Жизнь и необыкновенные приключения капитан-лейтенанта Головнина, путешественника и мореходца — страница 4 из 7

Вокруг света на фрегате «Камчатка»

Глава 1В майский полдень на Галерной

Стоял май 1816 года. С Невы тянул лёгкий ветерок, приносивший на Галерную улицу запах воды, корабельного каната, смолы. Если прибавить к этому запах весеннего утра, то можно вполне понять, как всё это волновало Василия Михайловича Головнина, почти два года не видавшего моря.

Он встал и распахнул окно.

Ветер слегка зашуршал листами бумаги, лежащими на столе, и чуть было не сбросил на пол гусиное перо, только что очинённое для письма, словно давая знать, что пора бы кончить работу в такое прекрасное утро.

Василий Михайлович положил перо на место и снова заглянул в листы, исписанные его крупным и твёрдым почерком. Хотя это были всего лишь заметки, какие он, по давней привычке учёного, моряка и путешественника, ежедневно заносил на бумагу, но всё же ему жаль было оставлять и этот малый труд.

Он снова присел к столу, но вдруг задумался и пера в руки не взял. Воспоминания, как этот ветер, неожиданно посетили его и взволновали так же, как запах смолы, воды и корабельного каната.

Он вспомнил любимую «Диану», бурное плавание, и бегство её от англичан, и Курильские острова, и японский плен, и тюремный журнал из ниток.

Но не эта, столь богатая пережитыми приключениями жизнь взволновала его сейчас.

Он думал о другом: сохранил ли он среди грозивших ему опасностей верность своему народу и отечеству, его славе, его науке, его просвещению, как и просвещению своего века? Был ли он в самом деле учёный?

Он мельком посмотрел на свою книжную полку и тотчас же отвёл свой взгляд.

«Мало, мало ещё сделано…» – подумал он с сокрушением. Но Василий Михайлович был чересчур взыскателен к себе.

Его основные труды уже вышли в свет и доставили многим учёным морякам, географам и исследователям новых земель, да и прочей, более широкой публике великое удовольствие.

В учёном мире он снискал себе немалое уважение.

Опубликованные им записки о плавании на «Диане», описание Курильских островов, замечания о Камчатке и Русской Америке и особенно его книга «В плену у японцев» принесли ему известность столь широкую, что простиралась она далеко за пределы отечества.

Не далее, как вчера, в Адмиралтействе один старичок, весьма почтенный человек и большой ценитель наук и художества, остановил его на лестнице и, пожав ему руку, сказал:

– Рад, рад за вас, Василий Михайлович, не посрамили вы русской науки и словесности. Получил письмо из Лондона от приятеля. Пишет: читают тут вашего Головнина, записки его о японском плене не токмо учёные и моряки, но и английские школьники.

Василий Михайлович только плечами пожал:

– Лестны мне эти слова, но неведомо, справедливы ли? Всё же малы ещё мои труды…

Он и сейчас, сидя за письменным столом, думал так же. Но, взглянув в открытое окно, откуда всё тянуло на него с речного простора запахом влаги, смолы и весеннего утра, он улыбнулся.

«Ну что же, – промолвил он про себя, – ведь ещё не кончилась моя дорога. Не кончились и мои труды… А на сегодня, в самом деле, хватит… Надобно и её повидать».

Он взглянул на часы и быстро поднялся.

Было ровно двенадцать. Глухо бухнула пушка с верков[132] Петропавловской крепости.

Василий Михайлович вышел из дому, подозвал проезжавшего мимо извозчика и приказал везти себя в Летний сад.

Остановившись у ворот со стороны Инженерного замка, Головнин отпустил извозчика и пошёл пешком боковой аллеей вдоль Лебяжьей канавы.

Здесь почти никого в эту пору не было – все гуляющие фланировали в средних аллеях, и потому было ему не так страшно попасться на глаза той чудесной девушке, встречи с которой он сейчас искал и одновременно боялся.

Знаменитый мореплаватель, автор интереснейших записок, переведённых и англичанами, и французами, и голландцами, капитан второго ранга Головнин, не боявшийся ни морских бурь, ни неприятельских пушек, теперь робел, как мальчик.

Он снова взглянул на часы: было как раз время, когда она обычно гуляла с кем-нибудь из родных в саду. Она была там, в средней аллее, он чувствовал это, страстно хотел видеть её, но боялся, что, встретив его, она догадается, ради кого пришёл он в сад, и, быть может, обвинит его в навязчивости. И он медлил с этой встречей.

В канаве плавали парами белые лебеди. Привыкнув получать подачки от гуляющих, завидев Головнина, в нерешительности остановившегося вблизи, они стали собираться в стаю в ожидании кормёжки.

К сожалению, у Василия Михайловича не было при себе ничего, кроме кошелька с табаком.

Вывел его из затруднения парнишка, до смешного похожий лицом и ухватками на Тишку гульёнковских дней. У парня на широком ремне, перекинутом через шею, висела огромная корзина с сайками, прикрытая белой занавеской.

– Извольте, ваше сиятельство, – обратился парень к Василию Михайловичу, раскрывая перед ним корзину с товаром.

Головнин взял пышную сайку и, разламывая её на кусочки, стал бросать птицам, наблюдая за тем, как изящно, неторопливо, не толкаясь и не ссорясь между собой, с полным соблюдением своего птичьего достоинства, лебеди подбирали бросаемые им куски.

Невольно увлёкшись этим занятием, Василий Михайлович принялся уже за вторую сайку, когда за спиной его раздался весёлый, звонкий смех и возглас:

– Вот никогда бы не помыслила, что у вас столь чувствительное сердце!

Василий Михайлович быстро, испуганно обернулся и сунул взятую им сайку обратно в корзину продавца. Перед ним стояла совсем юная девушка, лет шестнадцати-семнадцати, в светло-серой мантилье, украшенной чёрными шёлковыми лентами, в шляпе с широкими, загнутыми к подбородку полями, завязанными бантом из таких же широких лент.

– Что вы тут делаете? Как вы сюда попали? Отчего же никогда раньше я не видела вас здесь? – говорила она, протягивая руку смущённому, взволнованному и обрадованному этой встречей Головнину. – Ма тант, – обратилась она к сопровождавшей её тётушке, – поглядите, чем занимается знаменитый капитан «Дианы»!

– Я весьма почитаю сих птиц. Я здесь проходил случаем, Евдокия Степановна, совершенным случаем… – как бы оправдываясь, отвечал Головнин.

– Представьте себе, я почему-то была в уверенности, что мы встретим вас здесь сегодня. А вы не мыслили встретить меня на променаде? – поглядывая весёлым, немного плутоватым взором на своего смущённого собеседника, спрашивала Евдокия Степановна.

– Нет. То есть да… Вы как-то сказывали, что променадируете здесь ежедневно.

Он умолк, чувствуя, что запутался.

Чтобы вывести из затруднения столь смущённого своего собеседника, девушка сказала:

– Я прошу вас быть с нами во время прогулки.

Головнин бросил в корзину булочника несколько серебряных монет и последовал за дамами. В эту минуту, с восторгом глядя на идущую рядом с ним юную девушку, слушая её звонкий смех и весёлую болтовню, он вдруг вспомнил о предложении, недавно сделанном ему министром, и впервые в жизни почувствовал раздвоение в мыслях и желаниях.

Неудержимо стремясь к новым плаваниям, к новым опасностям, он в то же время жаждал тихого семейного счастья, которое могла принести ему эта чудесная девушка с высоким чистым лбом, с нежным взглядом больших глубоких глаз. В эту минуту он сам не знал, чего хочет сильнее.

– Кончили работу о сигналах? Что вы делали сегодня утром? Были уже на докладе у министра? Что он думает и что думает по поводу этой новой морской экспедиции государь? – сразу задала девушка несколько вопросов.

При этом взор её больших серых глаз стал серьёзным и внимательным, словно и её каким-то образом касались все эти морские дела в экспедиции.

Предмет разговора стал близким Василию Михайловичу. Он с облегчением вздохнул и охотно заговорил.

– Да, книгу о военно-морских сигналах он закончил. Это руководство призвано заменить уже устаревший петровский устав о сигналах, которыми пользовались до сих пор в российском флоте. А что до экспедиции, то государь желает, чтобы он стал во главе новой экспедиции. Для того уже строится специальное судно, втрое больше «Дианы». Новый корабль уже заложен на Охтенской верфи.

Выслушав всё это внимательно, Евдокия Степановна спросила:

– А вы? Вы, надеюсь, готовы идти с радостью? Не правда ли?

– Если государь… – начал было Василий Михайлович.

– Да, да, – перебила его поспешно Евдокия Степановна, – конечно, вы должны исполнить высочайшую волю.

Головнин проводил дам до коляски, помог им сесть в экипаж и откланялся.

– Когда вы будете у нас? – спросила его Евдокия Степановна, уже сидя в коляске.

– Когда позволите, – отвечал он.

– Так приходите завтра вечером. И запросто… – добавила она.

И в звуках её голоса Василий Михайлович прочёл что-то простое, дружеское и в то же время серьёзное, от чего ещё сильнее почувствовал столь мучительное и не известное ему до того раздвоение своих чувств.

Глава 2Корабль строится

Высочайший указ о назначении капитана второго ранга Головнина командиром шлюпа «Камчатка» был подписан в ближайшую пятницу на докладе морского министра, и для Василия Михайловича вновь наступили хлопотные и трудные дни приготовления к новому кругосветному путешествию.

Времени вовсе не стало. Надо было набирать экипаж, думать о помощниках, ежедневно по нескольку часов проводить на верфи, наблюдая за постройкой корабля.

Всё же вечерами Василий Михайлович успевал бывать и в доме Лутковских, где хозяин так напоминал ему покойного дядюшку Максима, с которым они, оказывается, когда-то служили в одной гвардейской бригаде и вместе воевали с турками.

Василию Михайловичу иногда удавалось посидеть в гостиной у клавикордов около Евдокии Степановны, которая в эти вечерние часы теряла свою обычную юную резвость, как бы затихала, делалась задумчивой и подолгу рассказывала Василию Михайловичу о прелестях их тверской деревни, о том, какие старые, окованные железом липы растут в их парке, какой вид на реку и дальние луга открывается с террасы их дома.

По праздникам приходили братья Евдокии Степановны, Ардальон и Феопемпт, гардемарины Морского корпуса.

Юноши смотрели на Головнина, как на старого морского волка, человека легендарных похождений, и в первое время знакомства лица их вспыхивали румянцем смущения и восторга, когда он со своей обычной простотой заговаривал с ними.

Как они мечтали участвовать в экспедиции Головнина, как приставали то к отцу, то к сестре, чтобы они попросили об этом Василия Михайловича! Но те лишь шутили над ними, отказываясь выступать ходатаями.

Такое положение казалось юношам мучительным. Они ломали голову над тем, что предпринять, как вдруг в одно из своих посещений Василий Михайлович сказал им просто, словно дело шло о прогулке в Летний сад:

– Что вам здесь болтаться? Идёмте лучше в плавание со мною.

– А вы разве нас возьмёте? – в один голос воскликнули Ардальон и Феопемпт.

– Отчего же? – отвечал Головнин. – Мне полагается взять с собою двух гардемаринов, но я бы взял и вдвое больше, ибо почитаю такое плавание наилучшей школой для морского офицера. Кроме всего прочего, Феопемпт добро знает языки, так будет мне помощником.

С этих пор связь Василия Михайловича с семьёй Лутковских стала ещё теснее.

Однажды Евдокия Степановна сказала ему:

– Днями мы уезжаем в нашу тверскую деревню, – батюшке сие нужно по хозяйству, – а вернёмся в Петербург только осенью. Вы любите деревню? Приезжайте к нам. Мы все будем очень рады вам: и батюшка, и маменька, и я. А братья, так те совсем потеряют рассудок от радости, – засмеялась она. – Будем кататься на лодке. А верхом вы ездите? Сие отменно приятное удовольствие.

– Почёл бы за счастье воспользоваться вашим любезным приглашением, ежели бы не постройка шлюпа, от коей мне не должно отлучаться, – отвечал Головнин.

– Ну хоть на неделю, – попросила она.

К её просьбе присоединились старики Лутковские и братья, как раз в этот вечер пришедшие в отпуск. Они шутливо опустились по сторонам его стула на колени и объявили, что не встанут до тех пор, пока он не даст слова исполнить их просьбу.

Василию Михайловичу и самому, даже больше, чем этим юным гардемаринам, хотелось приехать в их деревенский дом. Он согласился.

– Сдаётся мне, что я становлюсь рабом себялюбивых желаний, – сказал он по этому поводу Евдокии Степановне.

– А разве ранее вы никогда сего не испытывали?

– Нет, – отвечал он. – Их просто не было. Я жил только своей морской службой, полагая, что сим не только возможно, а и должно обойтись человеку.

– А теперь?

– А теперь я вижу, что одного сего мало, что себялюбивые чувствования также имеют свои права.

Девушка не стала расспрашивать Василия Михайловича о причине такой перемены в его мыслях.

В этот вечер, прощаясь с ним, она была особенно задумчива и ласкова и не спешила отнять свою руку, когда он задержал её в своих руках несколько дольше того, чем полагалось.

Во второй половине июня Лутковские стали готовиться к отъезду: старик спешил к Иванову дню, когда начинался покос, быть у себя в имении.

Василий Михайлович проводил своих новых друзей до Александро-Невской заставы. На прощанье выпили шампанского, бутылка которого оказалась припрятанной под сиденьем запасливыми братьями Лутковскими, и после многочисленных добрых пожеланий не спеша двинулись в путь, взяв с Головнина слово, что он непременно приедет погостить.

Разлука не обещала быть длительной, и всё же это были грустные минуты. Тотчас же после прощанья Василий Михайлович, наняв ялик, переплыл через Неву и направился на верфь.

Постройка шлюпа быстро продвигалась вперёд. Его остов покрывался обшивкой, и обрисовывавшиеся формы уже позволяли опытному глазу судить о его будущих мореходных качествах.

Оглядев корпус корабля со всех сторон, Головнин сказал:

– Шлюп у нас выходит добрый. Не хуже, чем на английской верфи.

Работа мастеров действительно была не только прочна, но и столь искусна, даже художественна, словно они ладили не корпус морского судна, а драгоценный ларец.

С чувством радости и гордости Головнин обошёл всех этих молчаливых, неторопливо, с какой-то особенной осмотрительностью работавших мужиков, всматриваясь в их простые, умные, степенные крестьянские лица. Василий Михайлович был спокоен за корабль.

И вот однажды в середине лета, когда в лесах уже поспевает малина, а в столице стоит зной, пыль, грохот экипажей, он, наняв почтовую карету, оставил Петербург, верфи, морское министерство и покатил без оглядки по Тверскому тракту.

Глава 3В имении Лутковских

Когда подъезжали к усадьбе Лутковских, ямщик взмахнул кнутом и крикнул на лошадей:

– Эх вы, голуби!.. Барин даст на водку!

Саврасые пристяжные зло поджали уши, коренник, бешено перебирая ногами, взмахнул головой, оглушительно зазвенели колокольчики – и тройка понеслась с такой быстротой, что придорожные кусты и деревья стремительно рванулись с места и побежали назад вместе с добротным деревянным мостиком, из-под которого пахнуло на мгновенье прохладой и сыростью. С головы Василия Михайловича едва не сорвало тяжёлый кивер. Он больно ударился спиной о задок почтовой кареты и хотел выругать ямщика, но не успел… Справа, на горе, по одному из скатов которой спускался к дороге фруктовый сад, показался двухэтажный белый дом.

По аллее наперерез тройке неслись две человеческие фигуры, должно быть братья Лутковские, а третья неподвижно белела на верхней ступени террасы, как облачко на летнем небе.

«Не она ли это? Она, она!» – ради которой он впервые пренебрёг службой и скакал сюда день и ночь, как фельдъегерь. Сердце его забилось сильно и часто.

– Василий Михайлович! – Юноши бросились к лошадям, стремясь остановить их.

Ямщик откинулся, натянув изо всех сил вожжи, посадил на всём скаку коренника на задние ноги и остановил тройку.

– Ну, садитесь, садитесь же, – говорил Василий Михайлович, радуясь, что его не обмануло сердце.

Снова залились колокольчики, тройка полетела на гору и, обогнув сад, остановилась у широкого застеклённого крыльца, перед которым пестрела круглая, как пирог, цветочная клумба.

На ступеньках крыльца гостя встречали сам старик Лутковский, его приветливая, полная, ещё моложавая жена. И прежде всего его встречала она…

Она протянула ему руку и сказала:

– Когда я услышала звон колокольцев, то подумала, что это беспременно, беспременно вы. Я сказала об этом братьям, и они, как безумные, бросились вам навстречу.

Она казалась ему ещё прекраснее, чем ранее. Румянец смущения проступил даже сквозь деревенский загар её щёк.

«Неужто она уже догадалась?» – подумал он, и ему стало и радостно и страшно.

Головнин попал к самому обеду. Оставалось только полчаса, чтобы привести себя в порядок с дороги. Братья Лутковские повели гостя в отведённый ему флигель под липами. Дорогой юноши наперебой рассказывали, как они ждали его и что из развлечений приготовили к его приезду, вперемежку забрасывая его вопросами о предстоящем плавании.

Василий Михайлович старался отвечать на все вопросы, но мысли его были не здесь, а там, в большом доме, где осталась эта юная девушка с высоким лбом. «Догадывается ли она, зачем я приехал сюда?» – вот что всецело занимало его.

Во флигеле, куда они вошли по немногочисленным ступенькам, поросшим в щелях нежной зелёной травкой, было чисто прибрано, а стенки стоявшего на тумбочке у постели замысловатого по форме графина из синего венецианского стекла были потны от росы: очевидно, воду в нём недавно переменили в ожидании гостя.

Комната была залита мягким солнечным светом, с трудом пробивавшимся через густую листву лип. И первое, что здесь овладевало сознанием вошедшего, – это тишина, которая сразу заключила его в свои неосязаемые объятия.

Но во флигеле было немного душно, и Головнин распахнул окно. Повеяло запахом цветущей липы, всегда поднимавшим в нём волну неизъяснимо приятного томления. Послышалось дружное жужжание пчёл.

– Хорошо тут у вас, – сказал Василий Михайлович.

За обедом он сидел против старика Лутковского, между Феопемптом и Ардальоном, которые наперебой угощали гостя и так старательно занимали его разговорами, что отец, наконец, ворчливо заметил им:

– Да уймитесь вы, дайте Василию Михайловичу спокойно покушать с дороги. Правда, дочка? – обратился он к сидевшей с ним рядом Евдокии Степановне, со спокойной улыбкой, молча, но внимательно наблюдавшей за гостем.

После обеда все перешли на террасу и стали угощаться квасами и вареньями, в изготовлении коих хозяйка дома была великой мастерицей.

Когда разговоры о местных делах иссякли и Ардальон с Феопемптом побежали на конюшню запрягать линейку для поездки в лес за ягодами, как условились с гостем, Степан Васильевич спросил:

– Ну, а что, государь мой, деется в нашей гвардии?

Старик по-прежнему считал петербургскую гвардию своей, хотя давно уж не служил.

– Всё меняется зависимо от времени и обстоятельств, Степан Васильевич, – отвечал Головнин. – Возвратившиеся из-за границы, насмотревшиеся там на французов наши офицеры уже стали глядеть вокруг себя иными глазами.

– Поясните, государь мой…

– Девизы Французской революции – свобода, равенство и братство – задели и российские души. А у нас какие же там свободы? Вот и начали примечать у себя много такого, чего ранее не примечали.

– Хорошее или дурное?

– Вестимо, дурное. Язвы нашего отечества.

– Язвы? Ишь ты! – отозвался старик, придвигаясь поближе к Головнину и приставляя правую руку щитком к уху, чтобы лучше слышать собеседника, который сказал эти слова, понизив голос. – Ишь ты! Скажите на милость! Какие же это язвы они усмотрели?

– Какие? – переспросил Головнин. – Да ведь всё те же, что и ранее, Степан Васильевич: крепостное состояние крестьян, двадцатипятилетняя солдатчина, отменно тяжёлое, повсеместное лихоимство, неправда в судах…

– Так-с… – протянул как бы удивлённый старик. – Ну так что же наши гвардейцы?

– Слышал я, что офицеры Семёновского полка, возвратившись из-за границы в Петербург, образовали круг иль не то артель.

– Карты, кутежи, цыганы? Так то и досель было.

– Нет. Сбираясь вечерами, кто из них играет в шахматы, кто читает газеты, разговаривают о разных происшествиях и купно обсуживают, что надлежало бы сделать, дабы улучшить жизнь в нашем отечестве. Сказывают, и в Москве тоже дворяне наши не только приятно проводят время, а, собираясь малыми кружками, обсуживают происшествия как нашей жизни, так и европейской.

– Так, так… – уже поддакивал старик. – Ну что же, задуматься есть над чем. Пусть думают. Ну а государь что?

– То неведомо, – отвечал Головнин.

В это время со двора раздался голос Феопемпта. Разговор прекратился. К террасе подъехала линейка[133], запряжённая огромным, тучным вороным жеребцом Лешим, с косматой гривой чуть не до земли, с чёлкой, как фартуком, закрывавшей его голову, и пышным хвостом до самых бабок.

На козлах за кучера сидели Ардальон и Феопемпт и звали скорее садиться.

Когда все уселись в линейку, Феопемпт громко зачмокал губами и изо всех сил стал дёргать вожжами, очевидно, зная нрав Лешего, но конь продолжал стоять на месте, как отлитый из чугуна. Тогда Феопемпт достал из-под сиденья собачий арапник с витой из толстого ремня ручкой и начал охаживать жеребца.

Леший зашагал неторопливыми, но крупными шагами, как бы говоря сидевшим в линейке: «Ладно, за ягодами, чай, едете, и так сойдёт…»

Парк незаметно перешёл в лес.

Остановились на маленькой полянке, привязали лошадь к молодой ёлке и разбрелись по звонкому сосновому бору, где нежно пахло цветущей сосной и тенькали невидимые синицы.

Захватив свои корзины, Ардальон и Феопемпт углубились в лес, громко перекликаясь.

Когда голоса юношей стихли, Евдокия Степановна, шедшая вместе с Головниным, сказала, смеясь:

– Ну, мои братья, наконец, оставили вас в покое. Скажите же, как ваши дела с экспедицией?

– Шлюп строится, офицеров и команду подбираю, – отвечал Головнин.

Но, по совести, мысли его в эту минуту были заняты не шлюпом.

То, для чего, собственно, он и приехал сюда, сейчас можно было отлично осуществить. Никто не мешал ему сказать этой прелестной девушке, что он любит её, что просит быть его женой, что хотя разница в летах и велика, он постарается сделать так, чтобы она никогда не почувствовала тягость жизни с ним.

Она же, казалось, ничего не замечала и продолжала расспрашивать об экспедиции.

– А кто же будут вашими ближайшими помощниками? Вы хорошо знаете их? Вы можете на них положиться? – спрашивала Евдокия Степановна.

Василий Михайлович встряхнулся, стараясь вникнуть в её слова.

Вопрос Евдокии Степановны пришёлся в самую точку. Для нынешней экспедиции, не в пример его плаванию на «Диане», с подбором офицеров дело обстояло неважно, в чём он и признался торопливо и нехотя.

Молодая девушка с серьёзностью, не свойственной её годам, потребовала посвятить её в подробности. Головнин объяснил себе такую заинтересованность тем, что вместе с ним в плавание идут её братья.

– Старшим после меня будет лейтенант Муравьёв.

– Что он за человек?

Забыв ответить на вопрос, Головнин прислушивался, не слышно ли голосов братьев. Надо же объясниться. Лучшее время едва ли можно найти. Но он молчал.

– Василий Михайлович, что с вами? – удивилась девушка.

– Да, да, простите меня… – сказал он в смущении. – Посмотрите, сколько малины! И вся спелая… Вы меня о чём-то спросили?

