Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет — страница 10 из 54

Когда они вошли в избу, Кешку густо опахнуло вкусным запахом, заныло в животе — кроме двух сухарей и кружки кислого молока, сегодня он еще ничего не ел. А тут — миска вареного мяса на столе, стопка пухлых, только, видимо, со сковороды лепешек. Тут же два блюда с ягодами. Была еще зелень и вяленая рыба. Все это так поразило Кешку, что он чуть не закричал от радости.

— Садись, сынок, — сказал дед и сунул в карман трубку. — Покуда мы с тобой храпака задавали, наша хозяйка ишь как распорядилась: медвежатины наварила, ягод успела насобирать. Все честь по чести. Молодец, хвала тебе, внучка...

Кешка глядел на Степку и удивлялся: когда она успела? Вроде ничего не делала, бегала по двору, покрикивала на кого-то, на сеновал забиралась... И вот на тебе — обед на столе, да еще какой обед! Даже Вальтер Скотт не писал в своих романах о таких яствах... А Степка и за столом была все той же — в ней сидел неугомонный бесенок, не дававший покоя. Она смеялась то над дедом, то над Кешкой, то над котом, а то и сама не зная над чем — просто ей хотелось поозорничать. Хотелось, чтобы все хорошо ели и были довольны ее стряпней. Кешке обед был по вкусу, и все-таки он чувствовал себя в каком-то неловком стеснении, и, когда Степка смеялась над ним, он конфузливо опускал глаза в миску. Наверно, надо было похвалить хозяйку, сказать теплое слово или доброжелательно выразить ей свою благодарность. Но Кешка только подумал об этом, а сказать не сказал. Вышел из-за стола и поклонился, как кержак: молча и низко. Лицо у Степки тотчас же заострилось, на щеках обозначились круглые ямочки, губы плотно ужались — хитрая, как у лисенка, мордашка. Она вышла из-за стола и тоже раскланялась, но не перед Кешкой, а перед всеми: сперва перед дедом, потом перед котом, а потом уж перед ним... И руку опустила до самого пола. Кешка понимал, что она смеется над ним, но промолчал.

— А тройничок у тебя добрый, — поглядывая на ружье, висевшее на маральем роге, опять заметил дед. — Свой али взял у кого?

— Папанино.

— Так, наследство, стал-быть... Царство ему на том свете, — вздохнул дед. — Береги. Память хорошая. Вечная штука. Сегодня уж отдохни, а завтра можно и сходить. В ту сторону, — показал он чубуком трубки в окно. — А туда, — махнул он в противоположную сторону, — туда не ходи. Тама-ка, слышь, бродяги какие-то объявились. Долго ли до греха — еще и тройничок отымут. Им все одно... Ступай в ту сторону, так берегом и валяй к вершине ключа. Выводок там встречается, и коза бывает...

А Кешка, разомлев от сытного обеда, уже дремал, прислонив голову к стенке. Степка стащила с печки тулуп и бросила его у ног Кешки. Дед понимающе замолчал, опустив голову.

Служба есть служба

— Поговорил с Тугужековым, — не притворив еще за собой дверь, начал Морозов, словно собрался чем-то очень обрадовать Дубровина. — Потолковали как следует. Ну и Харол... Все рассказал.

— И что он открыл нового? — оторвав от бумаг взгляд, спросил Дубровин.

— А ничего не открыл. Все то же: побоялся. Устрашился. Испугался.

— Немного... Но боязнь и трусость не равнозначны, Костя, — заметил Дубровин, принимаясь свертывать цигарку. — Все боятся. Только мертвые «не имут» ни страха, ни стыда — они не боязливы, а живой человек должен бояться... Трусость же самая мерзкая из всех слабостей человека. Еще Ушинский говорил, что страх, не умеряемый смелостью, делает человека трусом. Маркс, например, борьбу считает счастьем, а трусость — великим грехом, потому что трус — это и предатель и все, что хочешь: трусость и жестокость — родные сестры. Вот тебе и боязнь...

— Камо — вот кто ничего не боялся. А, Василий Андреич? — подхватил Морозов с явным желанием продлить разговор.

— Камо? Да ведь как сказать... На всякую беду страха не напасешься, — улыбнулся он. — Об этом надо было его самого спросить. — Дубровин поморщился, потер виски. — Давай-ка, голова, поближе к своим делам подступим: как у тебя там? Ничего еще не придумал?

— Пока нет. — И сразу Морозову захотелось куда-то уйти отсюда, может, туда, в тайгу, поближе к своим «главным делам», возле которых хоть и нелегко, но зато больше свободы, больше возможности действия. — Собак-ищеек завести бы с десяток. Неплохая была бы подмога.

Дубровин рассмеялся.

— Что смеетесь?

— Мечты, мечты. А мечты о несбыточном — обывательская фантазия. Найти собаку, конечно, можно, а вот выучить ее... время надо, а у нас нет его.

— Другое-то не придумывается, товарищ начальник, не получается пока, — Морозов вдруг встрепенулся и, помолчав немного, сказал:

— А Кешка-то тю-тю, Василий Андреич.

— Оперативно ты действуешь! Уже сходил?

— Да, но я говорю, что дома-то его не оказалось.

— Как не оказалось? Сбежал?

— Точно сказать не могу.

Дубровин выслушал Морозова с беспокойством, как если бы рассказали ему не о чужом Кешке, а о его родном сыне. Однако уточнять и переспрашивать он почему-то не стал: вышел из-за стола, прошелся по комнате, поглядел на часы и сказал:

— Перловка в столовой, поди, уже разопрела. Пойдем-ка подзаправимся. Талоны у тебя есть? Ну вот и чайку попьем...

Рыжий

Кешка проснулся сам, в избе было душно и сумрачно. На оконном стекле что-то звенело и трепыхалось. Он пригляделся и увидел кота, который, встав на задние лапы, пытался поймать на стекле бабочку. «Раз уж кот начал охоту, пора и мне в путь-дорогу», — подумал он. На полу, чуть не у порога, храпел дед, в переднем углу, на широкой лавке, свернувшись калачиком, спала Степка.

Когда он выходил из избы, дверь скрипнула, а под ногами, шаркнув, осела половица, но никто из обитателей избы не пошевелился, даже кот не оставил свою добычу и не повернул головы. Кешка подошел к речке, умылся. Тишина. Слышно, как шуршит туман, сползая с хребтов в лощину; густой осочник полег от тяжести холодной росы; вода в речке казалась чернее смолы, но на перекатах уже резвились хариусы; по берегу бегали и посвистывали кулики. Светало быстро, а еще быстрее пробуждалась жизнь, тотчас же давая о себе знать звуками, красками, запахом. Кешка вспомнил вчерашний разговор с дедом о том, в какую сторону лучше идти. Подумал, захотелось обойтись «без нянек» и самому выбрать маршрут. Вынув из патронташа три патрона, зарядил ружье, вскинул на загорбок заплечный мешок и пошел.

Чем дальше уходил он от заимки Кайлы, тем худосочнее становились травы, больше камней и бурелома. И деревья здесь казались ниже ростом, коренастей и ветвистей. Кешка шел не по-охотничьи, а обычным шагом, каким топал по своей Партизанской улице. Птицы и звери, чуя неопытного охотника, срывались так далеко, что Кешка не видел их, а только слышал треск сучьев да хлопотню крыльев. «Пусть летят...» — подумал он, когда услышал сперва тревожный вскрик клушки, а за ним шум поднявшегося из травы выводка молодых косачей. Даже ружья не вскинул — заряда пожалел, будто там, куда он шел, был сказочный край непуганых птиц.

Взошло солнце, а он все шел и шел: взберется на гору, постоит на скалистом карнизе, отдышится и опять спускается в распадок. На солнечных склонах птичий праздник. А сколько ягод под ногами — бог ты мой! Кешка никогда еще не видел такого богатства. Поспела красная смородина, ее кусты красным-краснешеньки, как жаркие костры, разложенные по косогору. А ягоды черной смородины кажутся каплями смолы, подернутыми сизым дымом. На самой земле — земляника, в тени — костяника, раскиданная алыми брызгами... Кешка присел к кусту смородины и принялся обирать ягоды. Еще вчера, когда он шел по тайге, почувствовал, что она дурманит его, он пьянеет от ее вечного гула, от ее запахов, хочется прилечь и подремать. И сейчас он съел горсть ягод, и его потянуло ко сну. Сунув под куст свое снаряжение, он вытянул ноги. Сквозь налитые густым соком ягоды, свисавшие с куста, на него светило солнце и приятно расслабляло его. Всюду жужжали шмели, пчелы. А потом словно что-то живое и мягкое улеглось ему на глаза, и он уснул.

Спал он всегда крепко. Сны, если они и случались когда-нибудь, он забывал еще не просыпаясь. В этот раз ему ничего не приснилось. Укусила муха или слепень, он открыл глаза и чуть не закричал. Перед ним сидел человек. Должно быть забывшись и не поднимая головы, он старательно и пока безуспешно нажимал то на хвостовой рычаг Кешкиного ружья, то на переводные кнопки ударного механизма — ружье было безкурковое. Кешка сразу сообразил, что за человек возле него. Внутренне сжавшись от страха и как бы в упреждение опасности он сильным ударом ноги толкнул человека, сидевшего к нему спиной. Тот, вскрикнув, кувыркнулся и ударился головой о ствол дерева. Ружье выпало из его рук. Кешка как рысь кинулся на него. Противник был меньше ростом, но отбивался он изо всех сил с отчаянным ожесточением, однако внезапность нападения подломила его силы, и Кешка, изловчившись, подмял его под себя, схватил за горло и припер к дереву. Вытаращив глаза и задыхаясь, противник пытался крикнуть, но Кешка, озверев, все сильнее давил ему на горло.


— Что, вражина, — сцепив зубы, рычал он. — Что-о?.. — стукнул затылком о дерево, еще раз, затем оттолкнул его от себя.

По перекошенному злобой и страхом Кешкиному лицу текла кровь, руки дрожали. Его противник судорожно хватал ртом воздух. Заросшее рыжей щетиной лицо его было серым, как мешковина.

— Пристрелить тебя, гада?! — закричал Кешка, снова овладев ружьем.

— Не надо стрелять! Не надо... Не стреляй!.. — Рыжий отплевывался кровью. Из обезумевших от страха глаз хлынули слезы. — Не надо стрелять! Успеешь... Ты кто? Кто ты?.. — он встал на колени перед Кешкой и повторял одно и то же. Кешка отполз от него, как от чумного, и с презрением сказал:

— Сволочь! Заладил одно: «Кто ты? кто ты?» Да я такой же, как и ты! Ржавчина. Плесень. Оборотень!.. — вырвалось это как-то помимо его воли, неожиданно и грубо, точно ругательство. Сказал и замолчал, слизнув с губ сукровицу. Теперь их разделяла лужайка, полтора метра истерзанной земли, они лежали друг против друга и тяжко дышали, как загнанные псы. Помятые, всклокоченные, вконец обессиленные. И кого из них крепче тряхнул батюшка-страх — нельзя было сразу понять.