских берегов.
Ветер был слабый, море спокойно. Было тихо, пустынно и для летней поры холодно. Реомюр редко показывал более 4 градусов тепла. Команда оделась потеплее.
Василий Михайлович осторожно вел «Камчатку» по этим никем не посещавшимся местам. И опять спал в своем кресле лишь днем, да и то урывками. Почти все время он проводил на вахтенной скамье. Море и ветры в этих местах были еще неизвестны мореплавателям. По ночам воздух и холодное, тяжелое море как будто замирали. Только бледные северные звезды скупо перемигивались в светлом, негаснувшем небе.
«Камчатка» подолгу дрейфовала.
Наконец взору мореплавателей открылся лесистый остров Кодьяк. Алеутские острова остались далеко позади. Появились птицы. По ночам к борту «Камчатки» приближались киты.
«Камчатка» держала курс на остров Учан. Этот маленький гористый островок как будто нарочно был поставлен служить приметой для кораблей.
Когда шлюп стал на якорь вблизи острова, от берега отделилась большая лодка, направившаяся к кораблю.
В ней оказалось несколько монахов во главе с сухоньким старичком. Странно было видеть его непрочную, словно детскую фигурку среди огромных, с грубыми, обветренными лицами монахов, похожих более на промысловых людей.
Монахи были посланы на «Камчатку» начальником местной духовной миссии отцом Гермогеном обменять плоды их хозяйства на муку, сахар, чай, ром. Молодые гардемарины и мичманы с удивлением, любопытством и радостью окружили этих русских людей — «американцев». Они говорили по-русски и тоже были рады, молчаливо улыбались и оглядывались.
Василий Михайлович расспрашивал их о хозяйстве.
Старичок отвечал охотно:
— На острову у нас трава хороша, можно взять без большой натуги два покоса, так что коровок у нас боле полтыщи будет. А начали с малого числа этак лет пятнадцать назад. И овечки у нас есть и свинки. На Еловом острову пытались мы сеять пшеницу, только она николи не вызревает, а ячмень годами вызревает. Капусту вот тоже гонит в лист из-за дождей, и кочны завиваться никак не хотят.
— А какие звери у вас на острову?
— Из тех, что от людей бегают, — отвечал старичок, — медведи есть, лисицы, горностаи, собаки...
— Как, и собаки дикие? — удивленно воскликнул Матюшкин.
— Как есть дикие. Но у нас есть и прирученные. А волков и зайцев нет вовсе.
Монахи привезли много всякой всячины и получили то, что им было нужно. Но овощи их были водянисты, невкусны. А свинины и совсем никто есть не стал: мясо отдавало рыбой, которой, очевидно, монахи кормили свиней.
— Сие блюдо для постных дней, — сказал Литке Врангелю.— По средам и пятницам его и монахи приемлют.
Василий Михайлович, плавая на «Диане», бывал уже в этих местах и со здешними порядками компании был хорошо знаком еще при старом главном управителе Баранове. Он ко многому относился уже без удивления, но с прежним вниманием и любознательностью исследователя.
Он ввел «Камчатку» в Ситхинский[20] залив.
У самой гавани Ново-Архангельска возвышались деревянные башни крепости. Крепость первая салютовала шлюпу. За нею приветствовал пришедших стоявший в бухте американский бриг. Василий Михайлович отвечал надлежащим по уставу количеством выстрелов.
Нового управителя Российско-Американской торговой компании капитана Гагенмейстера, которого Василию Михайловичу надо было видеть по делам компании и службы, в Ново-Архангельске не оказалось.
Гагенмейстер за месяц до прихода «Камчатки» отплыл в Калифорнию за продовольствием для нужд компании и должен был возвратиться лишь в октябре.
Ждать Головнин не мог. Поэтому не пробыв и месяца в Ново-Архангельске, он вывел «Камчатку» из залива и пошел и Калифорнию, надеясь застать управителя там.
Ситхинский залив — огромное водное пространство с многочисленными безопасными гаванями.
По глади залива были разбросаны острова, на которых как будто кипели под ветром леса. Изрезанный узкими проливами меж островками, он издали казался невиданным парком с голубеющим морем вместо аллей.
Горные снега блестели над хвойными лесами. У самой гавани Ново-Архангельска, на высокой скале, окруженная палисадом из могучих бревен, возвышалась деревянными башнями крепость.
— Сие компанийский Гибралтар, — сказал Головнин офицерам.
— Вот где рай-то для праведных! — сказал матрос Шкаев.
— Ничего сторонка, — вставил слово Кирей Константинов. — А только наша Рязанская губерния много веселей!
— Куда там!.. — убежденно заметил Тишка.
Залив остался позади. Уже целые сутки шли открытым морем. Ветер был попутный, но такой ужасающей силы, что хотя Головнин и приказал убрать почти все паруса, «Камчатка» шла прямо по ветру, и можно было ожидать каждую минуту, что либо в результате удара в корму, либо по оплошности рулевых шлюп бросится к ветру, и тогда волнами переломает на палубе все и прежде всего гребные суда.
Муравьев, видя столь опасное положение, предложил положить судно в дрейф, но Василий Михайлович отказался.
— Нет, — сказал он, — жаль терять попутный ветер. Пойдем уж так, применяя возможную осторожность, доколе ветер не смягчится.
И «Камчатка» неслась самым быстрым ходом, ложась то на один, то на другой борт, готовая вот-вот черпнуть воду, но вовремя выправлялась.
Наконец ветер стих, но вскоре сделался встречным, беспрестанно меняя румбы. Небо очистилось от туч.
К югу от мыса Мендосино ветер снова стал резко усиливаться и превратился в жестокую бурю при совершенно ясной погоде.
Головнин вызвал наверх молодежь.
— Господа мичманы и гардемарины, — сказал он, указывая на горячую работу команды, — смотрите и учитесь, как надлежит лавировать парусами при свежей погоде. Мичман Литке, прошу вас стать со мною на вахту в сей опасный момент!
Литке с гордостью подошел к капитану и встал с ним рядом.
Головнин приказал спустить брам-стеньги с мачт, чтобы облегчить их и закрепить все паруса, кроме одного фока.
К вечеру были немного южнее мыса Барр-де-Арена, недалеко от российской крепости Росс, к которой нужно было подойти, но погода не позволяла этого. Крепость стояла на совершенно открытом берегу, без всякой гавани или якорной стоянки.
Поэтому, полюбовавшись издали на русский флаг, развевавшийся над калифорнийским берегом, направились к ближайшему испанскому порту Монтерей, еще издали заметив на рейде трехмачтовый корабль Гагенмейстера — «Кутузов».
Головнин хотел видеть Гагенмейстера не только для того, чтобы получить нужные сведения о делах колонии, что было поставлено в задачу экспедиции. Как ученого-исследователя, его интересовала и Калифорния, принадлежавшая тогда еще испанской короне.
Бросив якорь вблизи «Кутузова», Василий Михайлович тотчас же поспешил к Гагенмейстеру, которого уважал и любил как старого, опытного моряка. Встреча была радушной, и разговор затянулся далеко за полночь.
Сначала говорили о компанейских делах, а затем перешли и к испанцам.
Выслушав рассказ Гагенмейстера об управлении испанскими властями Калифорнией, Головнин заметил:
— Сколь я вас понимаю, весь доход, получаемый королем испанским в сей области, только и состоит в одних мольбах о здравии и благоденствии его католического величества, воссылаемых к богу проживающими здесь испанцами три раза в день.
— Совершенно верно, — подтвердил Гагенмейстер.
— А как у них обстоят дела с индейцами?
— Индейцы поначалу вели себя весьма добропорядочно, — отвечал Гагенмейстер. — Тогда испанцы стали ловить их арканами, как диких животных, причем одних убивали, других обращали в католичество.
— И индейцы терпят столь жестокое обращение с ними?— спросил Головнин.
— Нет. Индейцы в отместку сначала убивали ровно столько испанцев, сколько те перебили их единоплеменников, а потом поумнели и стали убивать, сколько могли.
— А кто же из индейцев молится за короля? Пойманные с помощью лассо?
— Частью и они, а частью кои льстятся на кормление трижды в день, после молитвы за короля.
— Честное слово, эти индейцы не дураки, — сказал Головнин. — Вознеси молитву — и берись за ложку...
— Не совсем так, — возразил Гагенмейстер. — Кормят не за одни молитвы, а и за работу на полях и плантациях, принадлежащих испанским духовным властям и монастырям.
— Сие уж не столь прибыльно. Ну, а как к нам относятся индейцы?