Девушка улыбнулась и повторила свой вопрос.

Только сейчас дошло до сознания Василия Михайловича, что Евдокия Степановна говорит о том, что для него дороже всего на свете, – о его морской службе, о предстоящих в плавании трудах. Он отвечал серьёзно:

– Сказать вам по совести, я сам мало знаю Муравьёва. Мне рекомендовал его мой внучатный[134] брат, тоже морской офицер, Сульменов.

– А он его знает хорошо?

– Нет, только со слов брата своей жены, мичмана Литке, который познакомился и подружился с ним не то в Гельсингфорсе, не то в Свеаборге. За этого Литке меня просил тот же Сульменов.

– А мичмана Литке знаете?

– Нет, – отвечал Головнин. – Тоже лишь со слов брата.



– А ещё кто идёт с вами в плавание?

Головнин смущённо улыбнулся.

– Что означает ваша улыбка? – спросила она. – Может быть, третий ваш помощник вам известен ещё менее?

– Вы угадали. Мне он совершенно неизвестен.

– Как его фамилия?

Матюшкин, Фёдор Фёдорович. Учился в лицее. Мне ведомо лишь, что он друг того молодого пиита, что уже обращает на себя внимание многих просвещённых в поэзии людей. Вы читали его стихи в «Российском Музеуме»?

– «Воспоминания в Царском селе»? – с живостью спросила Евдокия Степановна. – Как же то можно не читать!

– Люди, сведущие в этом деле, говорят, что это даже лучше Державина и Батюшкова.

– Несведущие могут сказать то же самое. Я выучила их наизусть, – с ещё большей живостью сказала Евдокия Степановна. – А разве он тоже моряк?

– Кто – Пушкин или Матюшкин?

Евдокия Степановна рассмеялась:

– Ах, нет, я разумею, конечно, Матюшкина вашего.

– Нет, просто коллежский секретарь, – отвечал Головнин и, заметив удивление на лице своей собеседницы, пояснил:

– За него просил меня такой уважаемый человек, как директор Царскосельского лицея Энгельгардт. Я не мог отказать ему.

– Но каковы же права сих господ на участие в столь длительной и трудной экспедиции? Ведь вы же их берёте не в качестве учеников?

– Они оба, и Литке и Матюшкин, любят море и мечтают с детства о путешествиях.

– И только? Неужели этого достаточно?

– Это уж много. Службе я их выучу в плавании. Главнейшее, чтобы любили море, не были пассажирами на шлюпе.

Но девушка продолжала недоумевать.

– Как же вы не страшитесь отправляться в столь опасное плавание с такими помощниками? – допытывалась она. – Вы так уверены в себе, что вам не нужны помощники?

– Да, в себе я уверен, – просто и спокойно сказал Головнин, продолжая щипать малину и бессознательно глотая ягоды, вкуса которых не ощущал. – К тому же я всё-таки не один. Сказывают, что Муравьёв дельный офицер. Кроме него, со мною идёт в плавание и кое-то из моих старых диановцев, в коих я твёрдо уверен: Филатов – лейтенант, лекарь Скородумов, писарь Савельев и даже матрос Шкаев, что был со мной в плену. Весьма жалею – Рикорда нет. Ну да ведь сам иду к нему на Камчатку. Даже коляску ему везу. Слёзно просил привезти. Да что это мы всё про экспедицию, а про ягоды то и забыли, – спохватился он вдруг.

Они оба потянулись к одной и тон же ветке, и его рука невольно коснулась её руки. Василий Михайлович был так смущён этим и так горячо и искренне извинялся, что Евдокия Степановна рассмеялась на весь лес звонким смехом.

– Вот они где! – послышался в эту минуту голос Феопемпта, вылезавшего из густых, как щётка, зарослей осинника. – А мы-то с Ардальоном вас ищем, кричим, аукаем! А ну, у кого больше?

И он поставил на землю коробушку, наполовину заполненную спелой малиной. – А у вас что? Пустая корзина!

Глава 4Нерушимое слово

Неделя, которую Василий Михайлович положил себе провести в деревне, уже кончалась. Нужно было возвращаться в Петербург, к ожидавшим его делам, а решительные слова, от которых зависела вся жизнь, ещё не были сказаны. Ах, эта злосчастная разница в летах!

«Пора домой!» – приказывал он себе тем не терпящим возражения тоном, каким разговаривал на борту корабля.

Однако на этот раз он сам не слушался своего приказания. Он был похож на человека, который, проснувшись в определённый час, решает сейчас же встать, сосредоточивает всё своё внимание на этой мысли и всё же остаётся в постели.

Не переставая твердить самому себе, что пора уезжать, он продолжал жить в имении Лутковских.

Когда после ужина даже молодёжь уставала бродить по парку, и все расходились по своим комнатам, Василий Михайлович ещё долго сидел у окна во флигеле или тушил сальную свечу, горевшую на столе, чтобы она не чадила, и ходил из угла в угол комнаты, переживая дневные впечатления, предаваясь мечтам, отгоняя от себя тревожные сомнения.

Однажды, устав ходить, он снова зажёг свечу и при свете её заметил на подоконнике, очевидно, занесённую сюда кем-то из библиотеки старика Лутковского, довольно объёмистую книжку небольшого формата. На титульном листе её значилось:

«Танцевальный словарь, содержащий в себе историю, правила и основания танцевального искусства с критическими размышлениями и любопытными анекдотами, относящимися к древним и новым танцам. Перевод с французского. Москва, 1790».

Василий Михайлович поднёс книгу к огню, раскрыл её посередине и прочёл:

«…Было три Грации, которых стихотворцы называли Венериными спутницами. Они назывались Аглаиею, Фалиею и Евфросиньею; они были дочери Юпитера и Дианы, держали всегда одна другую за руки и никогда не разлучались. Стихотворцы говорят, что Грации были малого роста, показывая через то, что приятности есть и в малых вещах, иногда в телодвижении, иногда в небрежном виде и даже в одной улыбке».

Эти последние слова заинтересовали Василия Михайловича, и он стал читать далее…

«…Овидий говорит, что Венера имела приятности в самое то время, когда хромала, подражая своему мужу.

Движения и все поступки любимой женщины имеют бесчисленное множество приятностей. Что бы она ни сделала, говорит Тибулл, везде следуют за нею Грации, хотя бы она о том и не помышляла».

«Сие верно…» – подумал Василий Михайлович, вспоминая, как Грации сопутствовали Евдокии Степановне давеча, когда они 1 играли на площадке перед домом в серсо[135].

И, вдруг решившись, Василий Михайлович сказал себе: «Завтра или никогда». На этот раз он оказался твёрд в решении.

Он написал записку и, не перечитав её, вложил в томик нового французского романа, который очень советовала ему прочесть Евдокия Степановна.

В роман он даже не заглянул и наутро вернул Евдокии Степановне со словами:

– Вы правы. Это достойно внимания. Прочёл два раза. Советую сегодня же и вам прочесть его снова.

И вот наступила ночь, такая светлая от луны, что порою какая-то птичка, заночевавшая на дереве вблизи флигеля, просыпалась и, прощебетав несколько коленец своей весёлой замысловатой утренней песенки, смущённо замолкала.

Василий Михайлович, стараясь не скрипеть ступенями, чтобы не разбудить спавшего на крыльце слугу, вышел из флигеля и направился к огромной столетней липе, которая на высоте человеческого роста разделялась на несколько толстых раскидистых ветвей, крепко скованных толстыми железными полосами. Отсюда на большое расстояние была видна уходящая вдаль аллея…

Сейчас должно решиться всё, если она нашла записку, в которой он писал, что не надеется на положительный ответ, но что любого приговора он будет ждать под этими ветвями, а если ответа не будет до зари, он уйдёт в деревню, наймёт лошадей и уедет, чтобы больше никогда не смущать её, Евдокию Степановну, своим присутствием.

Он долго стоял под липой. В обманчивом свете луны соседние деревья, кусты вдоль аллеи и даже его собственное состояние казались не тем, чем в действительности были.

Вдали, на селе, лениво брехали на луну выспавшиеся за день собаки. Где-то в дальних лугах без конца скрипел коростель.

Василий Михайлович с напряжением вслушивался в звуки ночи, стараясь среди них услышать хруст древесной ветки под легко ступающей ногой. Придёт или нет? Но как он мог решиться на это! Всему виной страх, которого он никогда раньше не ведал.

И вот его слуха коснулся едва приметный скрип быстрых шагов по песку аллеи. Но этот звук приближался совсем не с той стороны, откуда он ждал.

Головнин быстро обернулся. Евдокия Степановна стояла перед ним, закутанная в тёмную мантилью. Она была так близко от него, что он слышал её прерывистое дыхание и ощутил запах её духов, какой-то особенно свежий запах, более сильный, чем запах липы, которая цвела в парке.

В её учащённом дыхании ему почудилось волнение, вызванное, без сомнения, возмущением его поступком.

Он торопливо заговорил:

– Простите, простите меня, Евдокия Степановна!..

– В чём? – тихо спросила она.

– Вы нашли мою записку?

– Да, вот она… – Девушка показала спрятанный в рукаве мантильи листок почтовой бумаги.

– Что же делать? – беспомощно спросил он.

Девушка счастливо рассмеялась и протянула ему руку с зажатым в кулачке письмом. Он схватил её и прижал к своему сердцу вместе с листком бумаги.

– Неужто вы… – сказал он, наконец, боясь выговорить то слово, которое мучительно хотел услышать.

– Да… – так тихо произнесла она, что он скорее прочёл это по движению её губ, освещённых луной, чем уловил слухом.

– Я счастлив! И вы будете меня ждать?

– Да, да, – уже смелее отвечала она, подтверждая свой ответ едва заметным движением руки, которую он продолжал держать в своих руках. – Да, я буду вас ждать!

– Вы не боитесь разницы в наших летах?

– Нет, – серьёзно и просто отвечала она. – Я ласкаю себя надеждой, что когда-нибудь догоню по разуму своего мужа и буду достойной его.

– И это правда?! – воскликнул он. – А я так страшился!.. – признался он. – Провидение посылает мне в вашем лице такое счастье!

Луна уже была в зените, и по селу медленно плыл сонный петушиный крик, а на траву легла обильная роса, когда он проводил Евдокию Степановну до господского дома, потом долго стоял в тени деревьев, оглушённый своим счастьем, не зная, куда ему идти.

До рассвета бродил он по парку, счастливый и влюблённый в весь мир. Липы пахли, казалось, ещё острее, чем с вечера. Он любил и помнил их запах с самых первых дней детства.

Липы цвели и благоухали на заре его жизни, они цветут и благоухают теперь, в дни его счастья, пусть же цветут и благоухают и до самой могилы…

Глава 5Мичман Врангель

Лето быстро подходило к концу. Лимонно-жёлтые полосы всё гуще вплетались в ещё яркую зелень берёз, липа уже начинала ронять бронзовый лист на дорожки садов и парков, зелень вязов редела, светлела и всё сильнее просвечивалась солнцем.

Приближалась осень. По ночам лёгкие морозцы сковывали лужи и покрывали тонким стеклом берега рек и озёр. Морозцы бодрили людей, делали все звуки громче и отчётливее. Казалось, что на быстро подвигающейся стройке шлюпа «Камчатка» особенно весело и звонко стучат топоры, а рубанки с особенно напористым визгом гонят кудрявую стружку.

Василий Михайлович по-прежнему не пропускал ни одного дня, чтобы не провести несколько часов на верфи.

Часто на палубе строящегося шлюпа собирались и его офицеры: лейтенанты Муравьёв и Филатов, мичман Литке, Матюшкин, гардемарины братья Лутковские.

Головнин знакомил офицеров во всех подробностях с их будущим кораблём и старался возбудить в них интерес и любовь к нему.

Однажды на постройке появился и Мелехов. Он постарел, одряхлел, слегка сгорбился, но по-прежнему работал на той самой верфи, где строил когда-то «Диану».

– Какими судьбами, друг Милий Терентьич, попал сюда? – спросил Головнин старого помора, обнимая его и целуя.

– А вот прослышал, что строите вы здесь шлюп, ну и приехал посмотреть, как у вас идут дела.

– Дела ничего, неплохие, – ответил Головнин.

– А конечно, отчего им быть плохими… – говорил Мелехов ревниво. – Фрегат[136]-то ведь строится с основания, не так, как мы в те годы баржу на шлюп перешивали.

– Однако пойдём, старина, осматривать постройку, – весело предложил Василий Михайлович. – Если что не так – прямо скажи. Я рад буду каждому твоему слову.

Старик облазил все закоулки на судне.

– Всё по закону, как полагается для морского судна. Добрый будет фрегат, – похвалил он.

Прощаясь, старик спохватился:

– Вот и запамятовал! Приходил к нам на верфь вчерась один морской офицерик молоденький, всё спрашивал, думал, на наших стапелях строитесь… Дал ему ваш дом, только старый, дом Куркиной.

– Я и сейчас там стою, – отвечал Головнин. – А кто бы это мог быть и чего он хотел?

– Сказал своё фамилие, только не упомню. Знаю, однако, что нерусское. Из себя так не особо видный. А для чего вы ему, не сказывал.

Василия Михайловича нисколько не удивило это обстоятельство, ибо в последнее время не было отбоя от желавших отправиться с ним в кругосветное плавание.

Впрочем, на следующий же день всё разъяснилось.

Едва хмурое осеннее петербургское утро заглянуло в окна спальни Василия Михайловича, как в комнату вошёл, топоча сапогами, Тишка. Он так и остался при Василии Михайловиче, хотя Головнин много раз предлагал ему вернуться в Гульёнки, жениться, стать вольным хлебопашцем. Вольную он взял, но не мог уже расстаться ни с морем, ни с Василием Михайловичем.

– Ваше высокоблагородие, пора вставать! – сказал он громко, зычным голосом, словно стоял на вахте. – Там какой-то офицер давно дожидает.

– Фамилию он назвал?

– Назвал. Какая-то такая нерусская. Враль, что ли, или вроде того.

– Враль – и нерусская? – засмеялся Василий Михайлович.

Он быстро встал, накинул халат и приказал звать гостя в кабинет. Ранний гость вошёл. Это был небольшого роста молодой офицер. – Мичман флота барон Фёдор Врангель, Четырнадцатого флотского полуэкипажа. – отрекомендовался он.

Головнин подал ему руку, пригласил садиться, спросил:

– Чему имею честь быть обязанным вашему посещению?

Молодой человек немного замялся, затем смущённо и робко проговорил:

– Я – барон Врангель…

– Я слышал, – отвечал Головнин с улыбкой.

– Мне один приятель сказывал за тайну, что вы идёте в новое кругосветное плавание.

– Сие верно, – отвечал Головнин, – но никакой тайны в том нет, хотя я и не объявляю о сём на всех углах.

– Может статься, потому он так и сказал. Командир Ревельского порта, где стоит наша эскадра, ходатайствовал перед вами, чтобы вы взяли меня с собою в плавание. Я просил его превосходительство.

– Да, он ко мне относился, – подтвердил Василий Михайлович. – Но я отказал ему в сей просьбе, ибо беру с собою только лично известных мне офицеров.

– Всё ж таки я решил ходатайствовать лично перед вами… Может статься…

Проговорив эти слова, волнуясь и даже слегка заикаясь, юноша умолк.

– Почему вы так добиваетесь этого? – спросил Головнин.

– Я очень люблю море и путешествия, – просто и искренне отвечал юноша.

– Сего ещё мало. Надо знать службу. На каком судне вы плаваете?

– На фрегате «Автропил».

– Сколько мне известно, вашей эскадре зимовка назначена в Свеаборге. Вы оттуда?

– Нет, я из Ревеля.

– Вас отпустили?

– Да… Впрочем, нет, – поспешил поправиться юноша, – Я…

– Так как же?

– Когда эскадра стала готовиться к выходу в Свеаборг, я съехал на берег и подал рапорт о болезни…

– Ну? А дальше?

– А дальше адмирал приказал доставить меня на фрегат здоровым или больным, но меня не нашли…

– Потом?

– Потом, когда эскадра ушла из Ревеля, я отыскал в гавани каботажное судно, которое пришло туда из Петербурга с грузом каменной плиты, и отправился на нём в столицу. Плавание продолжалось десять дней.

– Почему так долго?

– Погода была весьма бурная. Пустое судно прыгало, как пробка, не слушаясь руля.

– Вы знаете, что за самовольное покидание судна вы подлежите военно-морскому суду?

– Знаю, – отвечал Врангель. – Но я хочу в океан. Тут делать нечего.

– Ого! – ухмыльнулся Головнин. – Впрочем, это желание понятно для каждого моряка. Однако всё же я вас взять с собою не могу.

– Я прошу вас, господин капитан второго ранга! – Юноша поднялся со стула, умоляюще сложив руки на груди.

Уже совершенно рассвело, и Головнин теперь хорошо видел, что перед ним стоит невзрачного вида молодой человек, лет двадцати – двадцати одного, с худым, истомлённым лицом, с синяками под лихорадочно горевшими глазами, – видно, десятидневное плавание в порожнем паруснике было дело нелёгкое.

Головнину стало жалко юношу, и он спросил:

– Вы окончили Морской корпус?

– Да, господин капитан второго ранга, – снова заговорил мичман, продолжая прижимать руки к груди. – Прошу вас, возьмите меня! Я согласен идти простым матросом. Вы увидите скоро, что я буду вам полезен.

Головнин внимательно посмотрел на него:

– А языки вы знаете?

– Знаю английский, французский, немецкий и немного испанский.

– Службу знаете?

– Знаю.

– Учиться продолжаете?

– О да, конечно! – горячо воскликнул молодой человек. – Наука – цель моей жизни.

– Добро! – сказал, наконец, Головнин. – Я вас беру. А теперь идёмте завтракать.

За завтраком, видя, как жадно ест гость, Василий Михайлович, усердно угощая его, спросил:

– Деньги у вас есть?

Юноша поспешно вынул из кармана тощий бумажник, заглянул туда и сказал:

– Есть ещё целых три рубля.

Головнин, ни слова не говоря, вышел в другую комнату, взял из письменного стола пачку денег и положил их перед гостем.

– Возьмите, потом посчитаемся. А теперь марш со мною на верфь!

Глава 6Обручение

– У меня, государи мои, – шутил с друзьями и знакомыми старый Лутковский, – у меня в мезонине, скажу вам, настоящая кают-компания, так что над нашим домом сейчас хоть вывешивай гюйс и вымпел.

– По какому же это случаю вы переходите на морское положение? – интересовались слушатели.

– А как же, государи мои! У меня самого, как вам известно, двое гардемаринов, а у них днюют и ночуют их друзья – товарищи по дальнему плаванию – трое мичманов. Мои-то приходят, почитай, раз в неделю, в отпуск, «за корпус», как у них зовётся, а то и так удирают из корпуса домой на ночь. А господа мичманы, находясь под покровительством моей дорогой дочки, почитай, вовсе поселились на нашем верхотурье.

Услышав однажды такие слова, Евдокия Степановна с укоризной обратилась к отцу:

– Папенька, как вам не стыдно! Первое, эти молодые люди нам не чужие: они идут в опасное и долгое плавание с Василием Михайловичем; второе, двое из них круглые сироты, а один полусирота. Если их оставить на воле, так будут жить, как Врангель в Ревеле: питаться будут щами да кашей, даже простой чай почитая роскошью. Разве вам не жалко?

– Да я, Дунюшка, не к тому, – оправдывался Степан Васильевич. – Разве мне чего жалко? Христос с ними! Я просто радуюсь, какая у меня семья большая стала. Ещё дочку замуж выдать не успел, а в доме уж прибыль на три человека, – и старик весело и лукаво засмеялся.

– Слушать вас не желаю, папенька, – и Евдокия Степановна, заливаясь румянцем, убежала прочь от отца.

Старик Лутковский действительно не тяготился постоянным присутствием в его доме молодых офицеров. А Евдокия Степановна смотрела на них, как на младших братьев.

Вечером, если все «три Фёдора», как она шутя называла их, были дома, то есть у Лутковских, они до самого появления Головнина вертелись в зальце у клавикордов и что-нибудь пели под аккомпанемент Евдокии Степановны или Литке, или читали вслух, или беседовали и спорили.

Поначалу Евдокия Степановна заинтересовалась больше всего Матюшкиным, как человеком, который ежедневно, ежечасно в продолжение семи лет видел вот так же, как она видит теперь его самого, был товарищем, однокашником, другом поэта, который пишет такие стихи, каких не писал до него никто.

– Прочтите, прочтите, Фёдор Фёдорович, ещё раз то, что вы давеча читали! – просила Евдокия Степановна.

И юноша, взявшись за спинку стула и наклоняя его к себе, декламировал – уже в который раз! – с вдохновением и восторгом:

Слыхали ль вы за рощей глас ночной

Певца любви, певца своей печали?

Когда поля в час утренний молчали,

Свирели звук унылый и простой —

Слыхали ль вы?

Евдокия Степановна слушала, и слёзы капали с её ресниц.

Скромный юноша, что стоял сейчас перед нею, казался ей участником этой восходящей славы русского народа, освещённым её лучами. Она интересовалась жизнью Матюшкина, а он охотно о ней рассказывал:

– Родился в Штутгарте, батюшка был советником русского посольства. Матушка – немка, классная дама. Она-то и устроила меня в лицей с превеликим трудом и слезами. За неимением в Штутгарте русского священника был крещён в реформатскую веру, в коей пребываю и по сей день.

– Бедный! – восклицала Евдокия Степановна. – Как же должно быть вам неприятственно, при столь русской фамилии и русском сердце, быть в чужой вере!

– Но ведь бог един для всех народов!

– Всё ж таки… А где ваш отец?

– Он умер семь лет назад, – отвечал Матюшкин.

– А в плавание зачем идёте?

– А в плавание иду потому, что с детства имею страсть к сему. Только одно страшит меня…

– А что? Скажите…

Но тут юноша умолкал и более ни за что не хотел открываться. Его просто-напросто в море укачивало.

Судьба второго Фёдора, мичмана Литке[137], тоже переполнила сердце Евдокии Степановны жалостью. Он ей казался наиболее несчастливым из всех трёх молодых офицеров, сделавшихся постоянными гостями их семьи.

– Что вас так трогает в судьбе сего молодого человека? – спросил свою невесту однажды Головнин, продолжавший внимательно присматриваться к своим молодым офицерам.

– То, что судьба преследовала его с самых первых часов его жизни, – отвечала Евдокия Степановна. – Он сказывает, что его мать умерла через два часа после того, как родила его. Он не знал даже ласки матери…

– Я тоже мало знал их, – заметил Василий Михайлович.

– Значит, вы должны ему сочувствовать. А на одиннадцатом году он лишился отца и стал беспризорным сиротой без всякого воспитания, без ученья, видя кругом себя одни пагубные примеры. Вся опора его была в бабушке, которая сама из милости жила у кого-то из родных. Но и бабушка скоро умерла.

– Всё же до одиннадцати лет у него был отец.

– Но он тоже был ему, как чужой. Фёдор Петрович не помнит, чтобы он хотя бы один раз потрепал его по щеке, а бил, по наущению мачехи, частенько.

– И всё ж таки…

– Вы хотите сказать, что всё ж таки он вырос?

– Да.

– Но какой ценой это далось? Не будьте строги к этому юноше. Мне сдаётся, что из него что-то выйдёт.

– Мне тоже думается, что из него будет человек.

Но тут беседу их прервал старый Лутковский, который вместе с женой вошёл в гостиную каким-то особым, торжественным шагом, и оба опустились на диван напротив жениха и невесты.

…По лицам отца и матери Евдокия Степановна догадалась, что разговор будет важный.

Она поднялась и хотела выйти.

– Нет, уж посиди, Дуня, – сказал ласково старик. – Дело-то касается больше всего тебя да тебя, Василий Михайлович. Как же будет со свадьбой? Сыграем сейчас, на курьерских или отложим до возвращения жениха из плавания?

