Обстоятельство, что во всем этом доме не умел никто по-русски говорить ни единого слова, весьма много поспешествовало к тому, что я весьма скоро начал уже порядочно говорить по-немецки и научился сопрягать слова нечувствительно. Ибо как дядьку моего я видел только по утрам и по вечерам, а все прочее время принужден был препровождать и говорить с немцами, то самая неволя заставила меня перенимать и учиться с ними говорить их языком. За тихое мое поведение, переимчивость и охоту к наукам меня скоро все полюбили, а хозяева сего дома содержали меня не инако как своего сына и не только ласкали наивозможнейшим образом, но и старались поправлять мои поступки и поведение, однако не строгостью и не браньми, а все ласкою и благоприятством. Во все время моего у них пребывания не слыхал я от них ни единого бранного слова, a ласки их и попечение обо мне были так велики, что я и поныне еще благословляю прах их и за все их благодеяния чувствую благодарность. Сам учитель мой так меня любил и столько понятием моим был доволен, что я ни однажды не только не терпел от него таких пыток, как от прежнего, но и легкого сечения, и сколько помню, то однажды только погрозился и хотел было меня высечь розгами, да и то за какую-то непростительную шалость, так что я сам себя признавал того достойным. Что касается до моих соучеников, то как они были меня старее, то и не можно было мне иметь с ними компанию детскую и резвиться. Они содержаны были очень строго и в совершенном повиновении у родителей, не смели предпринимать ничего худого, воспитаны были очень хорошо, были хорошего поведения и имели охоту к наукам; а сие много помогло тому, что я от них не мог перенимать ничего худого, а напротив того, перенимал все хорошее и нечувствительно получил склонность как к наукам, так и к рисованию.
Словом, жить мне было тут так хорошо, весело и приятно, что я не только тогда очень скоро позабыл дом родителей моих, но и поныне, напоминая тогдашний период жизни, чувствую в душе моей некое удовольствие и почитаю оный наилучшим и приятнейшим временем моего младенчества. Мы учивались каждый день до обеда и после обеда, и я учился когда читать по-французски, когда писать и рисовать, а между прочим получил начальные понятия и о географии; каждый час приносил мне пользу, и не только учебный, но и всего прочего времени. Обедать и ужинать хаживали мы обыкновенно в большие хоромы к старику, а после обеда важивал меня нередко учитель с собою гулять по саду, а в иное праздное время, а особливо по вечерам, бывали мы в хоромах, и я принужден был вести себя кротко, благочинно и порядочно. В праздники же и в воскресные дни нередко отпускали меня к моим родителям в местечко Бовск, а иногда старик сам меня туда важивал; а иногда приезжал и покойный родитель к нам.
В сем-то месте и в сие-то время впечатлелись в меня первейшие склонности к наукам, искусствам и художествам, продолжавшиеся потом во всю мою жизнь и производившие мне столь бесчисленные и приятные часы и минуты в жизни. Всему хорошему, что есть во мне, начало положилось тут, а сверх того имел я и ту пользу, что, живучи в таком порядочном доме, имел я первый случай узнать и получить понятие о жизни немецких дворян и полюбить оную.
Я жил и учился тут во все то время, покуда полк наш стоял в Курляндии, что продолжалось более года. В сие время нередко видался я с моими родителями; они жили сначала все в том же местечке, куда приехала потом и большая моя сестра с мужем. Для сего свидания обыкновенно езживал я к родителям с моим дядькою, летом верхом или в одноколке, а зимою в пошевенках[52] и, пробыв у них воскресенье, возвращался обратно к понедельнику на свою мызу.
Самые сии недальние, по частые переезды и путешествия и подали случаи к некоторым особливым и хотя не важным, однако таким со мною около сего времени приключениям, которые так впечатлелись в мою память, что я и поныне их забыть не могу, и к коим наиболее характер дядьки моего был поводом.
Сим дядькою, у меня был один из служителей нашего дома, по имени Артамон. Он был сын старухи, бывшей у покойной родительницы моей еще нянею, и человек не глупый, умеющий грамоте, ходивший за мною довольно изрядно, но подверженный той проклятой слабости, которой так многие наши рабы подвержены бывают: то есть, любил иногда испивать. Другой порок в нем был тот, что он чрезвычайно любил курить табак; впрочем же был лучший у нас слуга, и любил меня как должно; что ж касается до меня, то я любил, его чрезвычайно, но это и не удивительно, потому что он всегда за мною ходил, а тогда и жил только один со мною в чужих людях. Одно из вышеупомянутых приключений было следующее.
Некогда, побывав у родителей моих, случилось мне с ним из Бовска поехать обратно на мызу, в одноколке. Было то летом, и не рано, а часа за полтора или за два до вечера. Одноколка была у нас с ним легонькая мызеничья, в одну лошадь, и я обыкновенно сиживал в ней, а он у меня позади и правил. Сим образом бывало мы с ним одни и едем, и дорогою обыкновенно о чем-нибудь разговариваем. Он читывал довольно наших церковных книг, и часто рассказывал мне все, что знал о сотворении мира, о потопе и о прочем, относящемся до библейской истории, которая была ему нарочито сведома. И я могу то в похвалу ему сказать, что первейшими понятиями о создании мира, а отчасти и о законе обязан я ему, а потому и слушивал я всегда его с удовольствием, и мне с вышепомянутым образом ездить никогда было не скучно.