— К нам хорошо. Поживете — убедитесь сами. И верно, эти слова вскоре подтвердились.
Когда буря стихла, Головнин, распрощавшись с Гагенмейстером, направился к порту Румянцева, который находился в пяти часах хода на шлюпе от крепости Росс. Оттуда он надеялся пройти в крепость.
Русское селение, именовавшееся крепостью Росс, находилось в восьмидесяти милях от президии Сан-Франциско, составлявшей северную границу Калифорнии. Крепость эта была основана русскими с добровольного согласия природных местных жителей — индейцев.
При образовании этого селения основатели колонии имели в виду промыслы бобров и хлебопашество, для которого климат и почва этих мест были чрезвычайно удобны. Бобров было так много, что обширный залив Сан-Франциско представлял собою как бы бобровый садок.
Правителем колонии Росс состоял коммерции советник Кусков, которого Головнину нужно было видеть, чтобы получить от него описок с акта о добровольной уступке этой земли индейцами русским.
Поэтому, бросив якорь в порту Румянцева, Головнин с несколькими шлюпками поплыл к крепости Росс.
Море было спокойно, если не считать широкой зыби, которая лениво ходила по его тускло поблескивающей поверхности. Шлюпки ходко шли под дружными ударами весел соскучившихся по гребле матросов.
Крепость Росс имела вид четырехугольника, огороженного, подобно Ново-Архангсльску, высоким палисадом из толстых, заостренных кверху бревен с двумя башнями, и была защищена тринадцатью пушками.
Внутри крепости находились дом самого Кускова, казармы крепостной команды и магазины. Скотные же дворы и бани помещались вне стен крепости, что свидетельствовало о мирных отношениях русских с местными жителями. Гарнизон крепости состоял из двадцати шести русских и ста двух алеутов.
Кусков с почетом принял редкого гостя, дал все нужные ему сведения и чествовал его обедом, который хотя и не был пышным, но шампанское все же пили и из крепостных пушек палили.
За обедом Кусков рассказал, что при самом основании крепости Росс испанский губернатор Верхней Калифорнии знал об этом ровно столько, сколько и все остальные испанцы.
Они сами помогали русским, снабжая их для первого обзаведения скотом, а позже имели с колонией и с ним, коммерции советником Кусковым, дружественные отношения и вели торговлю.
Испанские миссионеры покупали у него разные товары и хлеб, испанские сановники ездили к нему в гости; бывал и он у них:
Но когда из Мексики прибыл новый губернатор, все изменилось. Сей представитель испанской короны потребовал, чтобы русские оставили эти берега, как принадлежащие Испании, в противном случае угрожал прогнать их силой.
— Как же вы ответствовали на подобную угрозу? — спросил Головнин.
Кусков пожал плечами.
— Что же, государь мой Василий Михайлович, удобен я был ему ответствовать? Я сказал, что селение сие основал по предписанию своего начальства и в интересах русской коммерции, а по сему оставить оное не должен, не могу, да и не желаю. А ежели хотите, то приходите и возьмите.
— И что же, губернатор приходил? — с усмешкой спросил Головнин, любуясь такой твердостью и смелостью этого русского, сугубо штатского человека.
— Нет, где там!.. Не приходил. И паче того, губернатор прекратил свои требования и угрозы, как бы быв доволен полученным ответом. Только запретил своим испанцам иметь сношения с крепостью и объявил, что не позволяет более бить бобров в заливе святого Франциска. Да и что он мог еще сделать?— сказал Кусков. — Русские поселились на берегу, который никогда ни одним европейским народом занят не был. Далее президии Сан-Франциско к северу испанцы отродясь никакого селения не имели. Русские же поселились здесь с согласия индейцев, оплатив это право товарами по договору, список с коего я вам дал.
Василий Михайлович вернулся в порт Румянцева на фрегат. Вскоре на русский корабль стали являться индейцы.
Явился и, старшина индейского племени, жившего по соседству с портом, по имени Валенила.
Валенила привез подарки: индейские наряды, разукрашенные птичьими перьями, медные котелки, чашки, луки, стрелы и прочие изделия и просил Головнина, чтобы Российское государство взяло его народ под свое покровительство.
Валенила выражал желание, чтобы как можно больше русских поселилось среди индейцев, дабы они могли защитить их от притеснения испанцев.
Бесхитростные слова индейца Валенилы наполняли сердце Василия Михайловича гордостью за своих соотечественников. Он с благодарностью вспомнил коммерции советника Кускова, который не только дал решительный ответ испанскому губернатору, но и сумел привязать к себе индейцев.
Валенила стал просить у Головнина русский флаг, чтобы, при появлении у его берегов чьих-либо судов, он мог поднимать его в знак своей дружбы и союза с русскими.
Василий Михайлович удовлетворил его просьбу, обставив церемонию торжеством.
Валенила потом часто приезжал на шлюп в сопровождении сородичей, и Василий Михайлович никогда не упускал случая получить от них сведения о жизни и быте индейского народа.
— Что вы едите? — спрашивал их Головнин. Валенила, знавший уже немалое количество русских слов, отвечал:
— Все!
— И собак?
— И собак.
— И крыс? И змей?
Валенила утвердительно кивал головой.
Из дальнейших разговоров выяснилось, что индейцы не пренебрегают и всякими земными плодами из тех, которые не приходится возделывать, что они употребляют в пищу рожь, которой в их земле много растет в диком виде.
Головнин знаками спросил Валенилу: значит, они умеют жать и молотить?
Индеец долго не мог понять его вопрос, затем догадался» заулыбался и, взяв Василия Михайловича за руку, провел его на бак, откуда хорошо был виден берег, окутанный в ту минуту беловато-серым дымом, тучей стлавшимся по ветру. Головнин еще накануне видел этот дым, но думал, что то горит лес.
Валенила же разъяснил ему, что это горит не лес, а дикая рожь, на корню подожженная индейцами. При этом солома сгорает, а зерно остается, слегка подсушиваясь огнем. Индейцы собирают такое верно с земли, отвеивают его руками на ветру а едят в сыром виде, как птицы.
От Валенилы же Василий Михайлович узнал, что его соплеменники, которые сейчас были почти нагие, с наступлением холодов носят на плечах одеяла, а зимой одеваются в звериные шкуры. Охотясь на оленей, они привязывают на плечи оленью голову с рогами и, прикрываясь оленьей шкурой, ухитряются подбираться к зверю на десять-пятнадцать шагов, чтобы поразить его стрелой или копьем.
Головнин попросил Валенилу привезти ему оленью шкуру с головой для музея Академии наук, что тот охотно исполнял, будучи за то щедро награжден.
А Тишка, нарядившись в оленью шкуру с рогами в пять отростков, в тот вечер пугал на баке курильщиков под дружный смех команды.
Глава двадцатаяНА МЕСТЕ ГИБЕЛИ КУКА
Плавание от порта Румянцева к Сандвичевым[21] островам ничего примечательного не представляло и было довольно легким и удобным.
«Камчатка» шла все время к юго-западу. Теплое дыхание юга с каждым днем чувствовалось все сильнее. Казалось, что сама природа заботилась о том, чтобы человек, попавший в эти широты, назвал климат их приятнейшим. Путешественник здесь не чувствовал своего тела, отдыхающего после суровых превратностей северных широт.
И сам океан, казалось, отдыхал здесь на всем своем безграничном просторе.
Матюшкин, особенно любивший стоять на тех вахтах, когда над водными просторами занимался рассвет, однажды предложил Тишке:
Тихон Спиридоныч, давай останемся на этих Сандвичевых островах. В книгах сказывается, что здесь весьма удобно жить.
Не, — решительно ответил Тишка. — Нагляделся я на чужие земли. Будя! Как придем в Кронштадт, в деревню поеду, буду вольным хлебопашцем.
Менее чем через месяц шлюп «Камчатка» поравнялся с заливом Каракекуа при острове Оугигей, одном из больших островов архипелага.
Название залива так понравилось Литке, что он пропел его Врангелю по-петушиному, не заметив, что за спиной его стоит сам командир, и тут же пожалел, что при сем случае не провалился в преисподнюю.
Когда «Камчатка» находилась в нескольких милях от залива, ее окружило множество лодок с овайгийцами, из которых одни привезли на продажу овощи и плоды, другие вышли навстречу шлюпу от нечего делать, просто, чтобы поглазеть на чужеземцев. Одеты они были по-европейски, но так, словно каждый костюм приходился на двоих: один щеголял в штанах без рубашки, а другой — в рубашке, но без штанов.