– Я не знаю… – смущённо отвечала Евдокия Степановна. – Мы ещё не говорили об этом. Как Василий Михайлович…

– Вот, вот, – покачал головой старик, – о других вы говорите и печётесь, а о себе, сударыня? Что вы скажете, государь мой? – обратился он к Головнину.

– Долг моей совести и мои чувства к Евдокии Степановне велят мне отдалить сей счастливый миг моей жизни до возвращения из экспедиции.

– По какой причине?

– По той наипростейшей, Степан Васильевич, что наш брат иной раз из плавания может и не возвратиться…

Василий Михайлович взглянул на невесту и увидел, как она отступила к клавикордам и лицо её побледнело.

Матушка громко вздохнула. А старый Лутковский задумался.

– Что ж, – сказал он, наконец, – сие правильно. Против этого ничего не скажешь.

Решено было свадьбу отложить, устроив в ближайшее время обручение.

Обручение состоялось в доме Лутковского, почти без посторонних, если не считать «трёх Фёдоров».

После краткого богослужения, совершённого священником местного прихода, молодые обменялись обручальными кольцами, приняли поздравления от присутствующих, затем все выпили шампанского.

Всё было просто и в то же время необыкновенно волновало сердце Василия Михайловича. Серьёзное, сосредоточенное выражение лица Евдокии Степановны врезалось навсегда в его память. Для Василия Михайловича сила была не в торжественности церемонии обручения, не в дыму ладана, не в словах священника, а в том, что крепче всего: слово любви было для него нерушимо.

Глава 7Царский смотр

Спуск на воду шлюпа «Камчатка» состоялся 12 мая 1817 года.

При церемонии спуска пожелал присутствовать сам царь Александр I, поэтому к ней готовились с особенным старанием.

Верфь была приведена в величайший порядок, а судно вымыто, как стёклышко, и украшено гирляндами из хвои.

Василий Михайлович, никогда не бывший любителем парадности, чувствовал себя в эти дни совсем не в своей тарелке, ибо приходилось заниматься тем, к чему он не привык и чего не ценил.

Поэтому украшение судна он поручил Муравьёву, дав ему в помощники Врангеля и Литке. И с удовлетворением отметил вскоре для себя, что эти последние не за страх, а за совесть стараются всё сделать на судне красивее и параднее. А Муравьёв быстро остыл к этой работе, целиком предоставив поле действия своим помощникам. Василий Михайлович не протестовал против равнодушия своего старшего лейтенанта ко всему, что не имело прямого отношения к плаванию.

На себя Василий Михайлович взял обязанности смотреть за тем, чтобы всё было по уставу и по форме. Он был аккуратен и даже щепетилен, что касалось этой стороны дела. Даже в сильнейшие штормы, когда смертельная опасность нависала над «Дианой», он был одет по форме и никогда не забывал пристегнуть саблю, не только не нужную, а даже мешавшую ему.

День царского смотра выдался яркий и тёплый. Шлюп, уже нёсший на себе мачты с реями, был расцвечен флагами. Команда в числе 130 человек задолго до прибытия царя была выстроена на шканцах при офицерах, имея во фланге приданный на время торжества адмиралтейский оркестр. Против команды по другому борту шлюпа стояли в двух шеренгах судовые плотники, столяры, маляры, конопатчики, смоловары, такелажники, кузнецы и люди всех прочих ремёсел, применяемых при кораблестроении, наряженные в новые красные рубахи с длинными кумачёвыми перевязями через плечо.

Перед строем был поставлен стол, накрытый белой скатертью, отороченной золотистой бахромой, с такими же кистями по бокам. На столе, поблёскивая серебряной с чернью крышкой, лежало евангелие, массивный ручной вызолоченный крест, чаша для святой воды. Золото риз многочисленного духовенства, возглавленного митрополитом Петербургским и Ладожским, спорило своим блеском с блеском медных труб оркестра.

Великан дьякон время от времени оправлял на ветру копну своих буйных иссиня-чёрных волос, нетерпеливо побрякивал уже заправленным кадилом и откашливался густым басом, прочищая голос.

У трапа, устланного красным сукном и охраняемого часовыми, находился Головнин в полной парадной форме, в высокой треуголке с белыми перьями, ниспадавшими пышной россыпью, в коротком тёмно-зелёном мундире с расшитым золотом высоким воротником, в тёмных, плотно облегавших ноги рейтузах со штрипками.

Тут же находились директор корабельных строений, высшие чины верфи. Ждали царя час, другой, а его всё не было. Напряжение нарастало.

Наконец показалась многовёсельная яхта под развевающимся на быстром ходу чёрно-жёлтым императорским штандартом.

Царь, сопровождаемый свитою, проходит под аркой, увитой зеленью, поднимается по настилу, застланному красным сукном, в эллинг, оттуда по трапу – на шлюп.

Головнин и директор корабельных строений встречают царя, рапортуя каждый по своей части.

Александр обходит строй, здоровается с экипажем, обходит судно.

За спиной царя следует его свита: адмирал Мордвинов, престарелый адмирал Шишков, Аракчеев и другие сановники. Начинается торжественный молебен.

Несутся к высокому небу громоподобные моления дьякона. Что-то тихо, закрывая глаза, произносит митрополит, поёт стройный хор митрополичьих певчих.

В эти минуты особенно удобно наблюдать царя. Головнин не спускает с него глаз, и ему вдруг припоминается, как недавно в одном офицерском кружке, собирающемся у старого флотского знакомого, рассказывали, как этот человек, император всероссийский, в четырнадцатом году в Париже в присутствии гвардейских офицеров сказал про свой народ: «Русский, если не дурак, то плут». А когда герцог Веллингтон во время смотра русских войск на равнине де-Вертю сделал комплимент выправке и порядку царских полков, он ответил ему: «У меня на службе много иностранцев, им я обязан этим». Так-то он ценит русский народ!

Василий Михайлович переводит взгляд на Аракчеева. В том же кружке офицеров кто-то назвал Аракчеева «людоедом». «Людоед и есть! Чего стоит один тяжёлый взгляд его свинцовых, ничего не выражающих глаз!..»



Таким мыслям предавался Василий Михайлович Головнин глядя то на царя, то на приближённых его. Но вот молебен окончен. Начался обход корабля в предшествии духовенства, кропившего святой водой все помещения и такелаж.

Потом пили шампанское, причём директор корабельных строений разбил, как полагалось, бутылку о борт корабля.

В ту же самую минуту рабочие бросились выбивать брусья из-под киля, на которых держался корпус «Камчатки» на эллинге. Дрогнув всем своим огромным телом, корабль двинулся по смазанным салом полозьям сначала медленно, а затем всё быстрее и быстрее и под звуки оркестра с шумом врезался в голубую воду реки Охты. Затем, гоня перед собой пенистый бурун, фрегат пересёк реку и, слегка покачиваясь на поднятой волне, остановился почти у противоположного берега, стройный и лёгкий, радующий взгляд строителей.

Одним кивком головы Александр подозвал к себе Головнина, отвёл его руку, которую тот держал у треуголки, касаясь её двумя пальцами, и сказал правильным, но сухим русским языком:

– Я знаю, помню и ценю тебя по твоим прежним трудам, по твоему отличному плаванию на «Диане». Надеюсь, что сие плавание ты совершишь более счастливо и с не меньшей удачей, ибо теперь войны мы ни с кем не ведём. Готовься к походу, не теряй времени. Мною предуказано надлежащим людям не токмо не чинить тебе каких-либо препятствий, но паче того – оказывать всяческое пособие в трудах твоих. А теперь прощай. В час добрый!

И, милостиво протянув Головнину свою белую руку, Александр стал спускаться в сопровождении свиты по красному трапу к яхте, подошедшей теперь вплотную к борту корабля.

Глава 8Три Фёдора

«Камчатка» давно уже была в море. Размеренная жизнь корабля среди привычной для Василия Михайловича стихии, вечно подвижных волн, освещённых то солнцем, то светом звёзд, то луной, знакомый скрип снастей, перемены ветра, каждодневные заботы капитана, – всё это постепенно, точно морским приливом, покрывало воспоминания о недавнем прошлом.

И всё же одного Василий Михайлович не мог забыть: одинокая фигура невесты в высокой коляске на набережной и рядом старик Лутковский, глядевший из-под ладони на ползущие вверх паруса фрегата. Вспоминая об этом, Головнин с жалостью думал: «Невесты моряков!.. Кто бы вы ни были – дворянские ль девушки или простые рыбачки, вам всем одинаково суждено ожидание».

На этот раз в кругосветное путешествие был взят молодой художник Тихонов. Он был немногим старше мичманов Литке и Врангеля, на вид скромен, тих, но карандаш имел живой, быстрый и трудолюбивый.

Рисунки его нравились Головнину, и он нередко заглядывал в его тетрадь.

Однажды, уже спустя много дней после начала плавания, он увидел в его альбоме рисунок: на граните набережной коляска, в коляске девушка, и за ней, в дымке, одинокий шпиль Адмиралтейства…

Лицом девушка не походила на Евдокию Степановну, но взгляд её был обращён вдаль, и столько было в её чертах и фигуре выражения грусти расставания, что Василий Михайлович долго не отрывал глаз от рисунка, а потом сказал художнику:

– Как же чудесна поэзия, если может сказать человеку прелестней и сокровенней, чем говорит сама натура.

Он попросил подарить ему этот рисунок и унёс его к себе в каюту.

Это было единственный раз, когда Василий Михайлович проявил личные чувства на корабле.

Никто из офицеров, старших и младших, не мог бы сказать, что на шлюпе служат два брата невесты капитана. Гардемарины Лутковские жили на общем положении, так же как и молодые мичманы Литке, Врангель и Матюшкин.

Единственно, кого невольно и изредка выделял Василий Михайлович из всего экипажа, были его старые товарищи по «Диане».

Плавание на этот раз было спокойное. Большое судно, устойчивое на любой волне, послушное и тяжело гружённое военно-морским снаряжением и грузами для далёкой Камчатки, мало доставляло хлопот экипажу.

Вечерами, в свободное от вахты время, молодёжь собиралась в кают-компании. Читали вслух, спорили, практиковались в иностранных языках, предавались воспоминаниям.

В один из таких вечеров мичман Литке, больше других любивший подшутить, предложил кают-компании решить вопрос:

– Гоже ли на одном шлюпе троим младшим офицерам носить одно и то же имя?

– Ты это к чему? – спросил Врангель.

– А к тому, что я – Фёдор, ты – Фёдор и Матюшкин – Фёдор. Сие будет не «Камчатка», а «три Фёдора», как называла нас Евдокия Степановна.

– Так что же делать? – спросил Врангель.

– Надо одного Фёдора возвратить в первобытное состояние: ведь ты же крещён не Фёдором, а Фердинандом.

– А ты хоть и настоящий Фёдор, а глуп изрядно! – запальчиво крикнул Врангель при общем смехе.

– Не сердись, Фердинанд Петрович, – спокойно отвечал Литке. – Лучше спросим Матюшкина.

И он начал трясти за ногу Матюшкина, лежавшего на диване.

Но тот не отвечал, изредка испуская едва слышные стоны, – его жестоко мучила морская болезнь от самого Кронштадта.

– Оставь его в покое, лучше продолжай приставать ко мне, – предложил быстро успокоившийся Врангель, – ежели тебе скучно.

– О чём у вас разговор? – поинтересовался вошедший в эту минуту Головнин.

Все молчали, некоторые переглядывались, улыбаясь.

– Не хотите сказать? Тогда я уйду.

– Нет, нет, Василий Михайлович, – заговорили все разом. – Мы просто шутили.

Литке рассказал, в чём дело.

– А кому сие мешает, что у нас три Фёдора? Я вас не спутаю, а клерк Савельев выписывает довольствие не по именам, а по фамилиям… А вот по какой причине Фёдор Фёдорович лежит? Опять всё то же?

– Всё то же, Василий Михайлович, – строя скорбную мину, отвечал Литке.

Все рассмеялись. На лице Литке была изображена столь непритворная скорбь, что даже Головнин не мог не улыбнуться. Затем он вздохнул и покачал головой:

– Видать, придётся в Лондоне списать его со шлюпа и отправить с первой оказией обратно в Петербург.

После ужина все расходились по своим каютам и быстро засыпали. Только в каюте, в которой жили Врангель и Литке, ещё долго светился полупортик.

Несмотря на мелкие ссоры и стычки, на частое подтрунивание Литке, юноши жили очень дружно.

Их сближала и некоторая одинаковость судьбы – сиротство и бедность в раннюю пору, и, прежде всего, их жажда учиться, овладеть в совершенстве теми знаниями, которые нужны мореходцам, исследователям новых земель, о чём они оба мечтали и к чему оба всерьёз готовились.

Через час после стычки в кают-компании Врангель, лёжа в койке, говорил своему другу:

– Мечта моя теперь сбылась: я иду в безвестную[138]. Сему обязан я Василию Михайловичу. С детства я только и думал об этом.

И Врангель запел свою песенку, которую сам придумал в детстве:

Туда, туда, вдаль, с луком и стрелою…

– А ты в самом деле барон? – спросил полушутливо Литке. Врангель криво усмехнулся.

– Конечно, барон. Дед служил камергером при Петре Третьем. А после свержения Петра… – Врангель тихо свистнул. – Дед бежал, именье в казну пошло, а мне вот осталось одно баронство.

– Из сего шубы не сошьёшь! – сказал Литке.

Молодые люди умолкли, и стало слышно, как где-то мерно поскрипывает снасть. Звонко пробили склянки.

– А вот мне не удалось учиться в корпусе, – сказал вдруг Литке с горечью. – Учился у кого попало, случайно. И баронства никто не оставил. Ты спишь, барон?

Врангель не отвечал. Он и в самом деле уже уснул под мерное покачивание фрегата.

Желание ближе узнать друг друга можно было заметить не только у Врангеля и Литке, но и у остальных офицеров «Камчатки». В большинстве это были молодые люди, а молодость склонна к дружбе.

Но внимательнее всех присматривался к своим офицерам командир корабля.

Постояв на вахте с каждым из них, он сразу и безошибочно давал им оценку.

Головнин видел, что Муравьёв, Филатов и Кутыгин знают своё дело, а Врангель и Литке – ещё ученики, способные, многообещающие, но только ученики, причём последний к тому же и довольно легкомыслен. Матюшкина он по-прежнему считал «пассажиром». Кроме того, этот юноша, имевший счастливое свойство располагать к себе людей с первой же встречи, жестоко страдал от морской болезни, и Головнин, при всей готовности, не мог выполнить его просьбу о практическом изучении морской науки.

Эти три мичмана и четыре гардемарина заботили его больше других. Он считал своей обязанностью приготовить из них моряков, морских офицеров по духу, сведущих в своём деле, любящих его, мужественных, преданных России.

Он почитал себя неплохим воспитателем и только потому взял на борт своего судна так много зелёной молодёжи.

В опасную минуту, которая всегда может выпасть на море, они также будут ещё учениками. Но это его не смущало. Он всегда успевал сам быть там, где это было нужно.

Как и в прошлое плавание на «Диане», Головнин и теперь никогда не раздевался и спал только днём, да и то сидя в глубоком кресле.

В его каюте не было койки.

Глава 9Рио-де-Жанейро

Фрегат ходко шёл под полными парусами на запад, делая по двенадцати узлов в час и легко подымаясь на волну. Ветер был всё время попутный.

– Ежели и далее пойдём таким ходом, то скоро будем в Англии, – говорил Головнин, весьма довольный таким началом своего плавания.

Четвёртого сентября прошли остров Гогланд, а 10-го пришли в Портсмут. Этот крупный порт, как всегда, был заполнен судами, пришедшими сюда под флагами всех наций со всех концов света. На Портсмутском рейде стояло немало и военных кораблей под британским флагом, но теперь они уже не возбуждали у Василия Михайловича тревоги, как в его приход сюда на «Диане». Это были если не друзья, то, во всяком случае, и не враги, и он спокойно поставил свой фрегат между ними.

Перед поездкой в Лондон, куда он собирался для разных закупок, Головнин вызвал к себе Матюшкина и сказал ему:

– Готовьтесь, Фёдор Фёдорович, ехать со мною. Мне жалко на вас смотреть: сдаётся, не было дня, чтобы вы не лежали пластом. Лучше вам быть путешественником по сухопутью. Я передам вас нашему генеральному консулу.

От этих слов у бедного юноши, действительно жестоко страдавшего от морской болезни, выступили слёзы на глазах, и он стал просить Головнина оставить его на корабле, не разлучать с товарищами.

– Но далее ещё хуже будет, – сказал Головнин. – В океане вас будет укачивать сильнее, а там мне вас и высадить будет негде.

– Я постараюсь не болеть… – отвечал Матюшкин.

– Чего же вы до сей поры о сём не старались? – спросил с улыбкой Головнин. Но всё же сжалился над молодым человеком и оставил его на судне.

Закупки провианта и прочего заняли немного времени, и через несколько дней с попутным ветром «Камчатка» вышла в Ламанш и взяла курс в Атлантический океан.

Шли, не заходя ни на остров Мадейру, ни на Канарские острова, ни на острова Зелёного мыса, держа путь прямо к берегам Бразилии. Через пятьдесят восемь дней по выходе из Кронштадта достигли экватора. За столь быстрый переход Василий Михайлович выдал нижним чинам награду – двухмесячное жалованье.

Переход через экватор, как и в прошлый раз на «Диане», сопровождался праздником Нептуна.

Опять брили новичков аршинной бритвой и купали в бочке с водой. Но теперь уже брили не Тишку, а он сам, как старый моряк, избрал своей жертвой второго фельдшера, Ивана Рожкова. В то же время он спрятал у себя за перегородкой молоденького матроса Кирюшу Константинова, который был тоже из Пронского уезда и почему-то так боялся бриться и купаться в бочке, что готов был броситься за борт.

Между тем Кирей Константинов вовсе не был трусом: во время штормов он лихо работал у парусов, как обезьяна, лазая по реям и вантам, и не раз слышал похвалы от Шкаева. Но во всём прочем это был мечтательный парень, знавший много сказок, которые матросы любили слушать.

Снова наступили дни, когда лучи солнца стали падать на палубу почти отвесно, когда океан своим блеском слепил глаза, когда вылитое на палубу ведро воды испарялось чуть не на глазах. И снова пришли ночи, когда звёздам, казалось, было тесно на небе, когда свет их был так ярок, что разгонял темноту, когда казалось, что они говорят что-то людям на своём неразгаданном языке.

В такие ночи спать никому не хотелось, и обычно Кирей Константинов, подсев к своему земляку Тишке на груду починочных парусов, начинал рассказывать сказки.

– …И вот взял Иван-царевич из царской конюшни коня борзого, вдел ногу во стремя, закинул за спину колчан со стрелами калёными, опоясался мечом булатным и говорит матери своей Секлетее-царице: «Дорогая моя матушка, поеду я по всему белу свету искать правду-праведную, не могу жить без того, и пока не найду, не возворочуся домой».

Вокруг сказочника постепенно собирались слушатели. Каждому хотелось узнать, нашёл ли Иван-царевич свою правду праведную. Ведь и они, как этот сказочный царевич, шли в безвестную, не зная, что их ждёт в этих чужих морях, под чужим небом.

На рассвете 5 ноября увидели вход в гавань Рио– де-Жанейро, столицы Бразилии. Теперь этот город являлся столицей всей Португальской империи, так как во время войны с Наполеоном португальский двор во главе с королём Иоанном VI перебрался сюда и вместе с ним двадцать тысяч представителей наиболее знатных и богатых португальских фамилий.

При входе в гавань салютовали крепости и тотчас же получили ответ – выстрел за выстрел.

По поводу этого Василий Михайлович сказал:

– Видно, ныне португальцы стали богаче порохом: в прошлый наш приход им и стрелять было нечем. – Затем, как бы вспомнив что-то, обратился к стоявшему вблизи Матюшкину: – Ну как дела, Фёдор Фёдорович, всё ещё хвораете от качки?

– Ни разу, Василий Михайлович, от самого Портсмута не болел, – отвечал тот весёлым голосом.

– Давно бы так! – похвалил его Головнин. – А ведь я вас чуть не высадил в Англии… Знать, судьба вам стать мореходцем.

Глава 10Невольничий рынок

По случаю переезда королевского двора в Рио-де-Жанейро в гавани было большое оживление.

Едва «Камчатка» вошла в гавань, как к борту её подошли сразу две шлюпки с португальскими офицерами, которые явились узнать, что за корабль вошёл в их порт, откуда и зачем идёт. Один из офицеров был адъютантом короля.

А вечером прибыл на фрегат русский генеральный консул в Рио-де-Жанейро Григорий Иванович Лангсдорф, человек, не чуждый мореплаванию и даже участвовавший в какой-то экспедиции.

Через несколько часов король снова прислал своего адъютанта с объявлением, что он рад видеть у себя военное судно русского императора, столь много им уважаемого. Король справлялся, не нужно ли русскому капитану чего-либо, и велел оказывать ему всяческое пособие.

Головнин с поклоном отвечал:

– Передайте его величеству, что мы весьма благодарны ему, но ни в чём не нуждаемся.

Пока на шлюпе шёл мелкий ремонт, решено было осмотреть город. Лангсдорф вызвался служить гидом. Узнав от него, что в Сан-Себастиане есть невольничий рынок, Василий Михайлович решил прежде всего посетить эту часть города.

– Моим молодым офицерам будет поучительно видеть сие, – сказал он Лангсдорфу. – В молодости все впечатления острее, остаются надолго в памяти и могут пригодиться в жизни.

Невольничий рынок помещался на длинной улице. Здесь почти в каждом доме в нижнем этаже помещались лавки, в которых торговали неграми. Чёрные люди сидели здесь молчаливые и грустные на длинных скамьях вдоль стен и покорно ждали, когда их купят и куда-то погонят.

Когда путешественники вошли в одну из таких лавок, маленький португалец в широкой соломенной шляпе, пёстро одетый, вертелся вокруг огромного голого негра, который стоял, понурив голову и покорно опустив большие, сильные руки.

Португалец, волнуясь, видимо, в предвкушении столь ценной покупки, продолжал вертеться вокруг негра, как юла, ощупывая его со всех сторон, пробуя его руки и ноги, целы ли рёбра и не хромает ли он, потом вскочил на лавку, велел негру подойти поближе и открыть рот, внимательно осмотрел его зубы и даже залез в рот пальцами.

Эта сцена произвела на всех русских отвратительное впечатление. Лица их побледнели, брови насупились, глаза опустились…

– Тяжело на это смотреть, – сказал Феопемпт Лутковский. – Давайте уйдём отсюда, Василий Михайлович.

– А что?

– У меня на сего португальца крепко чешутся руки.

– Ты ещё много узришь в жизни такого, на что будут чесаться руки, – отвечал Головнин. – И не здесь только… Помни о собственном отечестве. И никогда не забывай того, что видел. Близок срок конца сего зла и здесь, и у нас, и на всей земле!.. Сказывают, что в испанских владениях уже появилось немало инсургентов[139], среди коих находятся и негры.

Проехав по главным улицам в экипажах, путешественники возвратились на шлюп.

Здесь русских офицеров ждало приглашение короля посетить его дворец.

По этому поводу Василий Михайлович сказал с улыбкой Филатову: – Сколь любезны стали короли к нам, русским, на всей земле после наполеоновской кампании! Мы с тобой на «Диане» того не чувствовали.

– Не чувствовали, Василий Михайлович, – отвечал Филатов. И оба весело рассмеялись.

Глава 11Мыс Горн должен быть пройден!

В половине ноября фрегат «Камчатка» вышел из Рио-де-Жанейро и взял курс к югу, вдоль берегов Бразилии.

Судно несло все паруса, делая при крепком ветре семь-восемь миль в час. Головнин старался пройти устье Ла-Платы в расстоянии примерно двухсот миль от берега, чтобы избежать сильного течения этой реки.

