Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков. Том 2 — страница 35 из 186

 — Тьфу! какая диковинка! сказал я сам в себе, когда паж может тут спать, то почему ж бы и мне не можно было? Ведь я такой же государев слуга, и ничем его не хуже! Побегу за товарищем, поставлю его на караул, а там сгоню этого молодца и лягу.

 В один миг все сие и сделано было. Я, смолвившись с офицером и поставив его у дверей на карауле, вдруг подбегаю к пажу, трясу его за плечо и на ухо кричу: «государь, государь идет». — Бедный мой паж вскочил без ума, без памяти, и дай Бог ноги, а я и плюх на его место, но с тою однако предосторожностию, что под ноги разослал наперед свой платок, чтоб не замарать ими штофа. Не успел я улечься и начать глаза заводить, как гляжу — паж мой, увидевши, что я его обманул, и что государь спит еще за столом, вздумал было опять меня согнать и употребить к тому такой же обман.

 Он прибегает ко мне, и, будя, говорит мне, но очень учтиво и вежливо: «извольте, сударь, вставать! государь изволит шествовать». Но я, дожидаясь повести сей не от него, а от своего товарища, тотчас догадался и сказал ему: «Пустое, брат! не правда и не мешай мне!» Досадно было пажу, что я не дался ему в обман. Думать, он и гадать, как бы ему согнать меня удобнее было можно. По счастию моему, не знал он, кто я таков и не отважился предпринимать какиенибудь излишества; но наконец подходит опять ко мне, садится у меня в ногах и начинает говорить, смеяться всячески надо мною, трунить и всем тем мешать мне наслаждаться сном приятным. Долго я перемогался и терпел, притворяясь, что того не слышу; но как он мне своими шпыняньями надоел, то приподнявшись, сказал я ему: «пустяки, брат, и напрасно трудишься, не согнать тебе меня, а убирайсяка ты прочь». — Но как и сие не помогло, но он опять начал и еще более надо мною по своему обыкновению забавляться и ведая, что с ними без дальних церемоний обходиться можно, толкнул таки я его ногою и сказал: «ну! пошел же прочь, когда честь не берет, и не мешай!» Но пажа моего и то не пронимает, но он начал еще и более меня беспокоить и даже за ноги трясти, Тогда вышел я из терпения, и приподнявшись, сердито уже закричал на него: «Слышишь! пошел прочь, щенок, и не мешай! а то я велю тебя полицейскому офицеру неволею и с нечестью и за хохол стащить!» — «Как бы не так!» сказал он. — «А вот я тебе и докажу, подхватил я, что точно так; господин офицер! сказал я, обратясь к стоящему вдали и караулившему меня товарищу моему. Подите сюда! и оттащите от меня этого щенка прочь, и отведите его».

 Я хотел было далее, но сам не знал, что говорить; но спасибо, не было уже в том более нужды. Паж, увидя, что офицер в самом деле стал подходить к нам, так того испужался, что в тот же миг вскочил и от нас брызнул, а сие и избавило меня от сего наяна, и я выспался себе тут досыта, и не прежде уже встал, как будут разбужен своим товарищем: и как нам сей опыт удался, то не преминули мы и после сею отвагою пользоваться и спать иногда на канапях сих.

 Но я заговорился уже так и позабыл, что письмо мое уже слишком увеличилось и что мне давно пора его кончить; итак, окончив сим, скажу, что я есмь навсегда, и прочее.


ЗАГОВОР

ПИСЬМО 95–е


 Любезный приятель! Таким образом жил я в Петербурге и мыкал свое горе. О должности моей, как ни говорил г. Валабин, что она легкая и ничего незначущая, но она была в самом деле крайне трудная и пребеспокойная, а особливо в первый месяц по моем приезде в Петербург, и в короткое время так мне надоела и наскучила, что я проклинал ее и все на свете и не рад был почти животу своему.

 И я истинно не знаю, как бы мог переносить ее далее, если б, по проишествии праздников, по вскрытии реки Невы, по наведении чрез нее на Васильевский Остров моста и по наступлении весны не произошло в обстоятельствах наших небольшой и такой перемены, которая стала доставлять нам временем и отрады и довольное уже иногда отдохновение и чрез то сделала мне должность мою сноснейшею.

 Произошло сие более от двух или трех причин, и во–первых, оттого, что генерал наш, имея давно уже у себя близкую приятельницу в жене того старичка Волчкова, который славен у нас переводами многих (сочинений), стал по–прежнему ездить к ней очень часто на Васильевский Остров, где она с мужем своим жила, и пробывать у ней по целой иногда половине дня и вечера целые. Ибо, как он туда никого из нас не биривал {Многократное от «брал».}, то, при всех таких случаях и оставались мы дома и могли по воле отдыхать и употреблять сие время на себя. Второе обстоятельство, уменьшившее также некоторым образом ежедневное наше беспокойство, было то, что государь, по вскрытии весны, начал уже чаще заниматься экзерцированием и смотрами своих войск и другими упражнениями, а потому и подобные там пиршества, о каких упоминал я прежде, бывали уже реже, и мы с генералом своим езжали во дворец и на оные не так уже часто.