Лицом и телосложением это был народ красивый и статный.
Окружив шлюп, они что-то кричали, сверкал белизной зубов, смеялись, махали руками. Видно было, что природа для жителей этих островов была ласковой матерью, а не мачехой.
На одной из подплывших лодок находился рослый овайгиец, одетый в штаны, рубашку и даже с английской шляпой на голове.
У него был важный вид, несмотря на то, что его костюм состоял всего-навсего из пары нижнего белья.
Едва этот овайгиец вступил на палубу, как без дальних околичностей сел на корточки, вытащил из карманов с полдюжины грязных тряпиц я, извлекши из них какие-то бумажки, подал их Головнину.
То были письменные отзывы командиров различных военных и торговых судов, заходивших в Каракекуа. Почти все они представляли его как сведущего лоцмана для здешнего залива, как искусного пловца и водолаза и... как проворного и хитрого плута, который никогда ничего не крадет, доколе не уверится в успехе, и потому советовали его остерегаться. О таковом свидетельстве наивный овайгиец, не умея читать ни на одном языке, даже и не предполагал.
Василий Михайлович долго над этим смеялся.
В залив пришлось втягиваться при помощи буксирных шлюпок, при этом овайгийский лоцман указал место для якорной стоянки, куда Головнин и сам правил, полагаясь на указания путешественника Ванкувера, посещавшего эти места.
Вскоре настала ночь, тихая, звездная, ласковая.
На замолкшем берегу не светилось ни одного огня, и он казался бы необитаемым, если бы там до самой зари не лаяли собаки.
Спать на «Камчатке» никому не хотелось. Столь заманчивой и таинственной казалась эта страна, о которой так много было прочитано, что все с нетерпением ждали утра, чтобы съехать на берег.
Среди бодрствующих первым был сам Головнин, который не мог не волноваться: ведь здесь, где-то в нескольких кабельтовых от его шлюпа, находится то самое место, где был убит Кук. На том самом месте, где находится «Камчатка», клали якоря суда его экспедиции. Отсюда Кук я отправился на берег, чтобы наказать островитян, угнавших ночью одну из его шлюпок, и тут погиб, ибо не рассчитал того, что имеет дело хотя и с людоедами, но уже знающими, что ружье белого человека после выстрела не страшно, доколе его снова не зарядят.
Ранним задумчивым утром, когда море в заливе было спокойно, как пруд, и отражало в себе с одинаковой четкостью и облака неба и пестрые наряды толпившихся у воды жителей острова, в воздух был совершенно прозрачен, на «Камчатке» подняли флаг и ударили из пушка.
Это послужило сигналом для толпившихся на берегу жителей, что можно начинать торг. Многочисленные лодки направились к судну, и скоро эта веселая, шумная флотилия окружила его со всех сторон.
Жители острова привезли на продажу много плодов, но для начала слишком дорожились, требуя, например, за арбуз или дыню нож либо ножницы.
Вскоре показалась быстро идущая под пестрым полосатым флагом шлюпка европейского образца, в которой во весь рост стоял голый человек в одном пояске с большим белым пакетом в руках.
То был посланный от некоего мистера Элиота, англичанина, проживавшего среди овайгийцев.
Головнин хотя и не знал этого Элиота, но был достаточно наслышан о нем.
Элиот, родом шотландец, был подлекарем на английском военном корабле, потом служил лекарем на купеческих судах, а иногда в качестве суперкарга. В последней должности находился он одно время и на службе у Российско-Американской компании на судне «Ильмень», с которого был взят в плен испанцами при нападении их на это судно. Получив свободу, Элиот поступил на службу к королю Тамеамеа в качестве министра иностранных дел и, как иные полагали, сделал это с негласного одобрения Ост-Индской компании и английского короля.
Послание Элиота извещало русского капитана, что овайгийский король Тамеамеа по причине опасной болезни своей сестры не может сам посетить его корабль, но разрешил жителям возить на шлюп для продажи все нужное русским.
Вслед за тем явился и сам Элиот. То был типичный англичанин, одетый в длинный коричневый сюртук с перламутровыми пуговицами. Он неплохо, хотя и с сильным акцентом, говорил по-русски, вспоминал свою службу на «Ильмени», утверждая, что там были «чертовски хорошие ребята».
Вместе с Элиотом приехал брат первой королевской жены, по имени Калуа, а в английской переделке — Джон Адамс.
Калуа — Джон Адамс — также имел поручение от короля извиниться, что он не может посетить русское судно. В то же время приехавшие, очевидно, чтобы соединить приятное с полезным, привезли на продажу много картофеля, «тары», из корня которого приготовляют муку, похожую на смесь ячменной и ржаной.
Василий Михайлович в беседе с гостями выразил свое желание посетить то место, где Кук лишился жизни, и, взяв с собою трех Федоров и Феопемпта с Ардальоном, а также Тишку.. отплыл в сопровождении Элиота в селение Кавароа, где 12 февраля 1779 года произошло это печальное событие.
Узнав, что в селении Кавароа имеется свой старшина, Головнин пожелал посмотреть, как живет этот представитель местной власти.
Старшину застали в его доме сидящим в кресле европейской работы. На нем был коричневый суконный сюртук такого же покроя, как на Элиоте, с металлическими пуговицами, но надетый на голое тело.
Кроме хозяев, в доме старшины находилось еще несколько островитян — мужчин и женщин, видимо гостей, но уже совершенно нагих, лишь с повязками на бедрах.
При входе в дом старшины Элиот сказал хозяину:
— Это мистер Головнин — командир русского фрегата, прибывшего в наш порт. Он хотел видеть тебя.
Старшина встал, молча пожал гостю руку, как истый европеец, и усадил в свое кресло, а сам сел на пол, пригласив сделать то же самое и всех спутников Головнина, которые последовали его примеру не сразу и нерешительно, вызвав тем улыбки у местных жителей. Только Тишка, не однажды в жизни сидевший на полу птичной избы в Гульёнках, принял эту позу столь привычно, что получил одобрение со стороны хозяина дома, похлопавшего его по плечу.
Для угощения гостей был подан огромный европейский графин рома и чайные стаканы. При этом больше всех пил сам хозяин, видимо, очень любивший этот напиток, невзирая на то, что со своим стаканом ему приходилось поминутно выходить за дверь, так как обычай запрещал овайгийцам пить и есть в присутствии людей высшего положения, к каковым причислялись все иностранцы. Элиот же не пил совсем, — может быть, потому, что не хотел выходить.
К месту убийства Кука отправились через селение, представлявшее собою кучу беспорядочно разбросанных строений, похожих более на сараи, но все же не на шалаши.
«Исправно живут! — решил Тишка. — Не сравнить с теми, что на Тане...»
В домах имелась некоторая утварь европейского происхождения. В одном доме Головнин и его спутники могли видеть, как голые ткачи ткали рядно из волокон какого-то растения, окрашенного в приятные для глаза тона. А в другом — целую мастерскую с настоящим кузнечным горном. И тут же на настоящей наковальне отковывались мечи, и курчавый овайгийский юноша обтачивал напильником ружейный замок, привинтив свои тиски к древесному столбу, врытому в землю.
— Не правда ли, — сказал Элиот, — сколь много преуспели туземцы, если только помыслить, капитан, что мы идем с вами к тому самому месту, где сорок лет назад их отцы убили Кука ударом каменного копья? Разве это не чудесно, что овайгийский народ быстрыми шагами идет по пути цивилизации!
— Приветствую их от всей души на сих путях, — сказал Василий Михайлович и вдруг остановился и стал глядеть на группу голых овайгийцев, валявшихся в тени небольшой хижины.
Сидя прямо на земле, они играли в европейские карты и пили все тот же американский ром, что видел он у старшины на столе. Только пили они его не из европейских стаканов, а из больших и глубоких раковин, что во множестве валялись на морском берегу.
Но вот и место, где нашел свой преждевременный конец мужественный английский мореплаватель.
Элиот подвел Головнина и его спутников к большому камню на самом берегу залива и сказал: — Вот здесь погиб Джемс Кук.
И Элиот, со слов нынешнего короля Тамеамеа, который случайно присутствовал при убийстве Кука, будучи еще тогда простым старшиной, снова стал рассказывать русским, как все это происходило, как стоял Кук, как он упал в воду лицом, как тело его подхватили островитяне и унесли вглубь селения.
— Вот еще один из свидетелей убийства моего соотечественника, — добавил Элиот, указывая на огромное старое дерево, росшее вблизи берега, — Вы видите, сэр, это отверстие? — спрашивал он Головнина, указывая ему на сквозную, уже почти заплывшую от времени пробоину в стволе дерева. — Эта пробоина сделана ядром, пущенным с одного из судов Кука, которые начали обстрел селения после убийства начальника экспедиция.
Василий Михайлович долго не покидал этого места, стоя с непокрытой головой у камня в глубоком раздумье, а рядом с ним, также с обнаженными головами, стояли его молодые спутники.
Глава двадцать перваяУ ОСТРОВА СВ. ЕЛЕНЫ
Красота овайгийского народа, ум и живость этих смуглых, статных островитян, так легко научившихся различным ремеслам, еще долго занимали воображение и мысли Василия Михайловича.
«Природа, — думал он, — не расточает даров своих лишь на любимый уголок своих владений. Обширный ум и необыкновенные дарования достаются в удел всем смертным, где бы они ни родились. И если бы возможно было несколько сот детей собрать вместе и воспитать по нашим правилам, то, может быть, из числа их с курчавыми волосами и черными лицами более вышло бы великих людей, нежели из родившихся от европейцев».
Эти мысли не оставляли его и тогда, когда фрегат «Камчатка», пройдя Манилу, Китайское море, океан и обогнув мыс Доброй Надежды с востока на запад, подходил уже к острову св. Елены.
Они каждый раз приходили ему в голову, когда, оглянувшись, он часто встречал обращенный на себя умный и блестящий взгляд овайгийского юноши, которого он, по его неотступной просьбе, взял на борт фрегата.
Это было еще в Гонолулу.
Однажды вечером Василий Михайлович возвратился с берега на фрегат. Вслед за ним на палубу «Камчатки» поднялся молодой овайгиец.
Это был один из тех многочисленных сандвичан, которые просили его взять их с собой в Россию. Звали его Лаури.
Василий Михайлович всем отказывал в подобных просьбах, боясь подвергать невзгодам сурового севера этих людей, выросших в стране, не знающей зимы. Но этот курчавый юноша особенно понравился ему своею скромностью и умом.
Он разрешил юноше остаться на шлюпе, объявив, что отныне он будет зваться Терентием Лаури, — в честь святого того дня.
Этот молодой туземец оказался человеком необычайно вежливым. Его никто не учил никаким правилам обхождения, но он, например, сам никогда не садился, если рядом с ним кто-нибудь стоял. Когда подавали чай, он протягивал руку к стакану последним. Он никогда не становился спиною к людям, которых считал старше себя, и только ждал случая, чтобы услужить кому-нибудь, и прежде всего, конечно, Головнину.
Тот охотно принимал услуги юного сандвичанина, с любопытством этнографа и психолога наблюдая за проявлениями ума и души вчерашнего дикаря, и тем возбуждал великое недовольство Тишки. И вот этот молодой островитянин, чью богатую родину так усердно сторожит мистер Элиот в качестве министра овайгийского короля, стоит сейчас на борту «Камчатки» среди собравшихся матросов и смотрит на дикие, бесплодные скалы св. Елены, где другой Элиот сторожит другого пленника — Наполеона Бонапарта.
В полном молчании стояли все офицеры на палубе «Камчатки», глядя в подзорные трубы на пустынную каменную громаду острова св. Елены, когда-то вознесенную землетрясение» из морской глубины более чем на две тысячи футов.
Вдали, на синеве океана, вскипавшей под ветром белыми гребешками волн, виднелись два фрегата, очевидно, несших караульную службу у острова. Один из них, по определению Головнина, был не менее как пятидесятипушечным.
Вся команда была наверху, ведя меж собой оживленные разговоры.
— Это который Наполеон-то? — спрашивал Тишка у Шкаева. — Который Москву пожег?..
— Он самый, — отвечал Шкаев.
— Как же так, Михайло, — говорил с обидой Тихон. — Наш брат русский его в землю загнал, а сторожит англичанин. Не дело это...
— Не дело, Тихон...
Василии Михайлович, случайно услыша обрывки этого разговора, подумал: «Не говорят ли они истину — эти простые сыны России, кто единственно своею кровью воздвиг Наполеону сию тюрьму?»
Убрав лишние паруса, корабль медленно приближался к острову.
Тотчас же к «Камчатке» подошел английский военный шлюп, с которым Головнин вступил в переговоры.
Капитан шлюпа, по просьбе Головнина, запросил по гелиографу крепость, можно ли русскому военному судну запастись на св. Елене водой, и, получив утвердительный ответ, разрешил итти на рейд.
На рейде «Камчатку» встретил лейтенант с адмиральского корабля «Конкверор», указавший место стоянки и сообщивший, что все необходимое шлюпу количество воды будет доставлено английскими судами в течение ночи.
— Видно, здесь нам застаиваться не дадут, — сказал Головнин своему юному другу Феопемпту, который с мальчишеским волнением поглядывал на скалистые берега острова.
Англичане действительно не теряли времени: едва «Камчатка» бросила якорь, как портовые гребные баркасы подвезли половину нужного количества воды, обещая остальное доставить на рассвете.
Лишь только успели отойти от борта наливные баркасы, как на шлюп явились один за другим капитан английского брандвахтенного судна и лейтенант с адмиральского корабля.
Английский капитан объявил, что по существующему ныне положению ночью никто не может съезжать на берег, что даже если бы это попытался сделать кто-либо с английских судов, то и его шлюпка была бы обстреляна.
Лейтенант же с «Конкверора» сообщил, что завтра утром капитан, если пожелает, может съехать на берег, но лишь один. Он сможет видеть английского губернатора острова, генерал-майора Гудсона Лоу, адмирала Плампина и русского комиссара при Наполеоне флигель-адъютанта графа де-Бальмена.
Наступила ночь.
В темноте поминутно был слышен вокруг «Камчатки» плеск весел. То английские военные шлюпки бороздили в разных направлениях залив, серебря веслами воду. Они опрашивали стоящие в заливе суда, нет ли с них кого-либо на берегу, и наблюдали за тем, чтобы судовые шлюпки были подняты с воды.
Глава двадцать втораяЖАЛОБЫ МИСТЕРА ВИЛЬКИНСА
Лишь на второй день по прибытия к острову св. Елены Василии Михайлович съехал на берег в сопровождении Феопемпта Лутковского, взятого им под видом переводчика. Больше никому не было разрешено его сопровождать.
На берегу к ним подошел английский пехотный офицер, учтиво раскланивающийся.
— Вы, вероятно, хотите пройти к русскому комиссару? — спросил он.— Я могу вас проводить.
Головнин понял, что эта любезность вызвана особенностями того места, которое он вздумал посетить, и тем не менее учтиво поблагодарил офицера, выразив готовность воспользоваться его услугами. Но в это время к разговаривающим приблизился другой английский офицер, но уже в морской форме, высокий, плотный, загорелый, с длинным лицом и простодушным взглядом зеленовато-серых глаз.
Василий Михайлович узнал в нем неожиданно старого знакомца мистера Вилькинса, с которым служил когда-то на «Фосгарте». Тогда это был скромный лейтенант, а теперь он командовал соединением корветов.
Он назвал себя и дружески протянул руку Головнину.
— Рад приветствовать на нашем острове славного русского капитана, который когда-то служил в нашем флоте волонтером. Читал ваши записки о плавании на «Диане», мистер Головнин.
Затем он стал расспрашивать Василия Михайловича о цели и подробностях экспедиции, из которой он теперь возвращался. Василии Михайлович рассказал.
— Завидую вам, сэр, — сказал Вилькинс. — Я тоже когда-то плавал на морских просторах, а теперь уже третий год являюсь одним из тюремных стражей у этого острова и жду не дождусь, когда меня сменит другой несчастливец.
— Почему, мистер Вилькинс, вы почитаете себя несчастливцем?
— Скука, мистер Головнин, — ответил Вилькинс. — На всем: острове нет ни одной кареты. Здесь даже дамы ездят на бал верхом.
Головнин огляделся вокруг и заметил, что действительно остров, на котором он высадился, был совсем без дорог и являлся не только военной, но и природной крепостью.
Поперек ущелья, которое вело в котловину, где помещался городок Джемс-Таун, почти у самого берега моря, был вырыт глубокий и широкий ров от одной горы до другой. На отлогостях подле моря были поставлены батареи крупных орудий. Кругом, на вершинах гор, виднелись такие же многочисленные батареи. Не дорога, а скорее тропа вела в город по мосту через ров.
По пути на каждом шагу встречались солдаты и пехотные офицеры.