Для моряков «Камчатки», проходивших не в первый раз в этих местах, картина была знакома: вода в океане посветлела и замутилась, на поверхности её плавало много камыша, древесных стволов и целых деревьев с ветвями и листьями. Волнение было толчеёй.

Тишка, которого теперь все величали Тихоном Герасимовичем, стоя на юте, пояснял новичкам, впервые попавшим в эти места:

– Тут, братцы, не океан, не река, а так, бо-знать что… В прошлый раз, как шли мы на «Диане», налетели об это самое место, – он даже указал пальцем куда-то, – на огромадный ствол. Тут бы нам и был каюк, но только Василий Михайлович заметили и отвернули в самый раз. С ним ничего не бойся.

По мере того как «Камчатка» шла к югу, в воздухе делалось всё свежее, и на широте 38° термометр Реомюра[140] показывал всего только 16 градусов тепла[141].

И на этот раз молодые матросы, в том числе и новый друг Тишки, Кирюша Константинов, недоумевали, почему это так получается: идут на полдень, а с каждым днём делается всё холоднее. Но Тишка, сам когда-то удивлявшийся этому, теперь разъяснял:

– Это, слышь, оттого, что на Земле с обоих концов лёд, от него и холодно.

Восьмого декабря произошло любопытное атмосферное явление, на которое Головнин не преминул обратить внимание молодых офицеров, стремясь возбудить их любознательность.

Далеко за полночь со стороны ветра по горизонту показались тучи, в которых почти безостановочно полыхали зарницы. С рассветом тучи приблизились, и стал слышен гром. На палубу шлёпались редкие, тяжёлые капли дождя.

Головнин, стоявший на вахтенной скамье, как всегда в неспокойную погоду, заметил, что в то время как гремел гром, порывы ветра приносили тепло. Подозвав к себе Феопемпта Лутковского, он спросил его:

– Ты ничего не чувствуешь?

– Ничего, – откровенно признался тот.

– А когда гремит гром, то тепла в воздухе ты не ощущаешь?

– Словно бы нет, – отвечал гардемарин.

– А ну-ка, погляди на термометр.

Головнин не ошибся: термометр, висевший на палубе, при первом же порыве ветра поднялся с 13 до 16 градусов.

Василий Михайлович приказал занести этот случай в вахтенный журнал.

С рассветом показалось много нырявших и плававших около фрегата пингвинов. Один из них долго следовал за кораблём, непрерывно нырял и пищал, как утёнок.

«Жрать просит», – решил Тишка, ходивший в своё время за птицей вместе с матерью Степанидой и потому знавший птичьи повадки. Но пингвин даже не посмотрел на брошенную ему Тишкой корку чёрного хлеба и продолжал пищать. Очевидно, его просто забавляла гонка за кораблём.

– Некоторые мореходцы считают, – сказал молодым офицерам по этому поводу Головнин, – что появление птиц говорит о близости земли. Но сие неверно: до ближайшего из Фальклендских[142] островов, широту коих мы сейчас проходим, не менее ста миль.

Между тем становилось всё холоднее. Всё больше встречалось китов. Появились бесчисленные стаи альбатросов и множество касаток.

«Камчатка» взяла курс на запад и стала обходить мыс Горн.

Головнин созвал у себя в каюте офицеров и обратился к ним с такими словами:

– Переход сей опасен, а иной раз и вовсе невозможен. Об этом много писано в книгах, кои вы все читали. В прошлое своё плавание я должен был возвратиться с полпути и взять курс на мыс Доброй Надежды. То хорошо помнят те, кто вместе со мною шёл на «Диане». Но тогда у нас было судно, переделанное из лесовозной баржи, и провизии свежей почти не было. А сейчас фрегат у нас новый, построенный крепко, из дуба, и на борту имеется несколько живых быков; немало презервов и свежей зелени. Равнять наш переход на «Диане» с теперешним не пристало. С таким кораблём, как наш, мы должны обойти мыс Горн – и мы его обойдём!

В один из этих дней, убирая кресло, в котором обычно сидя спал Головнин, Тишка, по своему обыкновению, начал что-то бурчать себе под нос.

– Ты чего там ворчишь? – спросил его Головнин.

– А то я ворчу, что Скородум всем матросам говорит: как в те поры не прошли на «Диане» этого носа, так и теперь, слышь, не пройдём. Снова, говорит, пойдём на Добрую Надежду, а там, гляди, опять англичане посадят нас в бутылку. Вот он чего баит, вредный такой!

– Ничего твой Скородум не понимает, если он так говорит, – отвечал Головнин. – Теперь мы назад не пойдём. А если ты это сам подумал, так лучше не ври…

Однако на другой же день Василий Михайлович собрал команду и разъяснил матросам, что мыс Горн «Камчатка» пройдёт без особого труда.

Между тем шлюп уже вступал в полосу бесконечных штормов с дождями, снегом, градом, крупой, застилавшей свет, – словом, со всем, чему полагается сыпаться с неба на голову мореплавателей в этом проклятом месте.

Бури порою достигали ужасающей силы. Но «Камчатка», хотя и медленно, а всё же неуклонно двигалась на запад.

Команда стойко и дружно боролась со стихией, не хуже, чем на «Диане». Это радовало Головнина.

Плавание вокруг мыса Горн являлось прекрасной школой как для команды, так и для офицеров, из которых большинство не выходило за пределы Балтики. Своих мичманов и гардемаринов Головнин ставил в наиболее трудные и опасные места и сам руководил ими.

Из молодых офицеров «Камчатки» больше всех подавал надежды мичман Врангель. Немного мрачноватый, молчаливый даже в обществе товарищей, он любил уединиться у себя в каюте и засесть за книжку. На вахте же в непогоду, ночью, когда небо сливалось с морем, когда ветер рвал снасти, завывал в вантах и реях и срывал верхушки волн, бросая их на палубу фрегата, этот невидный, небольшого роста юноша чувствовал себя, как в родной стихии.

У него были зоркие глаза, видевшие в темноте. Он никогда не терялся, быстро изучил службу.

Все лейтенанты охотно принимали его в свою вахту.

Литке казался случайным человеком на корабле. Единственным плюсом в глазах Головнина были его склонности к учению, что делало его похожим на Врангеля. Но службы Литке не знал. И, что всего хуже, вёл себя легкомысленно.

– Что мне делать с Литке? – не раз спрашивал Муравьёв у Головнина. – Хотя я и сам попал сюда через него, а всё же, по долгу службы, не могу его хвалить. Делу плохо учится, всё больше дурачится, недавно в привидение нарядился и спустился ночью в кубрик.

– Литке, по его поведению, следовало бы высадить на необитаемый остров, оставив ему бочонок с пресной водой, мешок сухарей и ружьё, – отвечал Головнин. – Но всё ж таки мне сдаётся, что в конечном счёте из него выйдет человек, и немалый, когда он перебесится. Голова у него хорошая. Да и добрый пример Врангеля в конце концов подействует.

– А Матюшкин? – спрашивал Муравьёв.

– И Матюшкин хороший, только за борт любит ездить при малейшей непогоде. Я так мыслю, Матвей Никифорович, что и из него получится добрый моряк. Хоть его и тошнит от качки, а всё ж таки его тянет в море, а не в гостиницу. Ведь делаем же мы моряков, – да ещё каких! – из пензенских мужиков, отродясь не видавших моря…

На палубе Литке всегда старался держаться поближе к Врангелю, если по случаю штормовой погоды всем приходилось работать наверху. Остальное же время они проводили в совместных чтениях, совершенствовались в морских науках и иностранных языках.

Но кто являлся предметом особых, чисто отеческих забот Головнина, так это гардемарины. Он был строг с ними, как, впрочем, и со всеми, взыскателен, но и сам делал всё и требовал от своих помощников, чтобы корабль был для этой четвёрки будущих офицеров русского военного флота не только школой, но и родным домом.

Во время плавания вокруг мыса Горн одна из ночей выдалась особенно тревожной. Фрегат сильно трепало. Густая крупа, которую несло сплошной массой по ветру, секла лицо, слепила людей и делала палубу такой скользкой, что по ней можно было ходить, только держась за леера. От водяных брызг, заносимых ветром, палуба, шлюпки, ванты и ростры, лежавшие между фок– и грот-мачтами, покрылись льдом.

В довершение этого один особенно большой вал, вышедший из-под кормы, с такой силой ударил в судно, что выбил рамы и щиты в капитанской каюте и залил её водой.

В эту ночь Литке с Врангелем ни на минуту не покидали палубы, держась рядом, и с этой ночи их дружба особенно окрепла.

Когда буря стихала, на фрегате наступали морские будни, и люди, привыкшие к напряжённой борьбе со стихиями, начинали скучать от однообразия дней, ибо, кроме бурного, пенистого моря и неба, по которому без конца, без просвета неслись куда-то низкие, точно дымные, облака, ничего кругом не было.

Новый 1818 год встретили на траверзе[143] мыса Горн. По этому случаю Головнин приказал отпустить команде лишнюю порцию вина и выдал жалованье в первый раз за всё плавание не только по двойному окладу, но и по золотому заграничному курсу.

Это так обрадовало матросов, что, помимо пения и пляски, было решено играть комедию собственного сочинения, которая называлась «Добрый чёрт и злой пастух».

Когда Шкаев явился к Василию Михайловичу за разрешением на спектакль, тот сказал:

– Добро задумали. Ничто так не способствует здоровью служителей, как веселье, особливо в столь трудном походе, как наш. Кто же сочинитель сей комедии?

– Все помалу сочиняли, а на бумагу писал Скородум.

– Молодцы! – похвалил Головнин. – Играйте. Всем сочинителям выдам особливое награждение, а команде – угощение.

Спектакль происходил на палубе, под завывание ветра в снастях, при качке, с которой могли бороться только крепкие ноги моряков, и сопровождался громким хохотом и одобрительными замечаниями со стороны зрителей.

Собственно говоря, ни чёрта, ни пастуха в пьесе не было. По объяснению авторов такое название пьесе было дано для большей «зазвонистости». Главными действующими лицами этой комедии являлись моряки – один старый и бывалый, другой молодой, идущий в дальнее плавание впервые. Они поочерёдно ставили друг друга в смешные и глупые положения, основанные на взаимном обмане, ибо старый моряк выдавал себя за новичка, а молодой – за старого, опытного морского волка.

Когда спектакль закончился, и зрители стали расходиться, ещё продолжая весело смеяться, Головнин сказал матросам:

– Пока мы смотрели вашу комедию, закончился обход мыса Горн, сиречь мы с вами не только благополучно, но даже весело перешли из Атлантического океана в Тихий в самом несносном месте. Поздравляю вас с переходом в другое полушарие!

Едва Василий Михайлович произнёс эти слова, как ветер сразу стих и паруса повисли, словно природа решила дать отдых и им и людям.

Это было 16 января.

Штиль продолжался несколько часов. Потом подул ветер с юга, самый благоприятный для мореплавателей, и «Камчатка» спокойно продолжала свой путь вдоль берегов Чили.

Глава 12Вицерой испанских владений

Попутные ветры не прекращались, и «Камчатка» шла своим полным двенадцатимильным ходом вдоль берегов Чили и Перу.

По пути видели трёх корсаров, но, очевидно, рассмотрев на шлюпе военный флаг, они приблизиться к нему не посмели, в то время как испанские суда они брали подле самой гавани.

Седьмого февраля по случаю внезапно прекратившегося ветра «Камчатка» вынуждена была бросить якорь при входе в перуанский порт Каллас[144], ближайший к перуанской столице, городу Лиме.

Лишь стали на якорь, как подошла шлюпка под испанским флагом с унтер-офицером-квартирмейстером, который осведомился, откуда пришли, и спросил, нет ли писем из Испании. Тот же квартирмейстер сообщил, что месяца два назад в Каллас заходили два больших русских корабля Российско-Американской компании – «Суворов» и «Кутузов», шедшие в русские владения в Северной Америке.

Это известие Василий Михайлович воспринял с большим удовлетворением: значит, и эти русские суда, покинувшие Кронштадт ранее его, благополучно прошли мыс Горн.

На рассвете, воспользовавшись лёгким ветром, «Камчатка» подтянулась в порт, салютуя крепости семью выстрелами.

Как только встали на якорное место, на берег съехал клерк Савельев, чтобы закупить свежей провизии, а на шлюпе появились первые гости – местные испанцы. Все они были одеты в белые холстинковые фуфайки без галстуков, в широкие панталоны. Круглые соломенные шляпы с широкими полями прикрывали их лица, как зонтиками.

Вслед за гостями явился на шлюп и офицер от начальника порта, сообщивший, что от вицероя[145] пришло срочное повеление: «Делать капитану русского судна пособия, какие он только изволит потребовать».

Головнин поблагодарил испанского офицера, сказав, что он ни в чём не нуждается.

Между тем гости, осмотрев судно, съехали на берег. Но едва их шлюпки отошли от борта «Камчатки», как к трапу шлюпа приблизились новые шлюпки с гостями, во главе которых оказалась какая-то генеральша, женщина очень красивая и, видимо, весьма живая, но такая полная, что едва смогла подняться по трапу при общей помощи и всеобщем весёлом смехе, причём громче всех смеялась она сама, отнюдь не обижаясь на такой весёлый приём. Испанцы оказались весьма склонными ходить в гости.

Головнин, вообще недолюбливавший праздных людей и скучавший в их обществе, однако, принимал гостей в высшей степени радушно, рассматривая палубу «Камчатки» как малый клочок своего отечества и зная, что по тому, как он и его офицеры отнесутся к иностранцам, здесь будут судить о русских вообще.

На следующее утро на «Камчатку» явился вицеройский камергер, яркий, как петух, в своём красном мундире, обшитом широким серебряным позументом, при шпаге.

При камергере в качестве переводчика прибыл проживавший здесь главный фактор[146] Филиппинской торговой компании синьор Абадио.

Камергер с почтительным поклоном сообщил Головнину:



– Высокопревосходительный вицерой испанских владения, губернатор и капитан-генерал королевства Перуанского синьор Иоаким де-ла-Пецуэлла просит вас и господ офицеров завтра откушать у него. Синьор вицерой будет рад видеть у себя часто и запросто представителей великого русского государя.

Василий Михайлович ответил:

– Прошу вас передать его вицеройству, что я с удовольствием принимаю его столь любезное приглашение и благодарю за себя и за моих офицеров, которые, конечно, не преминут присоединить к сему и свою благодарность.

Камергер удалился.

Василий Михайлович, обернувшись к своим офицерам, сказал:

– Сего вицероя испанцы называют маленьким королём. Но вицеройство его немалое и состоит из Перуанского королевства, Мексики и Буэнос-Айреса[147]. И при том власть его ничем не ограничена, токмо страхом перед пулями инсургентов.

Молодёжь начала приготовления к завтрашней поездке в Лиму: кто чистил белые перчатки, кто наводил глянец на кивер, кто стригся и брился у судового цирюльника.

Все рассчитывали ехать. Только один Литке сомневался, удастся ли ему участвовать в поездке.

– Почему ты мыслишь, что тебя не возьмут? – недоумевал Врангель.

– Василий Михайлович меня никуда не употребляет, словно меня и нет на шлюпе, – отвечал Литке.

– Хочешь, я его спрошу? – предложил Врангель и немедленно отправился к Головнину.

Василий Михайлович был очень удивлён, когда Врангель изложил ему цель своего прихода.

– Разве я говорил, что ему нельзя ехать?

– Нет. Но он обуреваем сомнениями.

– Пусть едет.

Но, несмотря на долгие приготовления и большие ожидания, обед у вицероя оказался весьма скучным, дворец был похож на белую казарму, а такого унылого и грязного города, как Лима, не видел даже Василий Михайлович, побывавший во всех уголках земли.

К столу у вицероя подавали множество тяжёлых и жирных блюд, приготовленных в испанском вкусе – с чесноком, и аромат от них шёл совсем не вицеройский. Вино же подавалось только одного вида – красное. Им не потчевали: пил каждый, сколько хотел, и Василий Михайлович, приняв в соображение это обстоятельство, не раз поглядывал на своих молодых спутников.

Глава 13Город, не знающий дождя

Почти каждое утро, едва на фрегате успевали поднять флаг, к борту «Камчатки» под звон гитар и щёлканье кастаньет приставали шлюпки с гостями, шумными и весёлыми. Ещё издали завидев их, Тишка спешил доложить своему барину:

– Идите, уж там цыгане снова приехали, сейчас зачнут плясать. Осмотрев фрегат, гости действительно принимались петь и плясать, хотя то были вовсе не цыгане, а представители лучших фамилий города, изнывавшие от безделья и скуки и потому не пропускавшие ни одного судна, заходившего в их гавань, чтобы не повеселиться и не потанцовать.

Но не все испанцы приезжали на шлюп для приятного времяпрепровождения. Некоторые из местных жителей, люди более почтенного возраста, являлись на русский корабль со специальной целью – выразить благодарность русским людям, которых они считали освободителями своего отечества от французов.

Покончив с хозяйственными делами по шлюпу, Василий Михайлович решил отправиться для осмотра города Лимы, но уже инкогнито, чтобы не являться к вицерою. На сей раз он взял с собой тех офицеров и гардемаринов, что не участвовали в первой поездке, не считая Феопемпта, который всегда сопутствовал ему на берегу.

Для поездки были наняты два частных экипажа – «балансины», как их называли здесь, заложенные каждый парой мулов.

«Балансины» эти красноречивее всяких слов говорили о состоянии испанских колоний в Америке. Снаружи эти тряские, лишённые рессор экипажи были до того залеплены многолетней засохшей грязью, что нельзя было установить цвет их первоначальной окраски. Внутренняя обивка их была оборвана, торчали голые, неструганые доски, всё было покрыто пылью и даже паутиной, – видимо, экипажи не часто видели седоков.

Мулы, запряжённые в них, походили на тени животных – до того они были худы. Упряжь на них была рваная, связанная узлами. Кучера-негры, сидевшие верхом на мулах, были прикрыты рубищем, сквозь дыры которого проглядывало голое тело. К их босым ногам были привязаны верёвочками огромные острые звёздчатые шпоры.

Головнин в нерешительности остановился перед таким экипажем, затем, оглянувшись вокруг и видя, что ничего лучшего на всём берегу нет, сказал синьору Абадио, любезно вызвавшемуся его сопровождать:

– Хорошо, что мы в партикулярном[148] платье. Будучи в форме офицера, я не решился бы влезть в сей курятник.

В конце концов кое-как уселись под весёлый смех молодёжи, мало смущённой неприглядностью «балансин», старавшейся лишь не порвать одежду о торчащие гвозди и не занозить рук о голые доски сидений. Негры свирепо задёргали поводьями, зачмокали, безжалостно вонзили шпоры в бока животных – и экипажи тронулись, с тарахтеньем и звоном, по пыльной дороге в Лиму.

Ехали медленно. Путешествие было бы крайне скучным и утомительным, если бы не присутствие Абадио, оказавшегося весьма интересным собеседником.

Указывая в сторону поднимавшегося вдали города, он сказал Головнину:

– Сейчас, синьор, вы увидите любопытную особенность нашего города.

– Ваши церкви и монастыри? – предположил Василий Михайлович, уже довольно хорошо знавший испанские «особенности».

– Нет, – отвечал Абадио. – Это, конечно, очень интересно, но я говорю о другом – о стене, окружающей нашу столицу. Эта стена построена из сырцового кирпича.

– Что же, у вас такая крепкая глина, что её не размывает дождём?

– Нет, – отвечал Абадио, – глина у нас такая же, как и повсюду на земле, но Лима – город, на который за всё время испанского владычества не упало ни одной капли дождя, что могло бы навести суеверных людей на неприятные для нас мысли, но, по сказаниям живших здесь ранее инков, и при них было не лучше.

– Это какое-то проклятое место, – заметил Феопемпт, сидевший рядом с Абадио. – Почему же здесь не пустыня?

– Здесь земля орошается необычайно обильными росами, вполне заменяющими дожди. В каких-нибудь пятнадцати милях от города в горах идут проливные дожди, но в самой Лиме ни дождей, ни гроз никогда не бывает.

– Даже гроз? – удивился Феопемпт.

– Да, – подтвердил Абадио. – Из здешних летописей видно, что гроза с самого основания Лимы, то есть с 1535 года, по сей день была лишь три раза: в 1552 году молния дважды блеснула в одну ночь, в 1802 году, девятнадцатого и двадцатого апреля, здесь слышали восемь-девять ударов и в 1804 году, двенадцатого апреля, – семь ударов. Таковы особенности Лимы, – не без гордости закончил Абадио, в качестве патриота своего отечества гордившийся даже тем, что над его городом от века не упало ни одной капли дождя.

На осмотр Лимы было решено затратить несколько дней.

Прежде всего синьор Абадио рекомендовал посетить местные монастыри. Монастыри эти были огромны, имели по нескольку дворов и были похожи более на казармы, чем на храмы. Но внутри монастырские храмы представляли собою хранилища драгоценностей: массивные алтари в них были из серебра.

Особенно поразил Головнина и его спутников алтарь в монастыре святого Доминика, посвящённый богоматери Розарии. Это сооружение из чистого серебра было необычайной высоты, простираясь от пола до сводов храма.

Многочисленные фигуры святых высотою в человеческий рост, переполнявшие храмы, также были отлиты из чистого серебра. Ризы и венцы на образах были сделаны из кованого золота и усыпаны бриллиантами и изумрудами редчайшей величины и чистоты.

«Это уже идолопоклонство!» – подумал Головнин, поневоле сопоставляя драгоценные ризы, ряды серебряных фигур в сутанах и грязные, обшарпанные домишки города, экипажи с босыми кучерами-неграми, к ногам которых привязаны верёвочками огромные рыцарские шпоры.

Расточительное обилие серебра, в то время как на одну лишь серебряную монету могла бы в течение недели прожить целая семья, продолжало удивлять Василия Михайловича и при посещении им монетного двора в Лиме.

Переступив порог этой фабрики полноценных испанских пиастров, имевших хождение по всему миру, Головнин невольно стал искать глазами коврик, о который во всех монетных дворах Европы заставляли посетителей вытирать ноги при выходе. Но он не нашёл такого коврика ни входя, ни уходя отсюда.

Здесь не интересовались такою мелочью, как крошки серебра или даже золота, которые могли пристать к подошвам посетителей. Больше того, здесь всюду по полу были разбросаны куски серебра.

Ежедневно монетный двор в Лиме изготовлял десять тысяч пиастровых монет, которые целиком отправлялись в метрополию.

– Вы совсем не дорожите серебром, – заметил Головнин синьору Абадио.

– Синьор говорит про это? – догадался тот, отбрасывая ногой валявшийся на полу кусок серебра весом не менее фунта. – Это ещё что! Вы посмотрели бы, что было раньше… Рассказывают, что двадцать-тридцать лет назад мы так дёшево ценили этот металл, что отправляли в Европу на одном фрегате груз серебра в десять миллионов пиастров. Другие же государства для отправки такой суммы снаряжали целые эскадры.

«Пятьдесят миллионов рублей на одном корабле! – подумал Головнин. – А годовой государственный бюджет громадной Российской империи равняется трёмстам миллионам рублей. Какие несметные богатства! И что же? Народ ходит в рубищах и здесь, и в самой Испании, ведь я видел это собственными глазами».

Глава 14Где бедным спокойнее

В этот день обедали в доме богатого негоцианта-испанца синьора Асуага, просившего через своего приятеля, синьора Абадио, русских офицеров посетить его дом.

Это была обширная усадьба в центре города, с большим фруктовым садом и водоёмом, куда вода накачивалась насосом из реки. По берегам водоёма росли остро пахнущие тропические растения с листьями, похожими на лотос.

В водоёме плавали миниатюрные белые уточки с чёрными крыльями и лениво ходили у самой поверхности воды красно-белые жирные рыбы, чуть шевеля плавниками.