Но в сей раз случилось совсем тому противное. Пред самым отъездом, какому-то приятелю захотелось его поподчивать и вкатить в него рюмки две-три лишних. Мы не знаем того не ведам, и ни мне и никому иному и в ум не приходило заприметить, что дядьека мой был и в то уже время на девятом взводе, как я садился в одноколку. Но не успел я с ним выехать, как его так начало разнимать, что я, каков ни мал был, но мог уже приметить, что дядька мой пьян. Вскоре после выезда надлежало нам переезжать реку Муху, и спускаться подле развалин замка, под гору; уже и тут он меня напужал, будучи не в состоянии довольно сильно держать лошадь, которая чуть было нас с ним не опрокинула. Однако как бы то ни было, но мы реку благополучно переехали, и поднялись на гору. Тут к несчастию моему случись корчма; дядька мой не успел ее увидеть, как захотелось ему выпить винца еще. Он стал меня уговаривать, чтоб я подержал на минуту лошадь, а он зайдет на часок в корчму и раскурит свою трубку. Я хотя и догадывался, что у него не трубка на уме, и хотя старался его уговаривать, чтоб не ходил, однако просьбы мои остались тщетны. Он пошел себе в корчму и я принужден был нехотя стоять и его дожидаться. Что он там делал, того уже не знаю, но после нескольких минут возвратился с трубкою во рту, но при том гораздо уже пред прежним пьянее, и так, что почти на ногах стоять не мог. Обмер я, испужался сие увидев, и не знал, что мне с ним делать; ехать еще было очень далеко, я легко мог заключить, что править лошадью был он совсем не в состоянии. Назад возвращаться было также уже версты три и при том переезжать опять реку и страшную гору. Сверх того не хотелось мне и на гнев привесть моих родителей, и дядьку своего наказанию подвергнуть. Сколько мне ни горестно и не досадно на него было, однако при всем том было его жаль. В сей крайности находясь, решился наконец я посадить его с собою в одноколку, и предавшись в волю судьбы, продолжать путь далее и править уже лошадью самому. Время тогда было хорошее, дорога гладкая и мне довольно знакомая, а и вечер еще был не слишком близок, и так, думал я, поеду себе потихоньку, авось-либо как-нибудь доеду и его довезу. Но тут великого труда мне стоило преклонить его к тому, чтоб он сел рядом со мною. Пьяные обыкновенно много о себе и о силе своей думают, и так насилу-насилу я его уговорил и посадил с собою, но что ж воспоследовало?
Не успели мы еще версты отъехать, как дядьку моего уже не путем и так розняло, что он не в состоянии был и одного слова порядочно выговорить, а более мычал, нежели говорил. От вихляния и качанья его во все стороны я приходил ежеминутно в страх и трепет, того и смотрел, что он у меня полетит чрез голову из одноколки. Я поддерживал его сколько было силы, но как выбился из сил, а притом приметил, что он дремлет, то уговорил его, чтоб он к одному углу прилег и себе заснул. Он тому и рад был, а мне хотя и тесно было уже сидеть, но я также рад был уже тому, что он заснул и захрапел как боров, и я не имел нужды его держать.
Сим образом продолжая путь потихоньку, доехали мы с ним благополучно до одного большого и густого леса, который находился уже неподалеку от нашей мызы, простирался версты на три длиною и сквозь который надлежало нам необходимо проехать, и притом узкою, дурною и колеистою дорогою. До сего места ехали мы все-таки хорошо, дорога была гладкая, лошадь смирная, ехали мы все полями и лугами и притом днем и еще засветло; но как пред въездом в сей лес уже начало смеркаться, то стал я уже и заботиться о том, как бы скорее проехать лес, а притом гораздо уже и потрушивать. Густота высокого леса темноту вечернюю умножала еще больше, и нагоняла на меня тем паче ужас, что мне никогда еще не случалось бывать одному в таком лесу, и еще одному, ибо дядька мой что был, что нет, все равно, он храпел только и спал наиспокойнейшим образом, как убиты. К вящему несчастию пришло мне на память, что я слыхал, что в сем лесу водилось множество волков. Сие еще меня пуще смутило и озаботило; я не знал, что делать и рассудил испытать, не могу ли я разбудить моего спутника; но он так крепко почивал, что все кликанья, трясенья и толканья ни малого не производили действия: он вовсе их не чувствовал и только что сопел. Тогда перетрусился я еще того больше, ибо до того все-таки надеялся, что его разбужу и мне с ним с несонным не таково страшно будет ехать.
Между тем ночь приближалась уже скорыми шагами. Сумерки уже оканчивались и становилось уже совсем темно, а мы еще и половины леса не проехали, а только добрались до самой его густоты и дурнейшего места. Тут восхотелось мне еще раз испытать его пробудить, я собрал все свои силы сколько их ни было, и не пронявшись трясением и токанием, начал его приподнимать, но самым тем все дело еще хуже испортил. Несчастие мое хотело, чтоб самое то время, когда я с ним сим образом возился, вогнало одно колесо одноколки моей в преглубокую колею, и одноколку мою от того в ту сторону, где он сидел, так качнуло, что он полетел как чурбан чрез колесо и прямо в грязь. Не могу вспомнить, как я тогда испужался, и надивиться тому, как он и меня с собою не утащил. Но как бы то ни было, но я остался почти висящим на одноколке и столько еще имел памяти, чтоб остановить лошадь. По особливому счастию сия была весьма смирная скотина, и тотчас велению моему повиновалась. Я сошел тогда с одноколки, старался еще всячески разбудить моего товарища и спутника: но он так был пьян и так спал крепко, что и самое падение не могло ег