— Ранее сюда заходило много кораблей, — продолжал Вилькинс, снова вздохнув. — Тут все было приспособлено к удобствам нашего брата-моряка. Не городок, а сплошной пансион. Теперь все пустует. Из-за Наполеона на берег никто не может съезжать. Вот жители и отыгрываются на наших офицерах, беря за все втридорога, так как на этом проклятом острове никакого хозяйства нет. Курица стоит столько же, сколько в Англии добрая овца.
— Кто же тут живет? — спросил Головнин.
— Почти одни обезьяны, которых развел у себя в парке наш губернатор сэр Гудсон Лоу. Но он и их боится, не спит по ночам, опасаясь, как бы они не похитили этого чортова Бонапарта, не помогли ему бежать.
Василий Михайлович с любопытством выслушал все жалобы мистера Вилькинса на бывшего императора французов и, распрощавшись с ним, направился к дому, где находилась резиденция русского комиссара графа де-Бальмена.
— Сдается мне, дорогой Феопемпт, — сказал Василий Михайлович своему спутнику, — что сэр Гудсон Лоу, который боится даже своих собственных обезьян, не даст нам с тобой увидеть Наполеона.
И Василий Михайлович был прав.
Граф де-Бальмен встретил своих гостей с протянутыми руками, с возгласами искренней радости.
Усадив Василия Михайловича в кресло на открытой террасе, где сильно и немного раздражительно пахло какими-то цветами и доносился отдаленный плеск невидимого фонтана, он заговорил:
— Вы не можете себе представить, дорогой соотечественник, как я рад видеть вас и вашего юного спутника. Сидя почтя три года на этом проклятом богом и людьми острове, я не видел за это время ни одного русского лица. Узнав, что вчера, вечером к острову подошло наше военное судно, я с нетерпением ждал утра, чтобы итти вас встречать. И заранее все обещаю, кроме одного. Увидеть Наполеона губернатор вам не разрешит.
После этих слов граф де-Бальмен угостил своих соотечественников прекрасным обедом и прошелся с ними по городу и даже довел их до границы долины Лонгвуд, где находился дом Наполеона.
Это было небольшое плато, окруженное пропастями, перемежавшимися со скалами. Из города сюда вела только одна узкая дорога, по которой можно было ездить лишь верхом.
Когда де-Бальмен со своими спутниками приблизился к этому месту, он сказал Головнину:
— Посмотрите внимательно на окружающие нас скалы.
— Я ничего не замечаю, — сказал Василий Михайлович» осмотревшись кругом.
— А теперь?
Де-Бальмен вынул из кармана миниатюрную подзорную трубу, вызолоченную и украшенную перламутром, и протянул ее Головнину.
Василий Михайлович долго рассматривал ближайшие скалы при помощи этой изящной вещицы, снабженной прекрасными стеклами. Наконец сказал:
— Да, теперь я вижу... Во многих местах что-то делают люди: одни из них сидят на одном месте, другие переходят от скалы к скале, как бы скрываясь за ними.
— Это часовые, стерегущие Наполеона, — пояснил де-Бальмен. — Теперь идемте дальше, пока можно. Здесь нам уже не нужно будет зрительной трубы.
Действительно, далее часовые стояли на виду, у самой дороги, укрываясь за скалами лишь от жары, но с таким расчетом, чтобы каждый из них мог видеть своих товарищей, находившихся как спереди, так я сзади него, и сам был виден им.
Кроме того, по дороге то и дело проезжали патрули на рослых, сытых лошадях с гладко выстриженными гривами и коротко подрезанными хвостами.
— Однако англичане не скупятся на охрану, — заметил Головнин.
— Это еще не все, — отвечал де-Бальмен. — Ночью на этой дороге, кроме беспрерывно разъезжающих патрулей, устанавливается несколько офицерских и унтер-офицерских постов и пятнадцать постов рядовых солдат. А на высотах вокруг Лонгвуда всегда находится такая же охрана. Но едва лишь смеркается, все караулы спускаются вниз со своих скал и окружают дом Наполеона. А на рассвете снова отступают наверх.
Василий Михайлович опустил подзорную трубу и вместе со своими спутниками двинулся дальше.
Но тут послышался окрик по-английски, и рослый солдат преградил им путь ружьем с приткнутым к нему ножом — Дальше нельзя, — сказал граф, — пойдемте назад. Кроме английских солдат, тут есть еще ядовитые змеи. Глядите себе под ноги.
— Однако англичане сумела выбрать хорошее местечко для Наполеона, — сказал Василий Михайлович с усмешкой.
— О, они это умеют, когда пожелают, — отвечал де-Бальмен, тоже с улыбкой.
— Особливо для тех, кого они истинно боятся, — закончил Василий Михайлович, уже без всякой усмешки.
К себе на «Камчатку» Головнин вернулся уже поздно вечером. Его с Феопемптом доставили туда на одном из дозорных английских судов, так как дожидавшаяся его шлюпка вынуждена была уйти к своему судну вместе с последними лучами солнца.
А на следующий день вечером «Камчатка» подняла паруса и, воспользовавшись попутным ветром, пошла на север. Василий Михайлович без всякого сожаления взглянул в последний раз на пустынные, мрачные скалы острова, уже погружавшиеся в ночную темноту.
Г лава двадцать третья«ПОЧТОВЫЙ ДОМ» МОРЯКОВ
После двухлетнего плавания всех тянуло домой, в Россию. А для Василия Михайловича к атому естественному желанию присоединялось и другое чувство: он мог уже позволить себе помечтать о минутах близкой встречи с Евдокией Степановной — ведь самое опасное и трудное осталось позади.
Через четыре дня «Камчатка» вошла в залив Креста, на северной стороне острова Вознесенья, и бросила якорь в расстоянии одной мили от берега.
У этого острова Василий Михайлович рассчитывал запастись морскими черепахами. Кроме того, он хотел поочередно свезти на берег команду, ибо люди с самой Манилы не ступали на твердую землю.
Остров Вознесенья, несмотря на свое вулканическое происхождение, оказался все же менее пустынным, чем остров св. Елены. На нем были горы, покрытые зеленым кустарником и травой, где в первый же день Скородумов усмотрел несколько диких коз.
Это были стройные, рыжеватой масти животные величиною с большую собаку. Две козочки лежали в траве, около них бродила пара крохотных, словно игрушечных, козлят. Покой этой счастливой семьи охранял козел, который, стоя тут же, беспрестанно поворачивал во все стороны свою точеную головку, украшенную острыми рожками, и прислушивался к малейшему звуку.
Заметив приближение человека, он сердито затряс головой, затем круто повернулся на задних ножках и исчез в кустах, куда за ним последовали и козочки с козлятами.
По берегу острова, в расщелинах прибрежных скал и между камнями ютились крупные сухопутные раки с круглой, похожей на подушечку спиной. В первый же день матросы наловили множество раков, сварили на всю команду и лакомились ими с удовольствием.
По словам англичан, которые сторожили и этот остров, черепах ранее здесь было великое множество. Теперь они тоже появляются в достаточном количестве, особенно с января по июнь, когда откладывают яйца на берегу. Но чтобы русским не терять времени на ловлю черепах, начальник английской брандвахты, помещающейся на бриге «Тис», капитан Реннай предложил Головнину взять у него десяток черепах, сидевших в специально вырытом для них пруде.
Черепахи были огромные, и перевернуть их на спину было не легче, по словам Тишки, чем опрокинуть воз с сеном.
Остров оказался примечательным не одними черепахами.
Молодые мичманы и гардемарины, гуляя по берегу, обратили внимание на большой камень, на котором стоял закрытый металлический ящик с надписью по-английски: «Почтовый дом».
Открыв крышку ящика. Литке обнаружил там письма, адресованные в Европу, Америку, Индию, и дощечки с названиями кораблей, которые подходили к острову, с указанием — когда и куда они пошли отсюда. Сделанные на некоторых дощечках надписи гласили: «Привет друзьям из Ливерпуля», «Будем ждать в Рио-де-Жанейро», «Изменили курс: идем вокруг мыса Горн». Одна надпись гласила: «Идущие в Северную Америку, передайте Люси Эдварде из Филадельфии (следовал адрес), что ее Джимми никогда больше к ней не вернется: его слопал вместе с сапогами здоровенный шарк по пути из Кейптауна в Рио-де-Жанейро».
— Вот это по-моему! — воскликнул со смехом Литке, никогда не упускавший случая посмеяться.
Другие же молчали, думая: «Что это, шутка или действительно трагедия моря?»