На вершине беседки, увитой виноградом, тяжёлые гроздья которого просвечивали на солнце светлым янтарём, была укреплена эолова арфа[149]. Поворачиваясь на своём металлическом стержне при едва заметном движении воздуха, она издавала звуки, похожие на далёкие, едва уловимые ухом крики журавлей.

Старые апельсинные деревья лучевыми аллеями расходились в разные стороны от водоёма, лежавшего в центре сада. Запах зрелых плодов стоял в воздухе.

У насоса, которым вода подавалась в водоём, работало с десяток негров. Половина из них крутила колёса при помощи длинной рукоятки, отполированной до блеска руками работавших. Другие отдыхали, лёжа на траве. Все они были босы, худы, их чёрное тело просвечивало через прорехи одежды из белого коленкора[150].

Около них стоял надсмотрщик-испанец, наблюдавший за тем, чтобы насос работал беспрерывно и чтобы негры не рвали плодов.

Весь дом был полон слуг, и белых и чёрных, одинаково покорных, молчаливых, бесшумно двигавшихся, бесшумно делавших своё дело.

Рабство гнездилось повсюду…

После обеда поехали осматривать арсенал. В арсенале немного запоздавших русских гостей встретили не без торжественности и почёта: офицеры были в парадных мундирах, солдаты в новом платье.

Осматривать здесь оказалось почти нечего: пушек и другого огнестрельного оружия было очень мало. Достойным примечания оказался лишь зал, в котором преподавались артиллерийские науки. Здесь Василий Михайлович с интересом осмотрел развешанные на стенах профили различных фортификационных сооружений.

Из предметов, не относящихся к артиллерийской науке, здесь обращала на себя внимание икона. Но не драгоценностью своей ризы, а необычайностью художественного замысла.

Это была великомученица Варвара, являющаяся, как Головнин впервые узнал теперь, покровительницей артиллерии.

Эта святая женщина была изображена стоящею на алтаре с мечом в руке, опёршись на укреплённую древнего строения башню. В другой руке у неё была пальмовая ветвь – символ мира. На земле подле святой покорно лежал язычник, которого она попирала ногой. В основании этого изображения тоже находились не совсем соответствующие званию святой предметы: скрещённые пушечные стволы, ядра, банники, запальные фитили…

– Как вам нравится это сочетание меча и пальмовой ветви? – спросил Абадио. – Не правда ли, это трогательно и должно находить отклик в сердцах верующих?

– О да! – поспешил согласиться Головнин, чтобы не обидеть этого верующего человека.

Чтобы не ехать на ночь за тридцать вёрст в Каллас, Василий Михайлович предложил своим спутникам переночевать в Лиме и с утра продолжать осмотр города. Абадио, узнав об этом, столь любезно и усердно стал предлагать гостеприимство в своём небольшом, но удобном доме, что пришлось согласиться.

Семья синьора Абадио гостила в это время у его родных в Испании, и хозяйством заведывала его мать, шустрая и приветливая старушка.

К ужину явился кое-кто из приятелей и соседей хозяина, в том числе какой-то местный житель, полуфранцуз, долго живший в Париже и свободно говоривший по-французски.

Заметив, что главный русский гость интересуется местными делами, этот беспокойный человек воспользовался тем, что после ужина гости, разбившись на группы, занялись кто вином с фруктами, кто кофе, кто шахматами, увлёк Головнина в сад и, уединившись с ним в одной из отдалённых аллей, заговорил с жаром, свойственным людям его типа:

– Не особенно верьте, синьор, тому, что здесь говорят…

– А чему именно? – спросил Головнин.

– Ну, вот вам давеча рассказывал наш почтенный хозяин об успехах здешнего просвещения. Он говорил вам, что у нас в Лиме выходят научно-экономический журнал «Перуанский Меркурий», «Путеводитель по вицеройству», газета и другие издания.

– Разве это неверно?

– Верно, но во всех этих изданиях пишется враньё. Да, да, враньё! – подчеркнул он. – Ибо правду печатать у нас здесь боятся, чтобы не подвергнуться гневу духовной цензуры.

– Ну, если и в Новом Свете журналы гонимы цензурой, – заметил на это Головнин, вспомнивший царскую цензуру в своём отечестве, – то, значит, им всюду уготована одна и та же участь.

– Не забывайте, синьор, – продолжал между тем его собеседник, – что у нас имеется и священная инквизиция! Вы понимаете, что это значит? Если бы не это, о! Я бы вам сказал, что Лима не последний город на земле. Ведь тут имеются не только семинария и пороховой завод, которых, кстати сказать, вам осматривать не представляет никакого интереса, но и медицинское училище, больница, морская школа, две типографии, обсерватория… – Он ещё долго перечислял какие-то другие училища и богоугодные заведения перуанской столицы.

При этом оказалось, что условия обучения в названном словоохотливым собеседником Головнина медицинском училище были достойны подражания. В эту школу, именуемую коллегией медицины и хирургии, все города вицеройства должны были присылать определённое число способных к науке молодых людей, оплачивая обучение и содержание их из общественных средств.

Это сообщение несколько примирило Василия Михайловича с Перу, ибо духовная цензура и священная инквизиция когда-нибудь кончатся, а коллегия медицины, морская школа и типографии будут существовать, приумножаясь и служа делу просвещения и – в конечном счёте – свободе, равенству людей.

Так думал Василий Михайлович, глядя в ночное тёмное небо.

Удивлённый его молчанием, собеседник тоже стал смотреть в небо, затем спросил:

– Что вы там видите, синьор?

– Звёзды, – отвечал Василий Михайлович. – Звёзды, каких ещё не видел нигде.

– Ах, вот что… – с разочарованием в голосе заметил полуфранцуз-полуиспанец. – Звёзды у нас действительно хороши, ярче, чем где бы то ни было на земле, но мы к этому уже привыкли. Яркость их объясняется тем, что на нашем небе никогда нет облаков.

– Звёзды ваши в самом деле прекрасны! – сказал Головнин. – С ними даже жалко расставаться. Однако пойдёмте в дом. Мне и моим спутникам нужно завтра пораньше встать, чтобы с утра осмотреть кладбище, – я в каждом городе бываю на кладбище – и засветло попасть на корабль: нам уже пора покинуть ваши гостеприимные берега.

– Вы любите бывать на кладбищах! – удивился собеседник Василия Михайловича. – Неужто посещение их не наводит вас на печальные мысли?

– Нет, по-моему, города мёртвых так же много говорят, как и города живых, – отвечал Головнин. – Здесь мы наблюдаем такое же неравенство, как и в городе живых: роскошные мавзолеи и жалкие, покосившиеся кресты, пышные надписи золотом на мраморе, плачущие белоснежные ангелы – и безымённые могилки, поросшие бурьяном.

– Ах, вот что… – протянул испанец. – Так должен вам сказать, что наше кладбище является редким исключением в этом отношении. Да, впрочем, завтра вы увидите сами…

Действительно, лимское кладбище не походило на другие места упокоения. Здесь не было ни памятников, ни надгробных камней. Для погребения богатых людей, родственники которых могли заплатить за погребение двести пиастров, были сложены длинные, толстые кирпичные стены на манер крепостных, с минами, то есть с пустотами, в которые вдвигались гробы с покойниками. После захоронения мина замуровывалась и на ней ставился номер, под которым покойник значился в кладбищенской книге.

– Когда такая стена заполняется, – объяснял Абадио, – мины вскрывают, кости ссыпают в общую могилу, а освободившиеся мины заполняются новыми гробами. И это никого не смущает, ибо номера скорее забываются, чем имена, когда они вырезаются на камне.

– А те, за кого родные не могут уплатить двести пиастров? Как поступают с ними?

– Тех просто сразу зарывают в землю, – отвечал Абадио.

– И больше их не беспокоят?

– Нет. Зачем же? Какая от них польза?

– Значит, беднякам у вас гораздо спокойнее лежать в могиле, чем богатым? – пошутил Головнин.

– О, синьор! – отвечал Абадио. – Наша святая религия учит нас, что на том свете бедняки пользуются всеми удобствами.

– У вас здесь это очень хорошо показано, – заметил Головнин, покидая лимское кладбище как достойную частицу этого достопримечательного города.

Глава 15Страдания мичмана Литке

Фрегат «Камчатка» был совершенно готов к дальнейшему плаванию. Оставалось только погрузить небольшой запас воды, так как на судне было ещё много пресной воды, взятой в Бразилии. Но при наливе среди полных бочек обнаружили и одну порожнюю при плотно забитом шпунте. Оказалось, что её прогрызли крысы. Из-за этого пришлось пересмотреть все бочонки, что потребовало немало времени.

Узнав о проделке крыс, Головнин вызвал к себе Скородумова и спросил его:

– Слышали, Владимир Иванович, что натворили у нас крысы?

– Слышал, – отвечал Скородумов, – и даже придумал, как избежать сего на будущее время.

– Что же вы придумали? Ежели сим животным не давать воды, то они прогрызут у нас все бочки. А ежели поставить им воду в лоханках, то при первом волнении её выплеснет.

– Совершенно верно, – подтвердил Скородумов. – Надо соорудить вот какой снаряд… Взять неглубокое корытце, в которое положить губку, а над ней, на особливой подпорке, укрепить горлом вниз бутылку с водой, так приткнутую пробкой, чтоб из неё на губку вода падала по капле. Крысы смогут пить воду из губки, а плескаться она не будет.

Приспособление это было одобрено, и крысиные водопои расставлены во всех трюмах.

Случай этот в течение нескольких вечеров обсуждался на баке. Все хвалили Скородумова за догадливость. Не одобрял его выдумки только один Тишка.

– Вы думаете, ребята, что этому Скородуму жаль бочек? – говорил он. – Ему жаль крыс. Сколько зубов должна крыса обломать об дубовый бочонок, чтобы прогрызть его! А теперь пожалуйте на готовенькое! Я вот объясню Василию Михайловичу, как буду подавать ужин. Ну и вредный человек, этот Скородум!

К ночи «Камчатка» вышла в море. Началось долгое и спокойное плавание в жарком поясе.

Ровный, умеренный пассат наполнял паруса шлюпа день и ночь. «Камчатка» шла спокойно, слегка накренившись на один борт, при несмолкаемом шуме ветра в снастях, под шорох морских волн, разрезаемых носом корабля.

В один из таких дней Матюшкин отстоял свою первую, мичманскую вахту и так остался доволен этим, что просил товарищей меняться с ним своими вахтами.

Головнин, внимательно наблюдавший за ним, похвалил молодого мичмана.

– Ну вот, видите, мичман, – сказал он. – Я так и знал, что, в конце концов, мы сделаем из вас мореходца не хуже других… – Затем, помолчав немного, заговорил, как бы отвечая на другую занимавшую его мысль: – Знаете, друг мой, нет плавания успешнее и спокойнее, как с пассатным ветром. Но нет и ничего скучнее. Поглядите кругом… Океан и с севера, и с юга, и с востока, и с запада, и ни одного паруса, ни одной грозовой тучи. А моряку бы бури! Погодите, мичман Матюшкин, вы ещё их полюбите…

В ночь на 8 апреля «Камчатка» пересекла Северный тропик, а 29-го, после полудня, увидели камчатский берег.

Мыс Безымянный один более или менее ясно выделялся из тумана, закрывавшего от взоров мореплавателей берег родной земли.

– Вот она опять, матушка Расея! – заговорил Шкаев, глядя на этот мыс, остро вдающийся в бледный океан.

Около Шкаева собрались бывшие диановцы – Тишка, его извечный «враг» Скородумов, Савельев. Подошёл сменившийся с вахты Филатов. Для всех них это были уже знакомые места. Старых диановцев окружили новички, никогда не бывавшие здесь.

Тишка рассказал о том, как он объехал с Василием Михайловичем всю Камчатку на собаках.

– Тут, братцы, собака – первое дело, – говорил он, – как у нас, скажем, лошадь. А лошадей на всю Камчатку голов с пяток, более не найдётся. Пётр Иванович Рикорд страсть как просил нас с барином привезти ему дрожки лошадиные из Петербурга. Никак, говорит, невозможно свою барыню на собаках катать, дюже пугается.

– Это он тебе говорил? – с усмешкой спросил Скородумов.

– А хоть бы и мне! – отвечал Тишка.

Головнин, заложив руки за спину, молча ходил взад и вперёд по палубе. Его разбирало нетерпение: стояли в виду берега, а подойти ближе из-за пасмурности и противного ветра не могли.

Затем повалил снег, который сразу выбелил весь корабль, сделав все снасти в три раза толще, чем они были, и закрыл непроницаемой завесой последний клочок камчатского берега – мыс Безымянный.

Так прошли сутки, другие, третьи… Все возвратились к своим обычным делам. Кто был свободен от вахты, сидели по каютам, читали книги, в кубрике матросы в одной кучке играли в орёл или решку, бросая над разостланным одеялом медный екатерининский пятак; в другой – Кирюшка Константинов сказывал сказку про царевну Лукерью, заснувшую по козням злой волшебницы в молодых годах.

Все жили в спокойном ожидании входа в Петропавловскую гавань.

Только в каюте мичманов Врангеля и Литке было не совсем спокойно.

Врангель, лёжа, как всегда, с книгою в руках, был занят чтением записок Крашенинникова о Камчатке. Литке же то садился на свою койку, то метался взад и вперёд по каюте.

На днях капитан снова его пробрал. Лейтенант Кутыгин передал через Литке приказание команде о смене парусов. Литке спутал названия снастей, сбил этим с толку команду, и в конце концов фрегат перестал слушаться руля.

Это так огорчило и возмутило Василия Михайловича, что он вызвал Литке в капитанскую каюту и, против обыкновения, не только не пригласил садиться, а даже выдержал его у двери в течение нескольких минут, делая вид, что чем-то занят.

Наконец он встал, прошёлся несколько раз из угла в угол, затем заговорил сухо, строго и даже резко:

– Господин Литке! Я взял вас на шлюп по просьбе Сульменова. Каюсь в этом. Но всё ж таки я брал мичмана, сиречь морского офицера, а не сбитенщика с кронштадтского базара. Оказывается, вы до сих пор ещё не знаете службы!

– Мне негде было ей научиться, – с юношеской искренностью отвечал Литке.

– Но у вас нет даже книжных знаний, хотя вы не выпускаете книги из рук.

– Мне негде было приобрести те познания, о которых вы говорите, – я не проходил курса морских наук.

– Как же вы тогда сделались моряком?

– Позволите рассказать? – несмело спросил мичман. Василий Михайлович глядел на него строго и с удивлением.

– Сказывайте. Это даже любопытно: мичман – не знающий парусов…

Литке откашлялся, переступил с ноги на ногу, спросил:

– От самого начала?

Головнин перестал ходить, остановился против него и внимательно посмотрел на юношу. Что это? Действительно ли он так прост, как кажется, или хитрит и представляется? Но во всей фигуре молодого человека, продолжавшего стоять навытяжку у порога, в выражении его глаз было что-то располагавшее к нему. Сердце Василия Михайловича смягчилось. Он сказал, опускаясь в кресло:

– Можете и от начала.

И Литке стал рассказывать…

В 1812 году, когда ему минуло пятнадцать лет, его дядя Энгель, у которого он жил тогда, заставил его работать писцом в своей канцелярии.

Здесь всё свободное от занятий время он проводил в обществе курьеров и слуг, которые вечерами собирались в помещении канцелярии со всего дома, играли в карты, рассказывали друг другу разные сплетни. Такое времяпрепровождение надоело юноше, и он стал читать что попало, беря книги из библиотеки дяди, находившейся тут же, в помещении канцелярии.

Тогда-то он прочитал, между прочим, и «Письма русского путешественника» Карамзина, и записки о других путешествиях.

– И вот меня потянуло самого путешествовать, – рассказывал Литке.

Головнин уже более ласково взглянул на рассказчика, вспомнив собственную историю с французским томиком путешествия Кука.

– Все мы так начинали. Ну, сказывайте, что было дальше?

– Далее… Летом пришлось мне жить в Кронштадте у сестры, бывшей замужем за морским офицером Сульменовым. Там один офицер Морского корпуса дал мне несколько уроков по географии и геометрии. Но тут Наполеон занял Москву, в Петербурге стали готовиться к оставлению столицы. Морской корпус был переведён в Свеаборг. Туда же переехали и Сульменовы и меня взяли с собой.

– Ну-с, а в Свеаборге что вы делали? – спросил Головнин.

– В Свеаборге стал брать уроки у одного штурмана и приготовился к экзамену для поступления на морскую службу. Экзамен сдал легко…

– Знаю, что голова у вас способная к наукам, – заметил Головнин. – Российским бы учёным могли стать, не токмо что моряком. Ну-с, а далее?..

– Далее, – продолжал Литке, – последовал приказ морского министра – быть мне волонтёром в чине мичмана. Одну зиму ходил на фрегате «Амфитрида», но там тоже никто не обращал на меня внимания, служил в гребной флотилии, а потом опять в Свеаборге, но уже при командире крепости…

– Ага, на берегу, – сказал с иронией Головнин. – Стали в обществе блистать, танцевать, ухаживать за девицами.

– Так точно, так точно, – искренно говорил Литке, испуганным и умоляющим взором глядя на капитана.

– Ну, добро, – сказал, наконец, Головнин. – До сегодня я всю вину за вас складывал на Сульменова и собирался намылить ему шею при встрече. Теперь же вижу, что всему виною вы сами. При вашей трёхлетней морской службе можно было отменно изучить морское дело. Матюшкин, который и моря до «Камчатки» не видал, теперь прекрасно несёт службу. А вы всё шалопайничаете.

Литке молчал, повесив голову.

– Вы должны покончить с сим несносным состоянием немедленно и заняться усовершенствованием ваших познаний в морском деле. Форсеры мне не нужны. Польза флоту – вот мой девиз.

После этих горячих слов Василий Михайлович снова поостыл и, посмотрев на юношу, продолжавшего стоять перед ним с опущенной головой, уже почти шутя сказал словами баснописца:

– «Ты всё пела? Это дело. Так пойди же – попляши». – И затем добавил: – Идите, мичман Литке, и беритесь за ум. Дело наше серьёзное и для государства весьма нужное.

И вот теперь мичман Литке, делая три шага в одну сторону по своей каюте и три в другую, всё приставал к Врангелю, не давая ему углубиться в чтение:

– Фердинанд, ну скажи – что мне делать? Я шалопай, форсер, – сие справедливо. Вместо того чтобы учиться самому, я всё ждал, что меня будут учить. Он меня уподобил крыловской стрекозе. Что это значит? Ведь он меня гонит с фрегата.

– Не знаю, выгонит он тебя или нет с «Камчатки», а вот я, честное слово, выгоню тебя из каюты! – с сердцем отвечал Врангель. – Ведь я же тебе десять раз повторил вчера, что его слова означают: иди и учись на палубе! Лучшей школы, как у Головнина, ты не найдёшь. Ты воспользуйся сим случаем.

– Нет, я так не могу, – твердил Литке. – Как только придём в Петропавловскую бухту, так я подам рапорт о болезни и спишусь на берег.

– Не дури! – отвечал Врангель. – Кабы он в тебя не верил, он бы тебя не учил, а паче того – не ругал. Он такой человек.

Глава 16Встреча старых друзей

При лёгком южном ветре «Камчатка» вошла в Авачинскую губу, а светлой северной ночью подошла ко входу в Петропавловскую бухту и стала на якорь.

Было 2 мая. В такую пору года на Камчатку ещё никогда не приходило ни одно судно.

Наутро всё население Петропавловска во главе с начальником области Рикордом высыпало на улицу.

Все глядели на корабль.

Одни говорили, что это транспорт из Охотска, другие – что это иностранный фрегат, что трёхмачтового транспорта в Охотске отроду не бывало, к тому же из Охотска рано ещё быть судам.

Спор этот был разрешён в ту самую минуту, как Рикорд навёл подзорную трубу на корабль.

– На фрегате наш вымпел! – радостно воскликнул он. – Сие мог совершить только капитан Головнин! Ура!

Добрая сотня голосов охотно подхватила «ура», и несколько шапок от радости полетело кверху.

Рикорд между тем обратился к офицеру местной экипажной роты:

– Лейтенант Калмыков, поезжайте скорее на шлюп поздравить Василия Михайловича с прибытием.

Калмыков сел с командой в шлюпку и направился к «Камчатке».

В свою очередь, и с «Камчатки» заметили в зрительную трубу движение на берегу.

– Салютовать русскому берегу из семи пушек! – приказал Головнин.

И семь выстрелов один за другим огласили дикие горы Камчатки, породив многоголосое эхо и окутав корабль пеленой белого дыма. На этот салют немедленно последовал ответ с береговых батарей. Явившийся на шлюп Калмыков, обнимая Головнина, говорил:

– Как это вы ухитрились прийти столь рано? Из оповещения морского министерства мы лишь недавно узнали, что вы вышли из Кронштадта в последних числах августа прошедшего года…

В свою очередь, и Василий Михайлович был немало удивлён исправностью порта.

– А с вами что приключилось, – спрашивал он Калмыкова, – что вы тотчас же отдали мне салют? Раньше пушки лежали в сарае, и на берег их вытаскивали только к июлю.

– Мало ли что было, Василий Михайлович! – отвечал Калмыков, продолжая крепко жать руку Головнину. – Это всё Пётр Иванович. Он скоро всю Камчатку поставит на дыбки.

– Однако едем на берег, – предложил Головнин. – Нужно подать рапорт начальнику области о прибытии да обнять покрепче старого друга.

Он поспешил сесть в шлюпку.

– Честь имею рапортовать, что вверенный мне шлюп «Камчатка» сего числа благополучно… – начал было высадившийся на берег Головнин, поднося два пальца к шляпе.

Но Рикорд не дал своему другу докончить рапорт, крепко обнял его, лобызая со щеки на щёку.

– Слава богу! Слава богу! – твердил он. – Поздравляю тебя, любезный друг Василий Михайлович, со счастливым прибытием и примечательным твоим плаванием. Идём скорее ко мне. Жена ждёт тебя с превеликим нетерпением.

И, подхватив дорогого гостя под руку, он повёл его к дому.

Начальник Камчатки, резиденция которого теперь была перенесена из Нижнекамчатска в Петропавловскую гавань, помещался в лучшем доме посёлка, с деревянной крышей и стёклами в окнах. Внутри жилища, где во всём была видна заботливая женская рука, оказалось совсем хорошо.

В дверях пришедших встретила сама Людмила Ивановна – жена Рикорда, молодая женщина с глазами цвета спелой вишни, с тем милым, чуть смуглым и ласковым лицом, которые так часто встречаются на Украине.

– Василий Михайлович! Какими судьбами так рано? Мы вас ждали, знаете, к какому времени? К августу, не раньше. Ну садитесь же, друг дорогой, да сказывайте, что у вас в Петербурге делается, как вы шли. А потом будем обедать.

Едва дослушав гостя, она устремилась по хозяйству, а Пётр Иванович подвёл его к окну:

– Дай-ка я подивлюсь на тебя, как говорит моя жена. Э-э, брат! Почему седины-то столько на висках?

– То память от японского плена, – отвечал Головнин.

– И до сих пор не женат?

– Всё некогда было, сам знаешь, но теперь женюсь, перед уходом в плавание было обручение.

– Одобряю и поздравляю, – говорил Рикорд. – Дай-ка я тебя по сему случаю ещё разок поцелую. Ага, теперь и кольцо обручальное вижу… На ком же женишься?

Василий Михайлович сказал. Рикорд позвал жену.

– Иди скорей сюда, брось твои медвежьи котлеты. Поздравь Василия Михайловича, он женится!

Пришлось Василию Михайловичу всё рассказать сначала и уже гораздо подробнее, чем другу.

К обеду явилась и жившая у Рикорда его сестра Анна Ивановна. Вместе с невесткой она усердно угощала гостя, глядя на него такими же восторженными глазами, как и её брат. Пили за здоровье наречённых чудесную наливку, настоенную хозяйкой на морошке. Подстать наливке был и весь обед.