 Наконец, третья и наиглавнейшая причина перемены происшедшей была та, что как около сего времени ропот на государя и негодование ко всем деяниям и поступкам его, которые чем далее, тем становились хуже, не только во всех знатных с часу на час увеличивалось, но начинало делаться уже почти и всенародным, и все, будучи крайне недовольными заключенным с пруссаками перемирием и желея об ожидаемом потерянии Прусии, также крайне негодуя на беспредельную приверженность государя к королю прусскому, на ненависть и презрение его к закону, а паче всего на крайнюю холодность, оказываемую государыне, его супруге, на слепую его любовь к Воронцовой, а паче всего на оказываемое отчасу более презрение ко всем русским и даваемое преимущество пред ними всем иностранцам, а особливо голштинцам, — отважились публично и без всякого опасения говорить, и судить, и рядить все дела и поступки государевы. О государыне же императрице, о которой носилась уже молва, что государь вознамеривается ее совсем отринуть и постричь в монастырь, сына же своего лишить наследства, изъявлять повсюду сожаление и явно ей благоприятствовать; то генерал наш, будучи хитрым придворным человеком и предусматривая, может быть, чем все это кончится, и начиная опасаться, чтоб в случае бунта и возмущения или важного во всем переворота не претерпеть бы и самому ему чего–нибудь, яко любимцу государеву, при таком случае — уже некоторым образом и не рад тому был, что государь его отменно жаловал, и потому, соображаясь с обстоятельствами, начал уже стараться понемногу себя от государя сколько–нибудь уже и удалять, а напротив того тайным и неприметным образом прилепляться к государыне императрице и от времени до времени бывать на ее половине и ей всем, чем только мог, прислуживаться и подольщаться, что после действительно и спасло его от бедствия и несчастия при последовавшей потом революции. Сия–то была третья причина, уменьшившая гораздо всегдашние его выезды и заставлявшая более сидеть дома и заниматься будто своими полицейскими делами, равно как и при самых выездах не всегда нас брать с собою, но оставлять дома, что делывал он всегда, когда случалось ему ездить на половину к государыне или ее приверженцам. Сперва мы не знали всего того и только что дивились такой неожидаемой перемене; но как узнали о потаенных его бываниях у императрицы, о препровождении у нее иногда по несколько часов времени в игрании в карты и в разговорах, то скоро догадались, к чему все сие клонится, и отчего примеченная нами перемена происходила.

 Но как бы то ни было, но мы ею были очень довольны, а горевали и озабочивались только о себе с другой стороны. Всем нам помянутый народный ропот и всеобщее час–от–часу увеличивающееся неудовольствие на государя было известно, и как со всяким днем доходили до нас о том неприятные слухи, а особливо когда известно делалось нам, что скоро с прусским королем заключится мир, и что приготовляется уже для торжества мира огромный и великолепный фейерверк, то нередко, сошедшись на досуге, все вместе говаривали и рассуждали мы о всех тогдашних обстоятельствах и начинали опасаться, чтоб не сделалось вскоре бунта и возмущения, а особливо от огорченной до крайности гвардии. Мысли о сем тем более всех нас тревожили, смущали и озабочивали, что мы опасались, чтоб нам при таком случае не претерпеть бы и самим чего–нибудь.

 — Сохрани Бог, ежели что действительно произойдет, — говаривали мы не один раз между собою, — то генералу нашему трудно будет тогда уцелеть. Все почитают его любимцем государевым, хотя он и далеко не в такой милости у него, как другие; но разбирают ли при таких случаях? И Боже сохрани, ежели сделается с ним что–нибудь дурное, то берегись и мы все, при нем живущие! Сочтут и нас во всем соучастниками, и чтоб не пострадать и нам всем тогда ни за Христа, ни за Богородицу, и не погибнуть бы невозвратно.

 Сим и подобным тому образом говаривали мы часто между собою, поканчивали обыкновенно разговор свой общим гореванием о том, что живем в такие сумнительные времена и находимся при таком генерале, от которого, кроме беды впрочем, никакого добра ожидать не можно; ибо не в похвальбу ему можно сказать, что несмотря на все свое великое богатство и обстоятельство, что ему, как бездетному, совсем некому было прочить, был он в рассуждении нас до чрезвычайности скуп и никогда даже и не помышлял о том, чтоб чем–нибудь нас облагодетельствовать или возблагодарить нас за всю нашу к нему ревность, труды и услуги чем–нибудь существительным. Никто из нас не видал от него во всю нашу бытность при нем ни малейшего себе подарка или какого благодеяния особливого, а все состояло только в том, что мы едали за столом его; но к сему обязывала его и должность, а потому с сей стороны были мы ему не весьма благодарны.

 Теперь, кстати, расскажу я вам, любезный приятель, одно случившееся около сего времени со мною происшествие, которое, по важности своей относительно до меня, особливого примечания достойно. В один день, и как теперь помню, перед обедом, когда мы все были дома, приезжает к нам тот самый господин Орлов, который в последующее время был столь славен в свете, и, сделавшись у нас первейшим большим боярином, играл несколько лет великую роль в государстве нашем. Я имел уже случай в прежних письмах своих сказывать вам, что сей человек был мне знаком по Кенигсбергу, и тогда, когда был он еще только капитаном и приставом у пленного прусского королевского адъютанта графа Шверина, и знаком более потому, что он часто к нам хаживал в канцелярию, что мы вместе с ним хаживали танцовать по мещанским свадьбам, танцовали вместе на генеральских балах и маскарадах и что он не только за ласковое и крайне приятное свое обхождение был всеми нами любим, но любил и сам нас, а особливо меня, и мы с ним были не только очень коротко знакомы, но и дружны. Сей–то человек вошел тогда вдруг в залу, где я с прочими находился, и как он был все еще таков же хорош, молод и статен, как был прежде, то нельзя мне было тотчас не узнать его, и как я об нем с того самого времени, как он от нас тогда с Швериным поехал, ничего не слыхал и не знал, не ведал, где он и находится, то, обрадовавшись неведомо как сему нечаянному свиданию, не успел его завидеть, как с распростертыми для объятия руками побежал к нему, закричав: