— Приехал? — спрашивает Ларька.
— Вчера вечером, — отзывается дед.
— С добычей?
— Есть немножко.
— А чего добыл: сохатого или медведя?
— Понемногу всего... Больно рано прикатили. Ему еще часок-другой поваляться надо. Дорога дальняя да и шибко плохая, сказывал. Его, поди, всего исторкало...
И опять тишина. Шелестят листья на вершине старой ранетки. Стрекочут воробьи на крыше. Издалека, похоже с кладбища, плывет похоронная мелодия.
— Кого-то опять провожают, — вздыхает дед.
— Лейтенанта, — отвечает Ларька.
— Из госпиталя?
— Нет. Лейтенанта из «углового дома». Морозова...
Кешка содрогнулся.
— A-а, того, что вчера... — вспомнил дед.
Кешка выскочил из-под полога, сцапал Ларьку за худенькие плечи и, вытаращив глаза, уставился на него.
— Что ты сказал?!
— Ничего не сказал, — прогнусавил Ларька. — Чего ты, сдурел, что ли? Приехал...
Дед Силуян, спрятав за собой перепуганного Тимошку, пытался унять внука, но не мог. Кешка обеими руками тряс Ларьку.
— Набрехал?! Сознавайся, что набрехал?!
— Чего мне брехать? — побледневший и растерянный, ворчал Ларька. — Пусти, чего вцепился! Рубаху изорвешь. Пусти!.. Лейтенанта сегодня хоронят, — освободившись от жестких Кешкиных рук, добавил Ларька. — Сказывают, какие-то бандиты подстрелили его. Подкараулили и ухлопали. По радио вчера говорили. И сегодня тоже.
— Правда, не врет он, — высунув голову из-за дедовой спины, подтвердил Тимошка. — Морозов... Все говорят про него.
Кешка сник, опустив руки.
— В клубе Дзержинского были. Прощаться ходили, — продолжал Тимошка. — Народу — море, идут и идут. Орден у лейтенанта был. На войне цел остался, а здесь подстрелили.
Но Кешка не слушал. Ларька, сморщившись, плакал — ему было обидно. Кешка и на него не глядел. Он ни на кого не глядел. В ушах гудела мелодия вечной печали. Потом он сходил на колодец и умылся. Надел чистую рубаху. Ничего не сказал и ушел.
Казалось, что все это происходит во сне. Что он еще не проснулся, а нежится в своем «балдахине». И ребят еще нет, не слыхать и музыки. В небе плывут и плывут белые облака. Шумит ветер. По дорогам крутится пыль...
Он втиснулся в толпу, и его понесло куда-то людским потоком. Ни говора, ни рыданий — ничего не слышно, за всех и за все говорит музыка. Сейчас только она властна над мыслями людей и управляет их чувствами. Страшная музыка — такою казалась она Кешке в эти минуты. Толпа остановилась на пригорке. Музыка смолкла. Кто-то говорил долго и взволнованно. Трехкратно прогремел ружейный залп. И опять заговорила эта могучая музыка. Потом и она смолкла и разошлись люди. На пригорке остался свежий могильный холмик, венки и остро запашистые еловые ветки. Вот и все. Кешка опустился на могилу и закрыл руками лицо. Он не плакал, но на душе было пусто и горько. Кто-то прикоснулся к его плечу.
— Иннокентий! И ты здесь?..
Возле могилы стоял Дубровин. В той же старенькой гимнастерке, с нашивками за ранения.
— Вы узнали меня? — встрепенулся Кешка, подняв глаза.
— Чего же тебя не узнать? Какой был, такой и есть.
— Да, да, — поняв нелепость своего вопроса, проворчал Кешка. Встреча была настолько неожиданной, что он не находил слов, чтобы продолжать разговор. Поднялся, отряхнул песок со штанины. И только сейчас заметил, что майор Дубровин ниже его ростом и лицо у него бледное и худое, как у больного. И глаза совсем не строгие — печальные, озабоченные.
— Пришел, значит, — сказал он словно для себя. — А по какой причине? Почему?
— Не знаю... Скажите, товарищ майор — это он, да?
— Он, — вздохнул Дубровин. — Костя Морозов. Мой помощник, товарищ и друг. Не сумел уберечь я его. Не сумел...
Дубровин судорожно передернул плечами, махнул рукой и отошел от могилы.
Боевое задание
В доме спали. А Дубровин в нижней рубахе, пахнущей баней и вениками, сидел и разговаривал с Ветлугиным. Перед ними на столе стоял полуведерный жестяной чайник; на газете лежали два ломтика черного хлеба, а в глиняной миске — картошка в мундирах. А дом — обычная деревенская изба с тесовой переборкой, с огромной русской печью в левой половине. Горница пополам разделена ситцевой занавеской, стол, несколько стульев — вот и все убранство. За занавеской спит семья Дубровина. Все спят, а они вполголоса беседуют, пьют морковный чай, курят...
— Погорячился лейтенант, — сказал Ветлугин. — Хоть бы людей позвал — никто бы не отказался. А он, видать, психанул и — айда-пошел. По свежим следам хотел. Сам, своей силой...