За обедом Пётр Иванович всё расспрашивал о Петербурге, об общих товарищах, о Марфе Елизаровне, вспоминали детство и чуть взгрустнули о прошлом, как водится…

– А теперь отпусти меня, Пётр, – сказал Василий Михайлович, вставая из-за стола. – Тороплюсь на шлюп. Боюсь, чтобы на него не нанесло лёд от берега. Завтра снова твой гость…

Головнин беспокоился не зря. На следующее же утро ветром двинуло на шлюп сплошную массу берегового льда, но, к счастью, он оказался слаб и мелок и вреда кораблю не причинил.

Но произошёл другой, гораздо более опасный случай. На вахте Кутыгина и Литке (снова Литке!) позабыли, при наступлении безветрия, подтянуть якорный канат, отчего буйреп[151] попал между рулём и тревнем и задержал шлюп, как на шпринте.

Головнин не сделал замечания ни тому, ни другому по поводу этой оплошности, Муравьёву же сказал:

– Буйреп новый и толстый. Если случится крепкий ветер, то нам погнёт рулевые петли, кои здесь чинить будет весьма несподручно.

– Попытаемся вытащить канат, – отвечал Муравьёв и приказал спустить на воду шлюпку.

Но все усилия сидевших в шлюпке матросов ни к чему не привели: буйреп им освободить не удалось.

– Придётся лезть в воду, не иначе, – сказал Шкаев. – Надо кого помоложе: старику не сдюжить ледяной воды – сердце займётся. Ну кто, ребята, может? – обратился он к матросам.

Все молчали. Но человек, готовый нырнуть в ледяную воду, нашёлся…

При полной тишине, наступившей на палубе, к Головнину неожиданно приблизился Тишка.

– Ты что? – спросил его Головнин.

– А вот чего… – отвечал тот. – Я, слышь, знаю человека, который согласен слазить в воду.

– Кто же он такой?

– Да наш же, рязанский, Кирюшка Константинов.

– Так чего же он сам не скажет? – удивился Головнин.

– Не смеет, слышь. Робкий он дюже.

– А холодной воды не боится?

– Не, он весной, грит, всегда так налимов у себя в речке руками ловит…

– Где же он? Давай его скорей сюда! – приказал Василий Михайлович.

Кирюшка Константинов действительно был готов лезть в воду.

Неуклюже, видимо, стесняясь всеобщего внимания, но тем не менее быстро он спустился в шлюпку, разделся на ледяном ветру, снял с шеи серебряный крестик на бисерном гайтане, дал держать его Шкаеву, находившемуся в шлюпке, и стал креститься.

– Выпей вот это на дорожку, – посоветовал тот, протягивая Кирюшке кружку с крепким ромом.

– Не надо, я так завсегда… – отвечал он. – Ну-ка, посторонись!.. – и нырнул в воду.

На шлюпе всё затихло, было только слышно, как гюйс трепещет на ветру. Взоры всех устремились в то место, куда нырнул молодой матрос. Казалось, прошло очень много времени… Но вот показалась его голова. Со шлюпки к нему протянулись руки. Его хотели принять из воды, но он сказал глухим, слегка дрожащим голосом:

– Нет, постой-ка, передохнуть… не берёт… Ещё нырну. Дайка теперь вот этого…

И он взял из рук Шкаева кружку с ромом, залпом выпил и снова нырнул.

Через несколько мгновений он вынырнул и радостно крикнул:

– Тяни канат! Готово! – и сам протянул руки, просясь в шлюпку.

От его тела шёл пар. Его приняли в овечью шубу и дали ещё кружку рома.

Лекарь Антон Антонович выслушал его сердце и сказал:

– Как у быка!

Василий Михайлович выдал матросу Кирею Константинову денежную награду и отметил его мужественный поступок в приказе по шлюпу.

Глава 17Весна на Камчатке

В ближайшие дни началась разгрузка шлюпа, доставившего для Петропавловска и Охотска не одну тысячу пудов снарядов, железа и муки.

Все офицеры, кроме Кутыгина, руководившего этими работами, поспешили съехать на берег, чтобы пожить на сухопутье, поохотиться, побродить по новому краю, который своей нетронутой дикостью привлекал внимание многих из них.

В качестве частных постояльцев они расселились по всему посёлку. Один лишь Врангель по собственному желанию отправился с командой в тайгу на рубку дров. Ему хотелось побыть в настоящей лесной глуши, где, кроме зверей, никого нет.

На месте рубки была выстроена на скорую руку избушка, и он поселился там вместе с матросами. Пока те валили лес и пилили его, он с ружьём за плечами бродил по лесистым горам, распевая свою детскую песенку: «Туда, туда вдаль, с луком и стрелою…»

Здесь он чувствовал себя как дома, и никакие лишения и неудобства такой жизни не заставляли его думать о мягкой постели и сытном столе. К такой жизни он готовил себя с юных дней и теперь был счастлив.

Головнина Рикорд не отпустил от себя, предоставив ему лучший покой в своём доме. Тишка тоже был окружён в этой семье теплотой и вниманием, как старый слуга Василия Михайловича, дважды совершивший с ним столь длительное плавание.

Вообще гостеприимный дом начальника Камчатки был всегда открыт для офицеров шлюпа, и не было дня, чтобы кто-нибудь из них не обедал у Рикорда.

Присутствие двух приветливых молодых женщин, умевших создать вокруг себя в этой глуши атмосферу уюта и какой-то родственной простоты, позволяло всем чувствовать себя здесь как дома.

Особенно участливо, с чисто материнской заботливостью, обе женщины отнеслись к гардемаринам и молодым офицерам, в частности к Литке.

Узнав, что, удручённый последней неудачей с буйрепом, он собирается списаться со шлюпа, они стали отговаривать его от этого опрометчивого шага и выступили горячими защитницами несчастливого мичмана перед Головниным, хотя тот по-прежнему ничем не грозил ему.

Не меньшим вниманием Людмилы Ивановны пользовался и Матюшкин. Узнав о том, что он не только знаком с Пушкиным, но даже друг его, она часто просила его рассказать что-нибудь о молодом поэте, которого хвалил сам Державин.

Она тоже была не чужда музам и писала стихи, но признаться в этом пока не решалась, хотя не в пример прочим окружавшим её людям считала это делом, а не одной приятной забавой. Теперь в доме Рикорда часто устраивались вечеринки, на которых Матюшкин декламировал стихи Пушкина, как когда-то юный Рудаков декламировал Державина, а Людмила Ивановна пела для гостей под гитару итальянские песни. Молодёжь танцевала, и бывали такие минуты, что если бы не сопки за окном, да не северное море, и не медвежьи шкуры под ногами, можно было бы подумать, что всё это происходит не на Камчатке, а где-нибудь на Петербургской стороне.

Стояли ясные холодные дни. В оврагах ещё лежал снег. Но стосковавшиеся по выгону коровы Людмилы Ивановны бродили уже по посёлку, старательно выщипывая травку, щетинившуюся в тёплых, защищённых от северного ветра местах. По спинам их проворно бегали галки, выщипывая вылинявшую за зиму шерсть. Набив себе полный клюв шерстью, они летели куда-то кособочась, неровным полётом, – видимо, ноша мешала им лететь.

На дворе начальника области пел петух и звонко кудахтали куры, как где-нибудь в рязанской деревне.

В небе тянулись бесконечные вереницы перелётной птицы, спешившей с юга на свои гнездовья. Потускневшая за зиму хвоя на кедровом стланике[152], кое-где прихваченная морозом, как огнём, уже наливалась яркой весенней зеленью.

Так начиналась на Камчатке несмелая северная весна, которую могло спугнуть каждое дыхание океанских льдов.

Известие о том, что на «Камчатке» привезли пароконные дрожки для начальника области, заинтересовало всех. Большинство местных жителей считало единственным экипажем, годным для передвижения, собачьи нарты. Поэтому, когда от берега отчалил баркас, который должен был доставить с корабля дрожки, всё население посёлка собралось на берегу, как в день прибытия самой «Камчатки».

Ждать пришлось довольно долго. Но вот, наконец, дрожки были доставлены к берегу и выгружены с превеликой осторожностью при участии всех собравшихся.

Петропавловцы подходили к ещё не виданному ими экипажу, ощупывали его со всех сторон, пробовали вертеть колёса, дивились этой хитроумной выдумке. Некоторые влезали в экипаж и смеялись, как дети, когда от движения их тела дрожки начинали покачиваться на огромных выгнутых рессорах.

В толпе горячо обсуждался вопрос, может ли эта столичная выдумка ездить по снегу. Некоторые не верили, что в петербургские «нарты» удастся запрячь лошадей.

Несколько стариков, никогда не покидавших Камчатки и державшихся в сторонке отдельной кучкой, недоверчиво покачивали головами.

– Отродясь такого не было на Камчатке, – сказал один из них. – Кончится эта придумка тем, что не пойдёт к нам рыба. Будет голод великий. Вот попомните мои слова…

Но стариков никто не слушал. Все охотно вызвались довезти дрожки на себе до двора начальника области и с шумом и гамом прокатили их через весь посёлок под яростный лай петропавловских собак, словно увидевших в петербургских дрожках своего заклятого врага.

Перед домом Рикорда была произведена пробная запряжка лошадей из казачьего конвоя. То была пара мелкорослых белых сибирских лошадок с коротко подстриженными гривами, торчавшими густой щёткой.

Стали надевать хомуты, привезённые из Петербурга, но они оказались велики. Пришлось подложить подушки. Наконец запрягли.

Но в ту же самую минуту беленький конёк, с большим трудом заведённый общими усилиями собравшихся в оглобли, вскинул вдруг задними ногами и одним махом вышиб подножку для кучера. А второй конь упёрся всеми четырьмя ногами в землю, и никакими силами нельзя было подвести его к постромкам.

Старички ликовали. Впрочем, их ликование было преждевременным: через несколько дней терпеливой возни с лошадьми они словно одумались и начали столь спокойно ходить в дрожках, словно всю жизнь только это и делали.

Все петропавловские дамы, хотя и с некоторым страхом, по очереди прокатились на дрожках по единственной улице посёлка, и художник Тихонов зарисовал эту картину в свой альбом.

Однако дрожки на Камчатке были самым незначительным новшеством из тех, какие ввёл Рикорд, этот и впрямь незаурядный правитель далёкой российской окраины. С большим вниманием и благожелательностью относился он к жителям области.

При нём почти прекратились обычные в этих местах голодовки населения, которое питалось одной рыбой. Когда запасы её зимой иссякали, люди поддерживали своё существование молодой древесной корой и кедровыми орехами.

Попечением Рикорда «Камчатка» привезла в своих трюмах немалый груз муки для края.

Одна из выдач состоялась вскоре после разгрузки «Камчатки». Всё население посёлка выстроилось в очередь около магазеи, сиречь лавки, держа в руках самодельные плетушки и мешки, сотканные из крапивных волокон.

– Бедным муку будем отпускать по половинной цене, а кто не может и того платить, то дешевле, – объявила Людмила Ивановна, выходя на крыльцо лавки. – Бедные, становитесь вот сюда.

И тотчас вся очередь перешла на указанное ей место.

– Все бедные! – ворчливо сказал магазейный сторож, отставной солдат. – Какой же дурак зачислит себя в богатые в таком разе!

– А как же быть, дедушка? – спросила Людмила Ивановна.

– А вы бы спросили меня, – отвечал старик. – Вот я их сейчас рассортирую…

И хотя не вполне деликатно, но быстро и искусно он, без всяких жалоб со стороны жителей, рассортировал их по их достатку и положению, добавив однако же с прежней ворчливостью:

– Теперь рыба к нашим берегам хоть не приходи!

Через неделю из того же склада была назначена выдача местным охотникам пороха и свинца, привезённых на том же шлюпе. Теперь охотничьи припасы выдавались Рикордом в достаточном количестве, чтобы освободить занимавшееся охотой население от кабалы купцов, наезжавших раз в год за пушниной и выдававших под неё охотникам втридорога порох и свинец.

К выдаче явился и курилец Алексей, так и не покинувший Камчатки после возвращения из японского плена. Он жил со своей семьёй на одном из далёких стойбищ в качестве старшины, поставленного Рикордом, и каждую весну являлся за получением положенной ему пенсии свинцом и порохом.

Увидев Головнина, он сначала испугался, словно перед ним предстал выходец с того света, потом бросился к нему и стал трясти руку со словами:

– Капитана! Капитана! Ты живая? И я живая. Айда ко мне на станок!

Но Василий Михайлович в гости к Алексею не поехал, зато одарил его всякой всячиной, в том числе и новым охотничьим ружьём, привезённым из Петербурга. Алексей же заставил его взять от него шкурку убитой им чернобурой огнёвки-лисы с таким чудесным мехом, что стоило его только встряхнуть в темноте, как от волоса сыпались искры.

Когда нарушенная приходом «Камчатки» жизнь посёлка вошла в обычную колею и всё, о чём друзьям нужно было поговорить, было переговорено, Рикорд повёл Василия Михайловича показывать своё хозяйство.

Прежде всего Головнин обратил внимание на то, что среди домишек, разбросанных в полнейшем беспорядке, появилась теперь правильно распланированная улица, наполовину уже застроенная новыми домами.

На одном из них он увидел вывеску: «Лазарет». Здесь их встретили два лекаря и фельдшер, выписанные Рикордом из Иркутска. На чистых койках лежали больные, которые до того лечились только у знахарей.

– Это доброе дело ты сделал, Пётр, – сказал Василий Михайлович Рикорду. – Но о сём уж наслышан: чай, сам вёз тебе на шлюпе всякую всячину для твоего лазарета.

Из лазарета прошли в ремесленную школу, где камчадалы обучались кузнечному ремеслу.

– До того у меня по всей Камчатке было три-четыре слесаря и кузнеца, – говорил Рикорд. – Некому было выковать топор или дверную петлю. А теперь вот готовлю уже второй выпуск.

– Весьма отрадно всё сие видеть, – говорил Головнин. – А помнишь ли, Пётр, ты сказывал, что любезней тебе южное море, чем этот холодный, уединённый край? Значит, недаром ходили мы с тобою в гости к Курганову и к нашему инспектору классов в Кронштадте, не зря читали хорошие книги, мечтали о пользе России. Весьма, весьма радостно, Пётр, – повторял он.

– Ты погляди ещё, – отвечал Рикорд, – что сделала Людмила Ивановна. Огороды у жителей погляди, скотный двор её, телят. Трудов её, пожалуй, поболе моего. Она мне добрый помощник. Мне её и хвалить не пристало – жена, а всё же помысли, Василий Михайлович! Из тёплых равнин любезной своей Украины не побоялась приехать ко мне в сей дикий климат. В собачьих нартах ехала, на колёсах и верхом на оленях. Ведь десять тысяч вёрст! А для каких трудов? Не для светской жизни ехала!

– То русская женщина, – сказал Василий Михайлович с уважением. – Великого удивления они достойны! Может быть, Пётр, когда-нибудь поэт напишет оду им не хуже, чем Фелице[153]!

– И я так думаю. – Рикорд обнял старого друга, не в силах побороть волнения.

Глава 18Русские робинзоны

Стоял уже июнь, тёплое на Камчатке время. От нагретой земли с гор по вечерам тянуло запахом трав, который не могли заглушить даже запахи близкого океана. Всё уже было готово к обратному плаванию «Камчатки»: вода налита, дрова привезены, скот, пригнанный из Большерецка, и овощи – дар Людмилы Ивановны – погружены на шлюп.

Прощальный вечер, данный Рикордом Головнину и его офицерам, затянулся до утра, и прямо из-за стола гости отправились на корабль.

– Прощай, Пётр, – сказал Василий Михайлович. – Прощай! От берегов Америки я пойду прямо в Европу. Ласкаю себя надеждой, что снова увидимся, уже в Петербурге. Премного ценю твои труды на пользу сего края и всем буду рассказывать о том в столице. А вам, Людмила Ивановна, – обратился он к жене Рикорда, – низко кланяюсь за ваше не женское мужество и старания на пользу здешних жителей и за тёплый приём, оказанный нам!

В полдень «Камчатка», провожаемая прощальным салютом береговой батареи, вышла из Петропавловской гавани в Авачинскую губу, но противный ветер удержал мореплавателей на целых четыре дня.

В один из этих дней совсем близко показалось небольшое двухмачтовое судно под русским флагом. Суда обменялись сигналами, и Василий Михайлович пригласил к себе капитана.

То оказался бриг «Бобр» Российско-Американской компании под командой штурмана Васильева, посланный снять с острова Медного одиннадцать охотников, высаженных там семь лет назад для промысла и позабытых.

Выслушав рассказ Васильева об этих брошенных на произвол судьбы людях, возмущённый Головнин предложил пойти вместе на поиски их.

Васильев с радостью принял предложение, и бриг, зайдя лишь не надолго в порт для погрузки балласта и дров, наутро был снова подле «Камчатки», чтобы, не теряя времени, идти в дальнейшее плавание.

Оба корабля, выбравшись на морской простор, взяли курс к Шикунскому носу.

Вечером прошли нос Шикунский и повернули к Беринговым островам. Через три дня открылся в сильной пасмурности остров Медный.

Когда к острову подошли ближе, суда разошлись, обходя его с востока и с запада, беспрерывно осматривая берега в зрительную трубу.

К вечеру Васильев заметил в одном из заливчиков острова поднимающийся кверху тонкий дымок.

– Никак наши! – крикнул он.

Его помощник тоже навёл свою трубу по направлению дыма и сказал:

– Дым и есть, а под ним жильё. Вижу крышу из пловучего леса.

– Пальни из пушки на вызов людей и, кроме того, два раза для «Камчатки», чтобы зря не искали. Да подними флаг, – распорядился Васильев.

И с «Бобра» дали один и вскоре за ним ещё два выстрела. Одновременно на бриге были убраны паруса и брошен якорь.

Головнин, услышав далёкий отголосок выстрелов, приказал повернуть обратно и стал лавировать против ветра, чтобы приблизиться к «Бобру».

Туман разошёлся. Наступила короткая июльская ночь, похожая на сумерки. В эту ночь никто не спал на кораблях, ожидая поскорее увидеть этих затерянных среди холодной пустыни охотников. Ведь то были русские Робинзоны.

Наступил долгий северный рассвет.

Но почему до сих пор на берегу не видно людей?

– Дать ещё выстрел из пушки!

Над островом загрохотал и прокатился новый выстрел.

Через минуту после этого на берегу показались крохотные человеческие фигуры. Было уже светло, и в подзорные трубы они были ясно видны.

– Люди, люди на острове!

Они сначала как бы замерли на месте, будто не верили своим глазам, затем засуетились, забегали, и скоро показалась лодка. Было видно, как дружно и с какой торопливостью гребли они тремя парами вёсел.

Головнин крикнул Васильеву в рупор:

– Я перейду к вам, пойдём навстречу лодке. Лот показывает, что для меня глубина здесь недостаточна.

– Мой «Бобр» пройдёт, – отвечал Васильев. – Спускаю трап! Головнин перебрался на бриг.

«Бобр» направился к берегу, и вскоре лодка была у его борта. В ней сидело семь человек, одетых в котиковые шкуры, в косматых шапках из белого песца.

Васильев перегнулся через борт и крикнул:

– Шипицын! Ты? Поднимайся скорей сюда!

Все сидевшие в лодке быстро поднялись на бриг, впереди них был человек высокого роста, широкий в плечах, медленный в движениях, видимо, очень сильный.

Лицо его обросло густой длинной бородой, в которой серебрилась проседь. Из-под его песцовой шапки спускались по плечам длинные, сбитые в колтун волосы.

У него были небольшие, но живые тёмные глаза, в которых светились сила и энергия.

Это и был Шипицын.

Когда он поднялся на палубу брига, то, видимо, ещё не узнавая никого, громко произнёс хриплым, дрогнувшим от волнения голосом:

– Слава богу! Есть ещё люди на белом свете! – Затем, узнав Васильева, крикнул с надрывом в голосе: – Иван Алексеич, ты?! Да как же это! – и бросился обнимать и целовать его и всех, кто стоял рядом с ним.

Товарищи Шипицына крестились, плакали от радости и также обнимали и целовали подряд всех, особенно горячо приветствуя тех из васильевцев, кого узнавали.

Но когда прошёл первый восторг встречи, спасённые начали горько упрекать штурмана Потапова, который семь лет назад привёз их на этот дикий остров и бросил на произвол судьбы. Слёзы возмущения слышались в голосах этих мужественных людей, проявивших нечеловеческую энергию в борьбе за жизнь в бескрайных ледяных пустынях Севера, где были только камень и лёд.

Всем спасённым дали водки и хлеба.

Они с жадностью выпили по чарке, а при виде хлеба по их закопчённым лицам побежали крупные слёзы, оставляя грязные потёки на щеках. Плача, они ели хлеб, подбирая своими совершенно почерневшими когтистыми руками каждую кроху, бережно отправляя её в рот.

Когда первый голод был утолён, они наперебой стали рассказывать о своих несчастиях, умолкая лишь тогда, когда начинал говорить Шипицын. Они уважали его.

А Шипицын, тоже волнуясь и спеша, говорил:

– Что сделали с нами? А? Я прослужил компании двадцать лет! Усерднее меня, кажись, никого и не было. Баба у меня тоже промышленная. Вот извольте посмотреть… – И он вытащил откуда-то из своих меховых недр засаленную и истрёпанную до курчавости записную книжку, в которую записывалась вся артельная добыча. – Вот глядите, за год мы с бабой добыли восемьсот морских котов. А остальные – кто двести, кто мало-мало поболе, а кто и двух сотен не добыл.

– А ты расскажи, как тебе было здесь с промысловыми, – посоветовал Шипицыну один из приехавших с ним.

– Эх, что об этом говорить! – воскликнул Шипицын. – Сколь я вытерпел здесь, только один бог знает, да вот они, – указал он на своих товарищей.

– За старшего был он у нас, начальником, – пояснил тот же промысловый.

– Особливо было тяжело с лопотью[154], – говорил Шипицын. – Лопоть вся износилась, люди оборвались, а тут холода. Шкур много, а брать из промысла на себя никто не посмел, – такой закон. Ну, я разрешил: не ходить же людям голыми по такому холоду. Вот можете сами видеть, в каких мехах мы теперь ходим: не то что в Иркутске, а и в самом Петербурге позавидовали бы. Так и жили мы. Всё ждали. А напоследок порешили, что об нас и думать забыли. В другое время приходило в голову пуститься на волю божию в Камчатку, но без карты не отважились: куда, в какую сторону идти?

На другой день штурман Васильев и кое-кто из корабельщиков посетили заброшенных зимовщиков в их зимовье.

Они жили в двух юртах, сложенных из наплавного леса: в одной, меньшей, помещался Шипицын с семьёй, в другой – остальные, холостые промысловые. Жилища эти были наполовину врыты в землю, с земляными полами, с очагом в виде ямы и мало чем отличались от звериных берлог.

Семья Шипицына, которая зимовала с ним вместе, состояла из его жены и двух мальчиков-подростков двенадцати и тринадцати лет.

Все они были одеты в шкурки морского котика, а шапки их были пошиты из меха прекрасных песцов. Лица у всех были одинаково черны, руки не знали мыла, и все трое в своих шкурах и в своей многолетней грязи отличались друг от друга только ростом да быстротой движений.

У мальчуганов были необычайно живые глаза, которые они теперь пялили до самозабвения на людей в столь отличных от их одеждах.

Они даже не слышали предлагаемых им вопросов: рады ли они своему спасению и хотят ли возвратиться домой? А если бы даже и слышали, то не знали, что ответить, ибо иной, лучшей жизни они не ведали и другого дома не помнили.

Но всего удивительней было то, что все промышленные после семи лет своей многотрудной жизни во льдах имели здоровый и бодрый вид и даже не утратили способности веселиться.