Во всяком случае, людям, которые в течение двух лет не могли подать о себе весточки родным и близким, было приятно видеть на пустынном острове этот ящик с вестями о таких же морских скитальцах, как и они.
Шкаев сказал мичману Врангелю, который переводил иностранные надписи для матросов:
— Спасибо вам, Фердинанд Петрович, за прочтение. А вы, ребята. — обратился он к матросам, — закройте этот сундук поаккуратнее, и, гляди, ничего не брать отсюда на память. Через этот сундук наш брат-мореходец вести о себе подает!
Глава двадцать четвертаяПОД ДЛИННЫМ ВЫМПЕЛОМ
Покинув остров Вознесенья, «Камчатка» продолжала плавание при весьма тихих ветрах, которые чередовались с полным безветрием.
Порою шлюп едва полз, делая по одной-две мили в час, а иногда стоял на одном месте с беспомощно повисшими парусами.
От жары все притихло на судне, прекратилось всякое движение, которое не вызывалось крайней необходимостью. Даже Терентий Лаури прятался от солнца. Только один бойцовый петух, которого Скородумов приобрел для себя на манильском базаре, не страдал от жары и орал по-прежнему, напрягая могучую грудь и прислушиваясь, не отзовется ли где-нибудь соперник.
Шестого апреля течение перетащило лежавшую в дрейфе «Камчатку» черев экватор. Ночами несколько раз слышали с разных сторон шум: то передвигались большие косяки рыб.
Под утро 3 июня увидели Азорские острова — Флорес и Корву. Отсюда Головнин решил итти к острову Фаялу, где лучше всего было запастись свежей водой и где была наиболее удобная стоянка. Этот остров приметили издали по величественному потухшему вулкану Пико высотою более двух верст.
Пико был опоясан несколько ниже вершины легким, как кисея, облаком, что делало его еще величественнее и выше.
К концу дня подошли к острову.
Ветер приносил с земли запах лимонных рощ. На шлюпках, шнырявших по рейду, слышалась испанская и португальская речь, звенели песни, веселый женский смех...
Но уже ни чужое веселье, ни прелесть чужой природы, ни чужая жизнь и речь не привлекали более к себе даже молодежь, собравшуюся на палубе «Камчатки». Все это вызывало лишь грусть: еще более хотелось домой, к родным очагам.
На пути от острова Фаяла ветры часто меняли направление и были большей частью противные. В Портсмут пришли только через шесть недель.
Наконец вот и они, родные пределы, тяжелые, светлые волны Балтики! Вошли в Финский залив. Все поздравляли друг друга.
Головнин приказал поднять длинный вымпел.
Это был узкий сине-белый флаг-лента, который поднимался на военных кораблях после длительного похода. За каждый год, проведенный в плавания, к вымпелу прибавлялось сто футов, а сам он равнялся длине корабля. Но чтобы он мог держаться в безветрии и не тонул в море, за кормой к концу его прикреплялись два полых стеклянных шара.
К поднятию вымпела на «Камчатке» стали готовиться с вечера, приводили в порядок корабль, амуницию, снаряжение. И когда наутро выстроились на шканцах, палуба сверкала, как стекло, снасти лежали в полном порядке на своих местах, ярко блестели все медные части на корабле, пуговицы на мундирах, лакировка на офицерских киверах.
Головнин в полной парадной форме вышел к фронту и поздравил команду с окончанием плавания. Оно длилось два года и девять дней. Не было потеряно ни одного якоря, ни одной мачты, ни одного каната, ни одного паруса. Среди команды не было ни одного больного.
Три мичмана: три Федора — Врангель, Литке и Матюшкин — и гардемарины Лутковские — все загорелые, счастливые, ловкие, овеянные ветрами всего света, взялись за вымпел и с большой осторожностью, при помощи старших матросов, стали выпускать за борт, постепенно разматывая ленту флага в триста тридцать футов, словно открывая длинный счет своих будущих дней и морских трудов во славу российского флота.
Василий Михайлович с улыбкой смотрел на молодежь, возмужавшую в море, и взгляд его был задумчив, — он словно мысленно уступал им дорогу.
Над морем грянул салют корабельных пушек, и сильный северный ветер подхватил вымпел, не позволяя ему лечь на воду.
Был уже виден мыс Гаривалла.
Пятого сентября 1819 года «Камчатка» бросила якорь в Кронштадте.
ЭпилогВ ПОСЛЕДНЕЕ ПЛАВАНИЕ
Минуло двенадцать лет с тех пор, как «Камчатка» бросила якорь на Кронштадтском рейде.
Стояли мягкие дни северного петербургского лета, когда солнце светит щедро и все же воздух свеж, когда легкий ветер ласково обдувает тело, когда дали ясны, когда ночи своей призрачной тишиной приводят человеческую душу в состояние чуткого трепета, когда жаль только одного: что эти дни так коротки.
В описываемую нами пору на даче вице-адмирала и начальника главнейших департаментов морского министерства Василия Михайловича Головнина, на Петергофской дороге, близ Стрельны, было все в цвету.
Перед широкой верандой, застекленной лишь с боков желтыми стеклами и выходившей в парк, цвели розово-белые и темнопунцовые пионы. Цвели липы. И еще что-то чувствовалось в воздухе не видимое, но осязаемое. То было море, запах которого доходил сюда вместе с гудками первых российских пароходов, уже бороздивших воды Финского залива.
Было раннее июньское утро. Солнце стояло уже высоко, однако густая листва деревьев, росших у самой дачи, еще не пропускала его лучей на веранду. Но желтые стекла ее создавали такое впечатление, точно вся веранда была залита солнечным светом. На веранде находились дети: мальчик, лет десяти, и две девочки, лет восьми и шести.
Дети наблюдали за маленькой серенькой птичкой, которая неподвижно сидела в нескольких шагах от веранды на ветке жасмина, держа в клюве пойманную стрекозу, и временами жалобно попискивала, не открывая рта, чтобы не выпустить добычу.
Дети понимали, что птичка принесла пойманное насекомое для своих птенцов, но недоумевали, почему она так долго сидит на одном месте.
— Саша, может быть, она потеряла свое гнездо? — предположила старшая девочка.
— А может, она подавилась? — сказала младшая.
— Тише, — сердито прошептал мальчик, сверкнув черными глазами, напоминавшими своим блеском глаза маленького Вася Головнина. — Не пугайте птичку. Она вовсе не заблудилась и не подавилась. Она боится, чтобы мы не увидели, куда она полетит, и не украли ее детей. Давайте все опустимся на иол и будем смотреть оттуда.
Дети быстро присели на корточки и прильнули к узорной деревянной решетке веранды, не отрывая глаз от птички. Но в это время над их головами раздался певучий голос матери:
— Что вы здесь делаете? От кого вы прячетесь?
В дверях стояла Евдокия Степановна. Морской бриз, проникавший сюда с берега, слегка шевелил ее непокрытые волосы. Она смотрела на детей ласковым взглядом.
Евдокия Степановна Головнина была в расцвете своей красоты. Казалось, что этому чудесному июньскому утру нехватало только ее.
Услышав голос матери, мальчик первый поднялся с пола и объяснил, что они тут делают.
— Не надо пугать птичку, — сказала Евдокия Степановна. — Ее ждут дети, они хотят есть. Идите играть в сад. Я скоро приду к вам. А где же ваши флаконы с солью? Почему вы не нюхаете?
— Мы уже нюхали, маменька, как встали, — отвечал за всех мальчик. — А разве холера все еще есть?
— Все еще есть,— печально отвечала Евдокия Степановна. — Но идите играть и не думайте об этом.
Дети убежали. На веранду вошла горничная, девушка Аксюта, и стала накрывать стол к утреннему чаю. Евдокия Степановна спросила ее с беспокойством:
— За ночь никто больше по соседству не умер?
— Ой, барыня! — отвечала девушка. — Соседей бог миловал, а вот там, — она указала куда-то вдаль по Петергофской дороге, — народ так и мрет, так и мрет, как мухи. За утро мимо нас провезли более десяти смоленых ящиков с холерными.
— Куда их везут?
— Люди сказывают, что за Петербург, на выгон, где полиция открыла новое холерное кладбище.
— У нас ворота заперты?
— Заперты, заперты, — подтвердила Аксюта. — Вчерась, как барин приехали из Петербурга, Тихон Спиридоныч запер их на замок, ключ повесил себе на пояс и никого с воли не впускал.
— Ветер с моря, — сказала Евдокия Степановна, тревожно переходя с места на место и нюхая какую-то соль из хрустального флакончика. — Это хорошо. Может быть, отгонит поветрие отсюда. А вы соль нюхаете в людской?