Один из них достал из сундука скрипку и сказал гостям:

– Не считайте нас за колюжей[155], мы тоже среди настоящих людей живали.

Настроив свой инструмент с самодельными струнами из звериных жил, он заиграл какой-то танец, а шипицынские мальчуганы по знаку отца пустились в пляс…

– Вот так мы и прогоняли нашу грусть-тоску, – сказал Шипицын.

– А когда же вы на бриг переберётесь? – спросил один из корабельщиков. – Ведь с попутным ветром «Бобр» уходит.

Зимовщики замялись.

– Да вишь, не едем мы… – как бы извиняясь за себя и товарищей, сказал Шипицын.

– Как так? Почему?

– Да вишь, Васильев от компании просит нас остаться ещё на год, пока приедет смена, и запас нам полный оставляет на год. Мы и согласились.

Узнав об этом впоследствии из рассказа самого Васильева, Головнин с превеликим изумлением думал о русских зимовщиках, поражаясь доверчивости и незлобивости этих людей.

Ещё недавно они плакали от счастья при виде людей с воли. А теперь уже снова готовы были довериться тем, кто их однажды бросил на погибель, и упустить, может быть, последний в жизни случай вырваться с этого пустынного острова.

«Сколь же вынослив, – думал Василий Михайлович, – необорим даже для природы Крайнего Севера русский человек, что приходил сюда первый, в это безлюдье, раздвигая на огромные пространства пределы державы Российской!»

И Василий Михайлович записал в свой дневник всё, что он слышал об этих удивительных русских Робинзонах.

Глава 19В русских владениях

«Камчатка» шла вдоль гряды Алеутских берегов.

Ветер был слабый, море спокойно. Было тихо, пустынно и для летней поры холодно. Реомюр редко показывал более 4 градусов тепла[156]. Команда оделась потеплее.

Василий Михайлович осторожно вёл «Камчатку» по этим никем не посещавшимся местам. И опять спал в своём кресле лишь днём, да и то урывками. Почти всё время он проводил на вахтенной скамье. Море и ветры в этих местах были ещё неизвестны мореплавателям. По ночам воздух и холодное, тяжёлое море как будто замирали. Только бледные северные звёзды скупо перемигивались в светлом, негаснувшем небе.

«Камчатка» подолгу дрейфовала.

Наконец взору мореплавателей открылся лесистый остров Кодьяк. Алеутские острова остались далеко позади. Появились птицы. По ночам к борту «Камчатки» приближались киты.

«Камчатка» держала курс на остров Учан. Этот маленький гористый островок как будто нарочно был поставлен служить приметой для кораблей.

Когда шлюп стал на якорь вблизи острова, от берега отделилась большая лодка, направившаяся к кораблю.

В ней оказалось несколько монахов во главе с сухоньким старичком. Странно было видеть его непрочную, словно детскую фигурку среди огромных, с грубыми, обветренными лицами монахов, похожих более на промысловых людей.

Монахи были посланы на «Камчатку» начальником местной духовной миссии отцом Гермогеном обменять плоды их хозяйства на муку, сахар, чай, ром. Молодые гардемарины и мичманы с удивлением, любопытством и радостью окружили этих русских людей – «американцев». Они говорили по-русски и тоже были рады, молчаливо улыбались и оглядывались.

Василий Михайлович расспрашивал их о хозяйстве.

Старичок отвечал охотно:

– На острову у нас трава хороша, можно взять без большой натуги два покоса, так что коровок у нас боле полтыщи будет. А начали с малого числа этак лет пятнадцать назад. И овечки у нас есть, и свинки. На Еловом острову пытались мы сеять пшеницу, только она николи не вызревает, а ячмень годами вызревает. Капусту вот тоже гонит в лист из-за дождей, и кочны завиваться никак не хотят.

– А какие звери у вас на острову?

– Из тех, что от людей бегают, – отвечал старичок, – медведи есть, лисицы, горностаи, собаки…

– Как, и собаки дикие? – удивлённо воскликнул Матюшкин.

– Как есть дикие. Но у нас есть и приручённые. А волков и зайцев нет вовсе.

Монахи привезли много всякой всячины и получили то, что им было нужно. Но овощи их были водянисты, невкусны. А свинины и совсем никто есть не стал: мясо отдавало рыбой, которой, очевидно, монахи кормили свиней.

– Сие блюдо для постных дней, – сказал Литке Врангелю. – По средам и пятницам его и монахи приемлют.

Василий Михайлович, плавая на «Диане», бывал уже в этих местах и со здешними порядками компании был хорошо знаком ещё при старом главном управителе Баранове. Он ко многому относился уже без удивления, но с прежним вниманием и любознательностью исследователя.

Он ввёл «Камчатку» в Ситхинский[157] залив.

У самой гавани Ново-Архангельска возвышались деревянные башни крепости. Крепость первая салютовала шлюпу. За нею приветствовал пришедших стоявший в бухте американский бриг. Василий Михайлович отвечал надлежащим по уставу количеством выстрелов.

Нового управителя Российско-Американской торговой компании капитана Гагенмейстера, которого Василию Михайловичу надо было видеть по делам компании и службы, в Ново-Архангельске не оказалось.

Гагенмейстер за месяц до прихода «Камчатки» отплыл в Калифорнию за продовольствием для нужд компании и должен был возвратиться лишь в октябре.

Ждать Головнин не мог. Поэтому, не пробыв и месяца в Ново-Архангельске, он вывел «Камчатку» из залива и пошёл в Калифорнию, надеясь застать управителя там.

Ситхинский залив – огромное водное пространство с многочисленными безопасными гаванями.

По глади залива были разбросаны острова, на которых как будто кипели под ветром леса. Изрезанный узкими проливами меж островками, он издали казался невиданным парком с голубеющим морем вместо аллей.

Горные снега блестели над хвойными лесами. У самой гавани Ново-Архангельска, на высокой скале, окружённая палисадом из могучих брёвен, возвышалась деревянными башнями крепость.

– Сие компанийский Гибралтар, – сказал Головнин офицерам.

– Вот где рай-то для праведных! – сказал матрос Шкаев.

– Ничего сторонка, – вставил слово Кирей Константинов. – А только наша Рязанская губерния много веселей!

– Куда там!.. – убеждённо заметил Тишка.

Залив остался позади. Уже целые сутки шли открытым морем. Ветер был попутный, но такой ужасающей силы, что хотя Головнин и приказал убрать почти все паруса, «Камчатка» шла прямо по ветру, и можно было ожидать каждую минуту, что либо в результате удара в корму, либо по оплошности рулевых шлюп бросится к ветру, и тогда волнами переломает на палубе всё и прежде всего гребные суда.

Муравьёв, видя столь опасное положение, предложил положить судно в дрейф, но Василий Михайлович отказался.

– Нет, – сказал он, – жаль терять попутный ветер. Пойдём уж так, применяя возможную осторожность, доколе ветер не смягчится.

И «Камчатка» неслась самым быстрым ходом, ложась то на один, то на другой борт, готовая вот-вот черпнуть воду, но вовремя выправлялась.

Наконец ветер стих, но вскоре сделался встречным, беспрестанно меняя румбы. Небо очистилось от туч.

К югу от мыса Мендосино ветер снова стал резко усиливаться и превратился в жестокую бурю при совершенно ясной погоде.

Головнин вызвал наверх молодёжь.

– Господа мичманы и гардемарины, – сказал он, указывая на горячую работу команды, – смотрите и учитесь, как надлежит лавировать парусами при свежей погоде. Мичман Литке, прошу вас стать со мною на вахту в сей опасный момент!

Литке с гордостью подошёл к капитану и встал с ним рядом.

Головнин приказал спустить брам-стеньги с мачт, чтобы облегчить их и закрепить все паруса, кроме одного фока.

К вечеру были немного южнее мыса Барр-де-Арена, недалеко от российской крепости Росс, к которой нужно было подойти, но погода не позволяла этого. Крепость стояла на совершенно открытом берегу, без всякой гавани или якорной стоянки.

Поэтому, полюбовавшись издали на русский флаг, развевавшийся над калифорнийским берегом, направились к ближайшему испанскому порту Монтерей, ещё издали заметив на рейде трёхмачтовый корабль Гагенмейстера – «Кутузов».

Головнин хотел видеть Гагенмейстера не только для того, чтобы получить нужные сведения о делах колонии, что было поставлено в задачу экспедиции. Как учёного-исследователя, его интересовала и Калифорния, принадлежавшая тогда ещё испанской короне.

Бросив якорь вблизи «Кутузова», Василий Михайлович тотчас же поспешил к Гагенмейстеру, которого уважал и любил как старого, опытного моряка. Встреча была радушной, и разговор затянулся далеко за полночь.

Сначала говорили о компанейских делах, а затем перешли и к испанцам.

Выслушав рассказ Гагенмейстера об управлении испанскими властями Калифорнией, Головнин заметил:

– Сколь я вас понимаю, весь доход, получаемый королём испанским в сей области, только и состоит в одних мольбах о здравии и благоденствии его католического величества, воссылаемых к богу проживающими здесь испанцами три раза в день.

– Совершенно верно, – подтвердил Гагенмейстер.

– А как у них обстоят дела с индейцами?

– Индейцы поначалу вели себя весьма добропорядочно, – отвечал Гагенмейстер. – Тогда испанцы стали ловить их арканами, как диких животных, причём одних убивали, других обращали в католичество.

– И индейцы терпят столь жестокое обращение с ними? – спросил Головнин.

– Нет. Индейцы в отместку сначала убивали ровно столько испанцев, сколько те перебили их единоплеменников, а потом поумнели и стали убивать, сколько могли.

– А кто же из индейцев молится за короля? Пойманные с помощью лассо?

– Частью и они, а частью кои льстятся на кормление трижды в день, после молитвы за короля.

– Честное слово, эти индейцы не дураки, – сказал Головнин. – Вознеси молитву – и берись за ложку…

– Не совсем так, – возразил Гагенмейстер. – Кормят не за одни молитвы, а и за работу на полях и плантациях, принадлежащих испанским духовным властям и монастырям.

– Сие уж не столь прибыльно. Ну а как к нам относятся индейцы?

– К нам хорошо. Поживёте – убедитесь сами.

И верно, эти слова вскоре подтвердились.

Когда буря стихла, Головнин, распрощавшись с Гагенмейстером, направился к порту Румянцева, который находился в пяти часах хода на шлюпе от крепости Росс. Оттуда он надеялся пройти в крепость.

Русское селение, именовавшееся крепостью Росс, находилось в восьмидесяти милях от президии[158] Сан-Франциско, составлявшей северную границу Калифорнии. Крепость эта была основана русскими с добровольного согласия природных местных жителей – индейцев.

При образовании этого селения основатели колонии имели в виду промыслы бобров и хлебопашество, для которого климат и почва этих мест были чрезвычайно удобны. Бобров было так много, что обширный залив Сан-Франциско представлял собою как бы бобровый садок.

Правителем колонии Росс состоял коммерции советник Кусков, которого Головнину нужно было видеть, чтобы получить от него список с акта о добровольной уступке этой земли индейцами русским.

Поэтому, бросив якорь в порту Румянцева, Головнин с несколькими шлюпками поплыл к крепости Росс.

Море было спокойно, если не считать широкой зыби, которая лениво ходила по его тускло поблёскивающей поверхности. Шлюпки ходко шли под дружными ударами вёсел соскучившихся по гребле матросов.

Крепость Росс имела вид четырёхугольника, огороженного, подобно Ново-Архангельску, высоким палисадом из толстых, заострённых кверху брёвен с двумя башнями, и была защищена тринадцатью пушками.

Внутри крепости находились дом самого Кускова, казармы крепостной команды и магазины. Скотные же дворы и бани помещались вне стен крепости, что свидетельствовало о мирных отношениях русских с местными жителями. Гарнизон крепости состоял из двадцати шести русских и ста двух алеутов.

Кусков с почётом принял редкого гостя, дал все нужные ему сведения и чествовал его обедом, который хотя и не был пышным, но шампанское всё же пили и из крепостных пушек палили.

За обедом Кусков рассказал, что при самом основании крепости Росс испанский губернатор Верхней Калифорнии знал об этом ровно столько, сколько и все остальные испанцы.

Они сами помогали русским, снабжая их для первого обзаведения скотом, а позже имели с колонией и с ним, коммерции советником Кусковым, дружественные отношения и вели торговлю.

Испанские миссионеры покупали у него разные товары и хлеб, испанские сановники ездили к нему в гости; бывал и он у них.

Но когда из Мексики прибыл новый губернатор, всё изменилось. Сей представитель испанской короны потребовал, чтобы русские оставили эти берега, как принадлежащие Испании, в противном случае угрожал прогнать их силой.

– Как же вы ответствовали на подобную угрозу? – спросил Головнин.

Кусков пожал плечами.

– Что же, государь мой Василий Михайлович, удобен я был ему ответствовать? Я сказал, что селение сие основал по предписанию своего начальства и в интересах русской коммерции, а по сему оставить оное не должен, не могу, да и не желаю. А ежели хотите, то приходите и возьмите.

– И что же, губернатор приходил? – с усмешкой спросил Головнин, любуясь такой твёрдостью и смелостью этого русского, сугубо штатского человека.

– Нет, где там!.. Не приходил. И паче того, губернатор прекратил свои требования и угрозы, как бы быв доволен полученным ответом. Только запретил своим испанцам иметь сношения с крепостью и объявил, что не позволяет более бить бобров в заливе Святого Франциска. Да и что он мог ещё сделать? – сказал Кусков. – Русские поселились на берегу, который никогда ни одним европейским народом занят не был. Далее президии Сан-Франциско к северу испанцы отродясь никакого селения не имели. Русские же поселились здесь с согласия индейцев, оплатив это право товарами по договору, список с коего я вам дал.

Василий Михайлович вернулся в порт Румянцева на фрегат. Вскоре на русский корабль стали являться индейцы.

Явился и старшина индейского племени, жившего по соседству с портом, по имени Валенила.

Валенила привёз подарки: индейские наряды, разукрашенные птичьими перьями, медные котелки, чашки, луки, стрелы и прочие изделия и просил Головнина, чтобы Российское государство взяло его народ под своё покровительство.

Валенила выражал желание, чтобы как можно больше русских поселилось среди индейцев, дабы они могли защитить их от притеснения испанцев.

Бесхитростные слова индейца Валенилы наполняли сердце Василия Михайловича гордостью за своих соотечественников. Он с благодарностью вспомнил коммерции советника Кускова, который не только дал решительный ответ испанскому губернатору, но и сумел привязать к себе индейцев.

Валенила стал просить у Головнина русский флаг, чтобы при появлении у его берегов чьих-либо судов он мог поднимать его в знак своей дружбы и союза с русскими.

Василий Михайлович удовлетворил его просьбу, обставив церемонию торжеством.

Валенила потом часто приезжал на шлюп в сопровождении сородичей, и Василий Михайлович никогда не упускал случая получить от них сведения о жизни и быте индейского народа.

– Что вы едите? – спрашивал их Головнин.

Валенила, знавший уже немалое количество русских слов, отвечал:

– Всё!

– И собак?

– И собак.

– И крыс? И змей?

Валенила утвердительно кивал головой.

Из дальнейших разговоров выяснилось, что индейцы не пренебрегают и всякими земными плодами из тех, которые не приходится возделывать, что они употребляют в пищу рожь, которой в их земле много растёт в диком виде.

Головнин знаками спросил Валенилу: значит, они умеют жать и молотить?

Индеец долго не мог понять его вопрос, затем догадался, заулыбался и, взяв Василия Михайловича за руку, провёл его на бак, откуда хорошо был виден берег, окутанный в ту минуту беловато-серым дымом, тучей стлавшимся по ветру. Головнин ещё накануне видел этот дым, но думал, что то горит лес.

Валенила же разъяснил ему, что это горит не лес, а дикая рожь, на корню подожжённая индейцами. При этом солома сгорает, а зерно остаётся, слегка подсушиваясь огнём. Индейцы собирают такое зерно с земли, отвеивают его руками на ветру и едят в сыром виде, как птицы.

От Валенилы же Василий Михайлович узнал, что его соплеменники, которые сейчас были почти нагие, с наступлением холодов носят на плечах одеяла, а зимой одеваются в звериные шкуры. Охотясь на оленей, они привязывают на плечи оленью голову с рогами и, прикрываясь оленьей шкурой, ухитряются подбираться к зверю на десять-пятнадцать шагов, чтобы поразить его стрелой или копьём.

Головнин попросил Валенилу привезти ему оленью шкуру с головой для музея Академии наук, что тот охотно исполнил, будучи за то щедро награждён.

А Тишка, нарядившись в оленью шкуру с рогами в пять отростков, в тот вечер пугал на баке курильщиков под дружный смех команды.

Глава 20На месте гибели Кука

Плавание от порта Румянцева к Сандвичевым[159] островам ничего примечательного не представляло и было довольно лёгким и удобным.

«Камчатка» шла всё время к юго-западу. Тёплое дыхание юга с каждым днём чувствовалось всё сильнее. Казалось, что сама природа заботилась о том, чтобы человек, попавший в эти широты, назвал климат их приятнейшим. Путешественник здесь не чувствовал своего тела, отдыхающего после суровых превратностей северных широт.

И сам океан, казалось, отдыхал здесь на всём своём безграничном просторе.

Матюшкин, особенно любивший стоять на тех вахтах, когда над водными просторами занимался рассвет, однажды предложил Тишке:

– Тихон Спиридоныч, давай останемся на этих Сандвичевых островах. В книгах сказывается, что здесь весьма удобно жить.

– Не, – решительно ответил Тишка. – Нагляделся я на чужие земли. Будя! Как придём в Кронштадт, в деревню поеду, буду вольным хлебопашцем.

Менее чем через месяц шлюп «Камчатка» поравнялся с заливом Каракекуа при острове Оугигей, одном из больших островов архипелага.

Название залива так понравилось Литке, что он пропел его Врангелю по-петушиному, не заметив, что за спиной его стоит сам командир, и тут же пожалел, что при сём случае не провалился в преисподнюю.

Когда «Камчатка» находилась в нескольких милях от залива, её окружило множество лодок с овайгийцами, из которых одни привезли на продажу овощи и плоды, другие вышли навстречу шлюпу от нечего делать, просто, чтобы поглазеть на чужеземцев. Одеты они были по-европейски, но так, словно каждый костюм приходился на двоих: один щеголял в штанах без рубашки, а другой – в рубашке, но без штанов.

Лицом и телосложением это был народ красивый и статный.

Окружив шлюп, они что-то кричали, сверкая белизной зубов, смеялись, махали руками. Видно было, что природа для жителей этих островов была ласковой матерью, а не мачехой.

На одной из подплывших лодок находился рослый овайгиец, одетый в штаны, рубашку и даже с английской шляпой на голове.

У него был важный вид, несмотря на то, что его костюм состоял всего-навсего из пары нижнего белья.

Едва этот овайгиец вступил на палубу, как без дальних околичностей сел на корточки, вытащил из карманов с полдюжины грязных тряпиц и, извлёкши из них какие-то бумажки, подал их Головнину.

То были письменные отзывы командиров различных военных и торговых судов, заходивших в Каракекуа. Почти все они представляли его как сведущего лоцмана для здешнего залива, как искусного пловца и водолаза и… как проворного и хитрого плута, который никогда ничего не крадёт, доколе не уверится в успехе, и потому советовали его остерегаться. О таковом свидетельстве наивный овайгиец, не умея читать ни на одном языке, даже и не предполагал.

Василий Михайлович долго над этим смеялся.

В залив пришлось втягиваться при помощи буксирных шлюпок, при этом овайгийский лоцман указал место для якорной стоянки, куда Головнин и сам правил, полагаясь на указания путешественника Ванкувера, посещавшего эти места.

Вскоре настала ночь, тихая, звёздная, ласковая.

На замолкшем берегу не светилось ни одного огня, и он казался бы необитаемым, если бы там до самой зари не лаяли собаки.

Спать на «Камчатке» никому не хотелось. Столь заманчивой и таинственной казалась эта страна, о которой так много было прочитано, что все с нетерпением ждали утра, чтобы съехать на берег.

Среди бодрствующих первым был сам Головнин, который не мог не волноваться: ведь здесь, где-то в нескольких кабельтовых от его шлюпа, находится то самое место, где был убит Кук. На том самом месте, где находится «Камчатка», клали якоря суда его экспедиции. Отсюда Кук и отправился на берег, чтобы наказать островитян, угнавших ночью одну из его шлюпок, и тут погиб, ибо не рассчитал того, что имеет дело хотя и с людоедами, но уже знающими, что ружьё белого человека после выстрела не страшно, доколе его снова не зарядят.

Ранним задумчивым утром, когда море в заливе было спокойно, как пруд, и отражало в себе с одинаковой чёткостью и облака неба, и пёстрые наряды толпившихся у воды жителей острова, а воздух был совершенно прозрачен, на «Камчатке» подняли флаг и ударили из пушки.

Это послужило сигналом для толпившихся на берегу жителей, что можно начинать торг. Многочисленные лодки направились к судну, и скоро эта весёлая, шумная флотилия окружила его со всех сторон.

Жители острова привезли на продажу много плодов, но для начала слишком дорожились, требуя, например, за арбуз или дыню нож либо ножницы.

Вскоре показалась быстро идущая под пёстрым полосатым флагом шлюпка европейского образца, в которой во весь рост стоял голый человек в одном пояске с большим белым пакетом в руках.

То был посланный от некоего мистера Элиота, англичанина, проживавшего среди овайгийцев.

Головнин хотя и не знал этого Элиота, но был достаточно наслышан о нём.

Элиот, родом шотландец, был подлекарем на английском военном корабле, потом служил лекарем на купеческих судах, а иногда в качестве суперкарга. В последней должности находился он одно время и на службе у Российско-Американской компании на судне «Ильмень», с которого был взят в плен испанцами при нападении их на это судно. Получив свободу, Элиот поступил на службу к королю Тамеамеа в качестве министра иностранных дел и, как иные полагали, сделал это с негласного одобрения Ост-Индской компании и английского короля.

Послание Элиота извещало русского капитана, что овайгийский король Тамеамеа по причине опасной болезни своей сестры не может сам посетить его корабль, но разрешил жителям возить на шлюп для продажи всё нужное русским.

Вслед за тем явился и сам Элиот. То был типичный англичанин, одетый в длинный коричневый сюртук с перламутровыми пуговицами. Он неплохо, хотя и с сильным акцентом, говорил по-русски, вспоминал свою службу на «Ильмени», утверждая, что там были «чертовски хорошие ребята».

Вместе с Элиотом приехал брат первой королевской жены, по имени Калуа, а в английской переделке – Джон Адамс.

Калуа – Джон Адамс – также имел поручение от короля извиниться, что он не может посетить русское судно. В то же время приехавшие, очевидно, чтобы соединить приятное с полезным, привезли на продажу много картофеля, «тары», из корня которого приготовляют муку, похожую на смесь ячменной и ржаной.

Василий Михайлович в беседе с гостями выразил своё желание посетить то место, где Кук лишился жизни, и, взяв с собою трёх Фёдоров и Феопемпта с Ардальоном, а также Тишку, отплыл в сопровождении Элиота в селение Кавароа, где 12 февраля 1779 года произошло это печальное событие.

Узнав, что в селении Кавароа имеется свой старшина, Головнин пожелал посмотреть, как живёт этот представитель местной власти.

Старшину застали в его доме сидящим в кресле европейской работы. На нём был коричневый суконный сюртук такого же покроя, как на Элиоте, с металлическими пуговицами, но надетый на голое тело.

Кроме хозяев, в доме старшины находилось ещё несколько островитян – мужчин и женщин, видимо гостей, но уже совершенно нагих, лишь с повязками на бёдрах.

При входе в дом старшины Элиот сказал хозяину:

– Это мистер Головнин – командир русского фрегата, прибывшего в наш порт. Он хотел видеть тебя.