— Нюхаем, нюхаем, — нараспев отвечала девушка. — Только Тихон Спиридоныч не нюхает, говорит — я старый матрос, весь свет объездил, что мне холера! Мы с капитаном всякую холеру одолеем. А мы все нюхаем... Как же не нюхать, ежели вы приказали?
...В это утро Василий Михайлович долго не выходил к чаю. Хотя он и разрешил себе отдых на целую неделю и не собирался в этот день ехать в Петербург, но ему необходимо было просмотреть присланную с курьером вечернюю почту и сделать нужные распоряжения.
Видя, что Василия Михайловича к столу не дождаться, Евдокия Степановна налила в его огромную розовую чашку, вмещавшую два стакана, крепкого и душистого кяхтинского чаю, положила на тарелочку несколько его любимых бутербродов с холодной телятиной и сама понесла все это на маленьком серебряном подносе ему в кабинет.
Несмотря на ранний час, Василий Михайлович, одетый по всей вице-адмиральской форме и застегнутый на все пуговицы, сидел за своим письменным столом, как всегда заваленным картами и книгами на всех европейских языках, и внимательно читал лежавшие перед ним бумаги, делая на них краткие отметки или размашистые надписи с угла на угол цветным карандашом.
Увидев жену, он молча, ласково взглянул на нее, взял подносик, поцеловал ее руку, еще раз молча улыбнулся ей и снова углубился в работу.
Он спешил закончить просмотр бумаг не только потому, что в людской сидел верховой курьер из министерства. Он ожидал своего друга Петра Ивановича Рикорда, который только вчера вместе с Матюшкиным прибыл из Турции для доклада и сегодня должен был приехать на дачу.
Мысль о приезде друга детства, с которым они не виделись столько лет, невольно отвлекала Василия Михайловича от работы. Читая весьма важный доклад главного строителя о готовности к спуску на воду нового стопушечного корабля, на постройку которого, как и многих других кораблей, Василий Михайлович потратил столько трудов, сил и негодования на чиновничью рутину, восстанавливая Балтийский флот после страшного бедствия, постигшего его в наводнение, он не переставал видеть в своем воображении рядом с этим трехдечным гигантом, обшитым медными листами, и маленького кадета Петю Рикорда, с печальной рожицей, с тяжелым дыбннским сапогом на одной руке и с сапожной щеткой — в другой.
Это было более сорока лет назад, а фигурка маленького мальчика с печальными глазами стояла перед ним, как живая. Так ярки, несгораемы временем детские впечатления!
Теперь этот Рикорд уже вице-адмирал, командует эскадрой, разгромившей турок в Архипелаге, и прославился блокадой Дарданелл.
Торопливо закончив работу, Василии Михайлович, прежде чем оставить кабинет, достал из книжного шкафа пять томов своих сочинений, переплетенных в кожу, и принялся делать на титульных листах авторские надписи для своего друга.
Эти тяжелые тома заключали в себе его записки о кругосветных плаваниях на «Диане» и «Камчатке», о его пребывании в японском плену, материалы по обследованию русских владений в Америке, труды по описанию Курильских островов и берегов посещенных им стран, географические исследования, описание главнейших кораблекрушений, имевших место в российском и иностранных флотах.
Он редко кому дарил свои книги. Скромность, доходившая порой в душе его до чрезмерных пределов, каждый раз сдерживала его руку.
До сих пор, с любовью отдаваясь науке исследователя, географа, теоретика русского морского флота и служа ему своими знаниями, энергией я отвагой, он все же не решался признать за собой ту роль, какую признавали за ним моряки и ученые не только в собственном отечестве, но и в остальном мире.
Меж тем роль эта была поистине важна, в чем Василий Михайлович мог бы убедиться и сам на многих примерах.
Российская академия наук избрала его своим постоянным членом-корреспондентом.
Морские ученые общества Голландии и Англии почитали за честь вести с ним переписку.
Его называли первым русским капитаном, совершившим на корабле, построенном русскими мастерами, столь опасное кругосветное путешествие.
Он первый из ученых дал опись южной гряды Курильских островов, исправил карту и уточнил ее.
Его именем были названы многие географические пункты: залив и пролив в восточной части Берингова моря, пролив между Курильскими островами Райоке и Машуа, мыс в Северной Америке и гора на Новой Земле, к востоку от Маточкина шара.
В среде европейских ученых он был одним из первых мореплавателей, кто наиболее близко познакомил весь просвещенным мир с нравами и бытом японцев, с их государством, с общественным укладом и прочей жизнью этого замкнутого, таинственного и почти неизвестного в те времена народа.
Кажется, не было европейского языка, на который не переведены были б его записки о японском плеве, которые назывались так просто: «В плену у японцев в 1811—1813 годах».
Между тем наряду с точными и живыми наблюдениями ученого-исследователя русские читатели находили в этой великолепной книге я труд писателя, наделенного необычайным даром слова.
Василий Михайлович был избран членом Общества любителей русской словесности, наук и художеств.
Харьковский университет избрал его своим членом.
И все же, несмотря на эти явные заслуги свои перед русской наукой и русским мореплаванием, Василий Михайлович с некоторым смущением ставил сейчас на своих книгах дарственную надпись.
Он делал это только для своего лучшего друга, для друга своего детства.
Когда Василий Михайлович надписывал уже последний том, за дверью послышались громкие голоса и шаги. Дверь кабинета распахнулась, и Петр Рикорд, сильно поседевший и похудевший, с лицом, обожженным южным солнцем, бросился ему на шею.
За его спиной, добродушно и спокойно улыбаясь, как бы ожидая своей очереди, стоял капитан-лейтенант Матюшкин, командир боевого шлюпа в эскадре Рикорда, уже не раз ходивший на абордаж турецких судов.
И при этой встрече, как тогда, при освобождении из японского плена в Хакодате, друзья держались за руки, засыпая один другого вопросами.
Василий Михайлович поднес дорогому гостю своя сочинения, причем надпись на последнем томе была так свежа, что размазалась от неосторожного прикосновения рукава.
После этого они снова поцеловались» Рикорд обратив внимание на сильную седину своего друга, сказал:
— Ого, старина! Но душой мы с тобою еще молоды, и мы еще поработаем на пользу нашего отечества. Не правда ли, лучший друг мой, Василий Михайлович?
Когда Василий Михайлович обнялся с Матюшкиным и поздравил его с боевыми успехами, тот добродушно заметил:
— А помните, Василий Михайлович, как вы, жалеючи, хотели списать меня со шлюпа в Англии? С тех пор меня ни разу в море не тошнило, клянусь богом. Вот как вы меня тогда на всю жизнь напугали и сразу сделали моряком!
За обеденный стол в этот день сели позже обыкновенного, поджидая Литке, который, узнав о приезде Рикорда с Матюшкиным, обещал тоже быть.
Этот ученик Василия Михайловича, веселый выдумщик, которого, казалось, в юности преследовал рок, особенно быстро пошел в гору. Помня его великие способности к учению, Головнин настойчиво хлопотал перед министром, чтобы послать Литке описывать берега Новой Земли. Четырехкратное путешествие на Новую Землю и сделанное им описание ее сразу доставили молодому географу и путешественнику большую известность.
После нескольких путешествий на Новую Землю он успел предпринять новое кругосветное плавание на шлюпе «Сенявин» в Берингово море, где за три года собрал столько научного географического материала, что часть его для обработки вынужден был передать нескольким ученым, а за свои труды был награжден полной Демидовской премией.
Сейчас Федор Петрович Литке жил в Петербурге, продолжая работать над собранными им в этом плавании материалами и изредка посещая Головнина, к которому на всю жизнь сохранил чувство уважения и привязанности.
Матюшкин с особенным нетерпением ждал появления Литке, с которым в течение двух лет делил свои первые морские неудачи. И еще с большим нетерпением и волнением ждала eго Евдокия Степановна, рассчитывавшая получить через него последние и более или менее достоверные сведения о холере, свирепствовавшей в столице.
Она сильно волновалась за мужа и детей, все время пытливо и беспокойно поглядывая на них.
Со вчерашнего дня она узнала через слуг, что холера в Петербурге быстро распространяется, что люди умирают сотнями, особенно рабочий люд на Фонтанке, Мойке и на каналах. Час назад горничная Аксюта рассказала ей, что вчера на Фонтанке нашли барку из-под дров, полную мертвецов. Эту барку будто бы ночью вывели в Неву за мост, что соединял Васильевский остров с Адмиралтейской частью, зажгли и пустили по течению, благо ветер был от Ладоги.
— Не может того быть! — воскликнула Евдокия Степановна. — Однако ты об этом детям не сказывай, чтобы не напугать их. Болезнь может приключиться от одного страха.
И хотя от этой причины еще никто в усадьбе не заболел, но подобных рассказов было много в ту пору.
Когда приехал Литке, Евдокия Степановна, едва дав ему поздороваться со старыми друзьями и перекинуться с ними несколькими словами, обратилась к нему с вопросом: что делается в Петербурге?
— Наша азиатская гостья хозяйничает в столице во-всю, — отвечал Литке. — Народ мрет тысячами, особенно по каналам, где пьют грязную воду. Но уже много жертв холера собрала и среди военных, среди духовных, служилых людей, среди богатых и даже среди знати.
И он назвал имена одного генерала, умершего от холеры, одной баронессы, двух князей и даже протопопа военной церкви.
— Друзья мои, не следует много говорить об этом, — перебил его Головнин, наблюдавший за побледневшим лицом жены. — Сказывают, что болеют в первую очередь те, кто боится заболеть. У меня в департаменте кораблестроения один столоначальник до того страшился холерного поветрия, что ходил с завязанным ртом, а позавчера умер в одночасье, с повязкой на устах. Давайте лучше выпьем калганной настойки, — есть такой корень калган, что привозят с Кавказа. Говорят, очень пользует при холере. Да и сядем за стол.
Последовав приглашению хозяина, гости выпили по серебряной стопке калганной настойки, вкусом не противной, а цветом напоминавшей крепкий чай. Затем попробовали копченых сигов, которых прежний Тишка, а ныне камердинер Тихон Спиридонович, доставал в столичных лавках, не глядя ни на какую холеру, ибо сам уважал эту закуску.
Когда закусили, выпили еще и отдали честь многочисленным закускам, стоявшим на особом круглом столике, и Тишка в белых перчатках, уже тоже седой, но державшийся по-прежнему прямо, как матрос первой статьи, стал разносить гостям тарелки, наполненные бульоном, Рикорд заметил, что рядом с ним стоят два никем не занятых прибора.
— Евдокия Степановна, — обратился он к хозяйке, — видно, вы еще кого-то ждали? Зачем же так торопились садиться за стол?
— Я никого не ждала, — ответила печально хозяйка.— То приборы для отсутствующих — моего брата Феопемпта и Фердинанда Петровича Врангеля, которых мы все, без сомнения, хотели бы видеть сегодня среди нас. Ардальон же в деревне.
На минуту воцарилось общее молчание, как дань уважения к отсутствующим, как выражение сожаления, что их нет здесь.
Все знали, что молодой лейтенант Лутковский был замешан в движении декабристов и послан служить в Астраханскую флотилию, что почиталось тогда морской Сибирью.
Литке первый нарушил это молчание, объявив вдруг новость столь неожиданную, что все чуть не привстали.
— Господа! Не могу не поделиться с вами — доверительно! — сказал он торжественно и с некоторой таинственностью.
Под большим секретом мне передавали днями из самых высоких уст, что государь обсуждает проект приглашения меня... в качестве кого бы вы думали? В качестве воспитателя наследника престола великого князя Константина Николаевича! Каково! Се участь для бывшего шалопая-мичмана уж не такая худая, — закончил он своей обычной шуткой.
Не дав своим слушателям опомниться от этого ошеломляющего сообщения, Литке добавил, обращаясь уже непосредственно к Евдокии Степановне и Головнину:
— Вы, надеюсь, не будете на меня в обиде, Евдокия Степановна и Василий Михайлович, если я еще сообщу вам другое.
Когда меня приватно спросили, согласен ли я и чувствую ли я себя в силах занять столь высокий пост, я, по некоторым размышлениям, ответил утвердительно, присовокупив при этом, что помощником своим в столь ответственном деле хотел бы видеть Феопемпта Степановича Лутковского, коему равного нет в знании многих языков. Я знаю, сколь дорог для вас обоих сей человек.
— Благодарствую, Федор Петрович, за добрую память, — сказал Головнин, скрывая волнение.
Побледневшее лицо Евдокии Степановны покрылось радостным румянцем, и она сказала в полной растерянности:
— Но как же это, Федор Петрович?.. Ведь вы же знаете, в чем его подозревали... Татищев, а может быть, и сам государь.
Литке только махнул рукой.
— Голубушка моя, Евдокия Степановна! — отвечал он — В то время все мы, молодые люди, не стояли в стороне, не исключая и меня самого. Иль, может быть, вы думаете, что супруг ваш Василий Михайлович, меж нами лишь будь то сказано, был дальше от тех кругов, чем Феопемпт? А вспомним, кто нам, молодым, под именем отставного мичмана Мореходья читал свои возмущенные и горестные мысли о состоянии российского флота и российских порядках. Пусть-ка попробует отрицать, что его спасла лишь прореха в неводе, коим Татищев и Блудов ловили в то время сию опасную рыбку.
При таких словах взоры всех с живостью и изумлением, а взор Евдокии Степановны и с тревогой, обратились к хозяину.
Но он только улыбнулся своими живыми, по-прежнему блестящими черными глазами и не промолвил ни слова.
Когда выпили за здоровье Литке и Врангеля, Рикорд сказал:
— Теперь позвольте и мне провозгласить тост — самый главный, — за нашего общего друга Василия Михайловича Головнина, всем нам открывшего путь к успехам, а иным и к славе. Выпьем за скромность его и наставления и великие труды на пользу российского флота и нашего отечества, коему мы все служим. Василий Михайлович, любезный друг мой! — обратился он к Головнину, держа бокал в протянутой к нему руке. — Ты слышишь гудки первых наших паровых судов на море? Ведь то твои дети! Мне вчера сказывали в морском министерстве, что за это время ты построил их добрый десяток да близко полутора сотен парусных кораблей и прочих судов.
Но Василий Михайлович с улыбкой остановил своего горячего друга и стал вспоминать корпус, и кадетские годы, и стихи, какие любил сочинять Рикорд.
Все необычайно оживились.
— Друзья мои! — восторженно воскликнул вдруг Матюшкин. — А ведь Александр Сергеевич Пушкин тоже написал стихи, в коих обращается в одном месте ко мне. Но я обращаю их ко всем нашим морякам, капитанам и простым служителям кораблей.
Он поднялся, вышел на середину веранды, взялся рукой за спинку первого попавшегося стула, как когда-то в старом доме Лутковских, и прочел восемь строчек великого поэта:
Счастливый путь! С лицейского порога
Ты на корабль перешагнул шутя,
И с той поры в морях твоя дорога,
О волн и бурь любимое дитя!
Ты простирал из-за моря нам руку,
Ты нас одних в младой душе носил
И повторял: на долгую разлуку
Нас тайный рок, быть может, осудил.
Все задумались и сидели после этого молча, не произнося ни слова.
Разъехались светлой ночью, походившей не то на ранние сумерки, не то на первый рассвет.
В эту ночь Василий Михайлович уснул не сразу. Но спал неплохо и встал утром бодрый, довольный тем, что впереди еще несколько дней отдыха в кругу любимой семьи.
После утреннего чая, взяв детей, он отправился гулять с ними на взморье, но дорогой почувствовал себя нехорошо и возвратился домой.
В одиннадцать часов утра с Василием Михайловичем случился первый припадок холеры, который он почел за простой приступ несварения желудка и принял обычные домашние средства.
Но уже через час у него начались страшные судороги.
А в четыре часа того же дня, 30 июня 1831 года, из ворот его дачи выехали дроги со смоленым гробом, в котором лежало едва остывшее тело, засыпанное известью.
За гробом, держась за задок выкрашенной в черную краску телеги, от которой в ужасе шарахались прохожие, бесстрашно шел только один человек без шапки, с низко опущенной головой и видом похожий на старого матроса.
Это был Тишка.
Никого больше при столь поспешных похоронах тела Василия Михайловича не было, — всякие проводы были строжайше воспрещены начальством. Его не могла сопровождать даже Евдокия Степановна, которая в эти часы билась в беспрерывной истерике, приводя своим неудержным отчаянием в полную беспомощность находившегося при ней врача.
Несмотря на то, что будочники не раз отгоняли Тишку от телеги, он все же проводил своего капитана в последнее плавание и бросил горсть земли на крышку его просмоленного, крепкого, точно корабль, гроба.
Он был похоронен на холерном кладбище, какое позднее называлось уже Митрофановским.