Старшина встал, молча пожал гостю руку, как истый европеец, и усадил в своё кресло, а сам сел на пол, пригласив сделать то же самое и всех спутников Головнина, которые последовали его примеру не сразу и нерешительно, вызвав тем улыбки у местных жителей. Только Тишка, не однажды в жизни сидевший на полу птичной избы в Гульёнках, принял эту позу столь привычно, что получил одобрение со стороны хозяина дома, похлопавшего его по плечу.

Для угощения гостей был подан огромный европейский графин рома и чайные стаканы. При этом больше всех пил сам хозяин, видимо, очень любивший этот напиток, невзирая на то, что со своим стаканом ему приходилось поминутно выходить за дверь, так как обычай запрещал овайгийцам пить и есть в присутствии людей высшего положения, к каковым причислялись все иностранцы. Элиот же не пил совсем, – может быть, потому, что не хотел выходить.

К месту убийства Кука отправились через селение, представлявшее собою кучу беспорядочно разбросанных строений, похожих более на сараи, но всё же не на шалаши.

«Исправно живут! – решил Тишка. – Не сравнить с теми, что на Тане…»

В домах имелась некоторая утварь европейского происхождения. В одном доме Головнин и его спутники могли видеть, как голые ткачи ткали рядно[160] из волокон какого-то растения, окрашенного в приятные для глаза тона. А в другом – целую мастерскую с настоящим кузнечным горном. И тут же на настоящей наковальне отковывались мечи, и курчавый овайгийский юноша обтачивал напильником ружейный замок, привинтив свои тиски к древесному столбу, врытому в землю.

– Не правда ли, – сказал Элиот, – сколь много преуспели туземцы, если только помыслить, капитан, что мы идём с вами к тому самому месту, где сорок лет назад их отцы убили Кука ударом каменного копья? Разве это не чудесно, что овайгийский народ быстрыми шагами идёт по пути цивилизации!

– Приветствую их от всей души на сих путях, – сказал Василий Михайлович и вдруг остановился и стал глядеть на группу голых овайгийцев, валявшихся в тени небольшой хижины.

Сидя прямо на земле, они играли в европейские карты и пили всё тот же американский ром, что видел он у старшины на столе. Только пили они его не из европейских стаканов, а из больших и глубоких раковин, что во множестве валялись на морском берегу.

Но вот и место, где нашёл свой преждевременный конец мужественный английский мореплаватель.

Элиот подвёл Головнина и его спутников к большому камню на самом берегу залива и сказал:

– Вот здесь погиб Джемс Кук.

И Элиот, со слов нынешнего короля Тамеамеа, который случайно присутствовал при убийстве Кука, будучи ещё тогда простым старшиной, снова стал рассказывать русским, как всё это происходило, как стоял Кук, как он упал в воду лицом, как тело его подхватили островитяне и унесли в глубь селения.

– Вот ещё один из свидетелей убийства моего соотечественника, – добавил Элиот, указывая на огромное старое дерево, росшее вблизи берега. – Вы видите, сэр, это отверстие? – спрашивал он Головнина, указывая ему на сквозную, уже почти заплывшую от времени пробоину в стволе дерева. – Эта пробоина сделана ядром, пущенным с одного из судов Кука, которые начали обстрел селения после убийства начальника экспедиция.

Василий Михайлович долго не покидал этого места, стоя с непокрытой головой у камня в глубоком раздумье, а рядом с ним, также с обнажёнными головами, стояли его молодые спутники.

Глава 21У острова Святой Елены

Красота овайгийского народа, ум и живость этих смуглых, статных островитян, так легко научившихся различным ремёслам, ещё долго занимали воображение и мысли Василия Михайловича.

«Природа, – думал он, – не расточает даров своих лишь на любимый уголок своих владений. Обширный ум и необыкновенные дарования достаются в удел всем смертным, где бы они ни родились. И если бы возможно было несколько сот детей собрать вместе и воспитать по нашим правилам, то, может быть, из числа их с курчавыми волосами и чёрными лицами более вышло бы великих людей, нежели из родившихся от европейцев».

Эти мысли не оставляли его и тогда, когда фрегат «Камчатка», пройдя Манилу, Китайское море, океан и обогнув мыс Доброй Надежды с востока на запад, подходил уже к острову Святой Елены.

Они каждый раз приходили ему в голову, когда, оглянувшись, он часто встречал обращённый на себя умный и блестящий взгляд овайгийского юноши, которого он, по его неотступной просьбе, взял на борт фрегата.

Это было ещё в Гонолулу.

Однажды вечером Василий Михайлович возвратился с берега на фрегат. Вслед за ним на палубу «Камчатки» поднялся молодой овайгиец.

Это был один из тех многочисленных сандвичан, которые просили его взять их с собой в Россию. Звали его Лаури.

Василий Михайлович всем отказывал в подобных просьбах, боясь подвергать невзгодам сурового севера этих людей, выросших в стране, не знающей зимы. Но этот курчавый юноша особенно понравился ему своею скромностью и умом.

Он разрешил юноше остаться на шлюпе, объявив, что отныне он будет зваться Терентием Лаури, – в честь святого того дня.

Этот молодой туземец оказался человеком необычайно вежливым. Его никто не учил никаким правилам обхождения, но он, например, сам никогда не садился, если рядом с ним кто-нибудь стоял. Когда подавали чай, он протягивал руку к стакану последним. Он никогда не становился спиною к людям, которых считал старше себя, и только ждал случая, чтобы услужить кому-нибудь, и прежде всего, конечно, Головнину.

Тот охотно принимал услуги юного сандвичанина, с любопытством этнографа и психолога наблюдая за проявлениями ума и души вчерашнего дикаря, и тем возбуждал великое недовольство Тишки. И вот этот молодой островитянин, чью богатую родину так усердно сторожит мистер Элиот в качестве министра овайгийского короля, стоит сейчас на борту «Камчатки» среди собравшихся матросов и смотрит на дикие, бесплодные скалы Святой Елены, где другой Элиот сторожит другого пленника – Наполеона Бонапарта.

В полном молчании стояли все офицеры на палубе «Камчатки», глядя в подзорные трубы на пустынную каменную громаду острова Святой Елены, когда-то вознесённую землетрясением из морской глубины более чем на две тысячи футов.

Вдали, на синеве океана, вскипавшей под ветром белыми гребешками волн, виднелись два фрегата, очевидно, нёсших караульную службу у острова. Один из них, по определению Головнина, был не менее как пятидесятипушечным.

Вся команда была наверху, ведя меж собой оживлённые разговоры.

– Это который Наполеон-то? – спрашивал Тишка у Шкаева. – Который Москву пожёг?..

– Он самый, – отвечал Шкаев.

– Как же так, Михайло, – говорил с обидой Тихон. – Наш брат русский его в землю загнал, а сторожит англичанин. Не дело это…

– Не дело, Тихон…

Василий Михайлович, случайно услыша обрывки этого разговора, подумал: «Не говорят ли они истину – эти простые сыны России, кто единственно своею кровью воздвиг Наполеону сию тюрьму?»

Убрав лишние паруса, корабль медленно приближался к острову. Тотчас же к «Камчатке» подошёл английский военный шлюп, с которым Головнин вступил в переговоры.

Капитан шлюпа, по просьбе Головнина, запросил по гелиографу[161] крепость, можно ли русскому военному судну запастись на Св. Елене водой, и, получив утвердительный ответ, разрешил идти на рейд.

На рейде «Камчатку» встретил лейтенант с адмиральского корабля «Конкверор», указавший место стоянки и сообщивший, что всё необходимое шлюпу количество воды будет доставлено английскими судами в течение ночи.

– Видно, здесь нам застаиваться не дадут, – сказал Головнин своему юному другу Феопемпту, который с мальчишеским волнением поглядывал на скалистые берега острова.



Англичане действительно не теряли времени: едва «Камчатка» бросила якорь, как портовые гребные баркасы подвезли половину нужного количества воды, обещая остальное доставить на рассвете.

Лишь только успели отойти от борта наливные баркасы, как на шлюп явились один за другим капитан английского брандвахтенного[162] судна и лейтенант с адмиральского корабля.

Английский капитан объявил, что по существующему ныне положению ночью никто не может съезжать на берег, что даже если бы это попытался сделать кто-либо с английских судов, то и его шлюпка была бы обстреляна.

Лейтенант же с «Конкверора» сообщил, что завтра утром капитан, если пожелает, может съехать на берег, но лишь один. Он сможет видеть английского губернатора острова, генерал-майора Гудсона Лоу, адмирала Плампина и русского комиссара при Наполеоне флигель-адъютанта графа де Бальмена.

Наступила ночь.

В темноте поминутно был слышен вокруг «Камчатки» плеск вёсел. То английские военные шлюпки бороздили в разных направлениях залив, серебря вёслами воду. Они опрашивали стоящие в заливе суда, нет ли с них кого-либо на берегу, и наблюдали за тем, чтобы судовые шлюпки были подняты с воды.

Глава 22Жалобы мистера Вилькинса

Лишь на второй день по прибытии к острову Св. Елены Василий Михайлович съехал на берег в сопровождении Феопемпта Лутковского, взятого им под видом переводчика. Больше никому не было разрешено его сопровождать.

На берегу к ним подошёл английский пехотный офицер, учтиво раскланивающийся.

– Вы, вероятно, хотите пройти к русскому комиссару? – спросил он. – Я могу вас проводить.

Головнин понял, что эта любезность вызвана особенностями того места, которое он вздумал посетить, и тем не менее учтиво поблагодарил офицера, выразив готовность воспользоваться его услугами. Но в это время к разговаривающим приблизился другой английский офицер, но уже в морской форме, высокий, плотный, загорелый, с длинным лицом и простодушным взглядом зеленовато-серых глаз.

Василий Михайлович узнал в нём неожиданно старого знакомца мистера Вилькинса, с которым служил когда-то на «Фосгарте». Тогда это был скромный лейтенант, а теперь он командовал соединением корветов.

Он назвал себя и дружески протянул руку Головнину.

– Рад приветствовать на нашем острове славного русского капитана, который когда-то служил в нашем флоте волонтёром. Читал ваши записки о плавании на «Диане», мистер Головнин.

Затем он стал расспрашивать Василия Михайловича о цели и подробностях экспедиции, из которой он теперь возвращался. Василий Михайлович рассказал.

– Завидую вам, сэр, – сказал Вилькинс. – Я тоже когда-то плавал на морских просторах, а теперь уже третий год являюсь одним из тюремных стражей у этого острова и жду не дождусь, когда меня сменит другой несчастливец.

– Почему, мистер Вилькинс, вы почитаете себя несчастливцем?

– Скука, мистер Головнин, – ответил Вилькинс. – На всём острове нет ни одной кареты. Здесь даже дамы ездят на бал верхом.

Головнин огляделся вокруг и заметил, что, действительно, остров, на котором он высадился, был совсем без дорог и являлся не только военной, но и природной крепостью.

Поперёк ущелья, которое вело в котловину, где помещался городок Джемс-Таун, почти у самого берега моря, был вырыт глубокий и широкий ров от одной горы до другой. На отлогостях подле моря были поставлены батареи крупных орудий. Кругом, на вершинах гор, виднелись такие же многочисленные батареи. Не дорога, а скорее тропа вела в город по мосту через ров.

По пути на каждом шагу встречались солдаты и пехотные офицеры.

– Ранее сюда заходило много кораблей, – продолжал Вилькинс, снова вздохнув. – Тут всё было приспособлено к удобствам нашего брата-моряка. Не городок, а сплошной пансион. Теперь всё пустует. Из-за Наполеона на берег никто не может съезжать. Вот жители и отыгрываются на наших офицерах, беря за всё втридорога, так как на этом проклятом острове никакого хозяйства нет. Курица стоит столько же, сколько в Англии добрая овца.

– Кто же тут живёт? – спросил Головнин.

– Почти одни обезьяны, которых развёл у себя в парке наш губернатор сэр Гудсон Лоу. Но он и их боится, не спит по ночам, опасаясь, как бы они не похитили этого чёртова Бонапарта, не помогли ему бежать.

Василий Михайлович с любопытством выслушал все жалобы мистера Вилькинса на бывшего императора французов и, распрощавшись с ним, направился к дому, где находилась резиденция русского комиссара графа де Бальмена.

– Сдаётся мне, дорогой Феопемпт, – сказал Василий Михайлович своему спутнику, – что сэр Гудсон Лоу, который боится даже своих собственных обезьян, не даст нам с тобой увидеть Наполеона.

И Василий Михайлович был прав.

Граф де Бальмен встретил своих гостей с протянутыми руками, с возгласами искренней радости.

Усадив Василия Михайловича в кресло на открытой террасе, где сильно и немного раздражительно пахло какими-то цветами и доносился отдалённый плеск невидимого фонтана, он заговорил:

– Вы не можете себе представить, дорогой соотечественник, как я рад видеть вас и вашего юного спутника. Сидя почтя три года на этом проклятом богом и людьми острове, я не видел за это время ни одного русского лица. Узнав, что вчера вечером к острову подошло наше военное судно, я с нетерпением ждал утра, чтобы идти вас встречать. И заранее всё обещаю, кроме одного. Увидеть Наполеона губернатор вам не разрешит.

После этих слов граф де Бальмен угостил своих соотечественников прекрасным обедом и прошёлся с ними по городу и даже довёл их до границы долины Лонгвуд, где находился дом Наполеона.

Это было небольшое плато, окружённое пропастями, перемежавшимися со скалами. Из города сюда вела только одна узкая дорога, по которой можно было ездить лишь верхом.

Когда де Бальмен со своими спутниками приблизился к этому месту, он сказал Головнину:

– Посмотрите внимательно на окружающие нас скалы.

– Я ничего не замечаю, – сказал Василий Михайлович, осмотревшись кругом.

– А теперь?

Де Бальмен вынул из кармана миниатюрную подзорную трубу, вызолоченную и украшенную перламутром, и протянул её Головнину.

Василий Михайлович долго рассматривал ближайшие скалы при помощи этой изящной вещицы, снабжённой прекрасными стёклами. Наконец сказал:

– Да, теперь я вижу… Во многих местах что-то делают люди: одни из них сидят на одном месте, другие переходят от скалы к скале, как бы скрываясь за ними.

– Это часовые, стерегущие Наполеона, – пояснил де Бальмен. – Теперь идёмте дальше, пока можно. Здесь нам уже не нужно будет зрительной трубы.

Действительно, далее часовые стояли на виду у самой дороги, укрываясь за скалами лишь от жары, но с таким расчётом, чтобы каждый из них мог видеть своих товарищей, находившихся как спереди, так и сзади него, и сам был виден им.

Кроме того, по дороге то и дело проезжали патрули на рослых, сытых лошадях с гладко выстриженными гривами и коротко подрезанными хвостами.

– Однако англичане не скупятся на охрану, – заметил Головнин.

– Это ещё не всё, – отвечал де Бальмен. – Ночью на этой дороге, кроме беспрерывно разъезжающих патрулей, устанавливается несколько офицерских и унтер-офицерских постов и пятнадцать постов рядовых солдат. А на высотах вокруг Лонгвуда всегда находится такая же охрана. Но едва лишь смеркается, все караулы спускаются вниз со своих скал и окружают дом Наполеона. А на рассвете снова отступают наверх.

Василий Михайлович опустил подзорную трубу и вместе со своими спутниками двинулся дальше.

Но тут послышался окрик по-английски, и рослый солдат преградил им путь ружьём с приткнутым к нему ножом.

– Дальше нельзя, – сказал граф, – пойдёмте назад. Кроме английских солдат, тут есть ещё ядовитые змеи. Глядите себе под ноги.

– Однако англичане сумели выбрать хорошее местечко для Наполеона, – сказал Василий Михайлович с усмешкой.

– О, они это умеют, когда пожелают, – отвечал де Бальмен, тоже с улыбкой.

– Особливо для тех, кого они истинно боятся, – закончил Василий Михайлович, уже без всякой усмешки.

К себе на «Камчатку» Головнин вернулся уже поздно вечером. Его с Феопемптом доставили туда на одном из дозорных английских судов, так как дожидавшаяся его шлюпка вынуждена была уйти к своему судну вместе с последними лучами солнца.

А на следующий день вечером «Камчатка» подняла паруса и, воспользовавшись попутным ветром, пошла на север. Василий Михайлович без всякого сожаления взглянул в последний раз на пустынные, мрачные скалы острова, уже погружавшиеся в ночную темноту.

Глава 23«Почтовый дом» Моряков

После двухлетнего плавания всех тянуло домой, в Россию. А для Василия Михайловича к этому естественному желанию присоединялось и другое чувство: он мог уже позволить себе помечтать о минутах близкой встречи с Евдокией Степановной – ведь самое опасное и трудное осталось позади.

Через четыре дня «Камчатка» вошла в залив Креста на северной стороне острова Вознесенья и бросила якорь в расстоянии одной мили от берега.

У этого острова Василий Михайлович рассчитывал запастись морскими черепахами. Кроме того, он хотел поочерёдно свезти на берег команду, ибо люди с самой Манилы не ступали на твёрдую землю.

Остров Вознесенья, несмотря на своё вулканическое происхождение, оказался всё же менее пустынным, чем остров Св. Елены. На нём были горы, покрытые зелёным кустарником и травой, где в первый же день Скородумов усмотрел несколько диких коз.

Это были стройные, рыжеватой масти животные величиною с большую собаку. Две козочки лежали в траве, около них бродила пара крохотных, словно игрушечных, козлят. Покой этой счастливой семьи охранял козёл, который, стоя тут же, беспрестанно поворачивал во все стороны свою точёную головку, украшенную острыми рожками, и прислушивался к малейшему звуку.

Заметив приближение человека, он сердито затряс головой, затем круто повернулся на задних ножках и исчез в кустах, куда за ним последовали и козочки с козлятами.

По берегу острова, в расщелинах прибрежных скал и между камнями ютились крупные сухопутные раки с круглой, похожей на подушечку спиной. В первый же день матросы наловили множество раков, сварили на всю команду и лакомились ими с удовольствием.

По словам англичан, которые сторожили и этот остров, черепах ранее здесь было великое множество. Теперь они тоже появляются в достаточном количестве, особенно с января по июнь, когда откладывают яйца на берегу. Но чтобы русским не терять времени на ловлю черепах, начальник английской брандвахты, помещающейся на бриге «Тис», капитан Реннай предложил Головнину взять у него десяток черепах, сидевших в специально вырытом для них пруде.

Черепахи были огромные, и перевернуть их на спину было не легче, по словам Тишки, чем опрокинуть воз с сеном.

Остров оказался примечательным не одними черепахами.

Молодые мичманы и гардемарины, гуляя по берегу, обратили внимание на большой камень, на котором стоял закрытый металлический ящик с надписью по-английски: «Почтовый дом».

Открыв крышку ящика, Литке обнаружил там письма, адресованные в Европу, Америку, Индию, и дощечки с названиями кораблей, которые подходили к острову, с указанием – когда и куда они пошли отсюда. Сделанные на некоторых дощечках надписи гласили: «Привет друзьям из Ливерпуля», «Будем ждать в Рио-де-Жанейро», «Изменили курс: идём вокруг мыса Горн». Одна надпись гласила: «Идущие в Северную Америку, передайте Люси Эдвардс из Филадельфии (следовал адрес), что её Джимми никогда больше к ней не вернётся: его слопал вместе с сапогами здоровенный шарк[163] по пути из Кейптауна в Рио-де-Жанейро».

– Вот это по-моему! – воскликнул со смехом Литке, никогда не упускавший случая посмеяться.

Другие же молчали, думая: «Что это, шутка или действительно трагедия моря?»

Во всяком случае, людям, которые в течение двух лет не могли подать о себе весточки родным и близким, было приятно видеть на пустынном острове этот ящик с вестями о таких же морских скитальцах, как и они.

Шкаев сказал мичману Врангелю, который переводил иностранные надписи для матросов:

– Спасибо вам, Фердинанд Петрович, за прочтение. А вы, ребята, – обратился он к матросам, – закройте этот сундук поаккуратнее, и, гляди, ничего не брать отсюда на память. Через этот сундук наш брат-мореходец вести о себе подаёт!

Глава 24Под длинным вымпелом

Покинув остров Вознесенья, «Камчатка» продолжала плавание при весьма тихих ветрах, которые чередовались с полным безветрием.

Порою шлюп едва полз, делая по одной-две мили в час, а иногда стоял на одном месте с беспомощно повисшими парусами.

От жары всё притихло на судне, прекратилось всякое движение, которое не вызывалось крайней необходимостью. Даже Терентий Лаури прятался от солнца. Только один бойцовый петух, которого Скородумов приобрёл для себя на манильском базаре, не страдал от жары и орал по-прежнему, напрягая могучую грудь и прислушиваясь, не отзовётся ли где-нибудь соперник.

Шестого апреля течение перетащило лежавшую в дрейфе «Камчатку» черев экватор. Ночами несколько раз слышали с разных сторон шум: то передвигались большие косяки рыб.

Под утро 3 июня увидели Азорские острова – Флорес и Корву. Отсюда Головнин решил идти к острову Фаялу, где лучше всего было запастись свежей водой, и где была наиболее удобная стоянка. Этот остров приметили издали по величественному потухшему вулкану Пико высотою более двух вёрст.

Пико был опоясан несколько ниже вершины лёгким, как кисея, облаком, что делало его ещё величественнее и выше.

К концу дня подошли к острову.

Ветер приносил с земли запах лимонных рощ. На шлюпках, шнырявших по рейду, слышалась испанская и португальская речь, звенели песни, весёлый женский смех…

Но уже ни чужое веселье, ни прелесть чужой природы, ни чужая жизнь и речь не привлекали более к себе даже молодёжь, собравшуюся на палубе «Камчатки». Всё это вызывало лишь грусть: ещё более хотелось домой, к родным очагам.

На пути от острова Фаяла ветры часто меняли направление и были большей частью противные. В Портсмут пришли только через шесть недель.

Наконец вот и они, родные пределы, тяжёлые, светлые волны Балтики! Вошли в Финский залив. Все поздравляли друг друга.

Головнин приказал поднять длинный вымпел.

Это был узкий сине-белый флаг-лента, который поднимался на военных кораблях после длительного похода. За каждый год, проведённый в плавании, к вымпелу прибавлялось сто футов, а сам он равнялся длине корабля. Но чтобы он мог держаться в безветрии и не тонул в море, за кормой к концу его прикреплялись два полых стеклянных шара.

К поднятию вымпела на «Камчатке» стали готовиться с вечера, приводили в порядок корабль, амуницию, снаряжение. И когда наутро выстроились на шканцах, палуба сверкала, как стекло, снасти лежали в полном порядке на своих местах, ярко блестели все медные части на корабле, пуговицы на мундирах, лакировка на офицерских киверах.

Головнин в полной парадной форме вышел к фронту и поздравил команду с окончанием плавания. Оно длилось два года и девять дней. Не было потеряно ни одного якоря, ни одной мачты, ни одного каната, ни одного паруса. Среди команды не было ни одного больного.

Три мичмана: три Фёдора – Врангель, Литке и Матюшкин – и гардемарины Лутковские – все загорелые, счастливые, ловкие, овеянные ветрами всего света, взялись за вымпел и с большой осторожностью, при помощи старших матросов, стали выпускать за борт, постепенно разматывая ленту флага в триста тридцать футов, словно открывая длинный счёт своих будущих дней и морских трудов во славу российского флота.

Василий Михайлович с улыбкой смотрел на молодёжь, возмужавшую в море, и взгляд его был задумчив, – он словно мысленно уступал им дорогу.

Над морем грянул салют корабельных пушек, и сильный северный ветер подхватил вымпел, не позволяя ему лечь на воду.

Был уже виден мыс Гаривалла.

Пятого сентября 1819 года «Камчатка» бросила якорь в Кронштадте.



Эпилог