Дубровин молчал. Слабый накал сорокасвечовой лампочки тускло озарял бревенчатые стены горницы. В углах таилась кромешная тьма. В открытое, завешенное окно тянуло прохладой близкого пустыря, а еще — вкусным душком теплого, только испеченного хлеба. Пекарня была рядом, на противоположной стороне улицы, и потому здешних ребятишек всегда раздражал запах свежего хлеба. Они просили есть. Малыши не умели разбираться в карточках, не понимали, что такое пайка...
Дубровин поглядел на мертвенно-бледную руку Ветлугина, с которой, видимо, только сегодня сняли повязку.
— Рассудил-то он просто: бандиты пьяные, чего тут — один управлюсь, а на деле оказалось другое, — продолжал Ветлугин. — Будь они трезвые — пожалуй, на рожон не полезли бы. Затаились бы на горе́ и поглядывали. А тут что? Нахлебались, и море им по колено... Которого доктора вскрывали — чуть не целый литр из желудка выплеснули. И как только он не сгорел, проклятый. Не вино ведь — спирт!
— Никто не опознал его? — спросил Дубровин.
— Где там... Подводчик — этот, конечно, опознал. Подтвердил, что именно он шуровал у него в повозке, а тот, что удрал, — этот, говорит, сидел на коне с автоматом и командовал. Карабин на месте происшествия подобрали. Новый, производства сорок первого. Отделка грубая. Такие карабины поступали на вооружение кавалерийских частей в конце сорок первого года. Я сам такой карабин носил.
— Кто же он?
— Может, из проходящего эшелона. Может, из какого-нибудь конного депо сиганул. Только вот по возрасту не подходит — таких в кондепо не берут. Молодой. Лошадь его — эту опознали. Весной уведена из совхоза «Рассвет». Вон откуда!
Дубровин отхлебнул из кружки глоток остывшего чаю. Все, что говорил Ветлугин, было важным и, быть может, необходимым для дела, но в планах Дубровина значения не имело. Ему предстояло решать другие задачи, и те в том числе, которые не успел решить его помощник Костя Морозов.
— Ну, что же, Иван Николаевич, — как бы подводя черту сказанному, начал Дубровин. — Письмо мое получил, обдумал, если бы не согласен был — не приехал бы. Правильно?
— Правильно, Василий Андреич: не приехал бы.
— Вот и хорошо, что мы поняли друг друга. Тогда будем говорить конкретно.
Отодвинув недопитую кружку, Дубровин положил на стол оголенные до локтей руки и смотрел на Ветлугина. Он думал, как лучше объяснить ему.
— Видишь, какое дело, если мы станем охотиться за ними так же, как Костя Морозов, толку не будет. Надо найти другой путь.
— Ну вы же нашли этот другой путь, — перебил Ветлугин.
— Путь-то, кажется, нашли. И мысль эту подал не кто-нибудь, а Костя Морозов, — вздохнув, он еще раз поглядел на желтоватую, словно из воска, руку Ветлугина. — Мысль его, а может, и не совсем — Григорий Иваныч Котовский опередил, — усмехнулся Дубровин. — А вот в дело воплощать эту мысль придется нам с тобой. Когда собираешься в военкомат?
— Во вторник на той неделе.
— Та-ак... Значит, в понедельник ты должен проститься с семьей и уйти в тайгу. О том, что ты уклонился от явки в военкомат и стал дезертиром, на ферме узнают в конце той недели. Устраивает такой оборот дела?
— Ежели надо, Василий Андреич... Не только дезертиром... Кем угодно, хоть самим чертом... — И тем не менее Ветлугин волновался: ямочка на подбородке чуть вздрагивала, беспокойно шарили по столу руки.
Дубровин достал из сумки карту и раскинул ее по столу.
— Тебе придется поселиться где-то вот в этих отрогах, — показал он циркулем. — В общем, в стороне от Астаная. Главная задача: объединиться с ним и, возможно, перезимовать вместе.
— Перезимовать?!
— А чего ты удивляешься?
— Да ведь это... Время-то сколько!
— Вот время и обстоятельства — они и подскажут нам, что делать.
— А кто еще?
— Погоди, погоди, — перебил Дубровин. — Наперед батьки нечего в пекло лезть. Помощники будут. Ты сам подберешь их. Тебе с ними работать, ты и подбирай...
Дубровин опять полез в сумку, висевшую на спинке стула, достал листок бумаги и подал его Ветлугину.
— Тут тебе и люди, и адреса их, и краткие сведения. Посмотришь — бумагу вернешь мне.
Ветлугин хотел что-то спросить, но Дубровин опередил его:
— Все будет как надо. Не беспокойся... — Он поднялся из-за стола, потянулся, хрустнув плечами. — Ну, что же? Наверно, не грех и отдохнуть. На полу придется, Иван Николаевич...
Ветлугин тоже вылез из-за стола, оглядел горницу.
— Бедновато живете, товарищ майор. И квартиренка, кажется, не того...
— До войны, говорят, хомутная была в этой избе. Рядом конюшни горкомхоза стояли. Ничего, бывает хуже. Не в этом счастье, Иван Николаевич, — Дубровин стащил с печки дырявый войлок, расстелил его у стены. Принес две подушки. Когда легли, он сказал: — Барахла не жалко, да и было у меня его — сам знаешь, какая недвижимость у пограничников: все в три чемодана убиралось. Один чемодан мой, второй — жены, а в третьем — распашонки да резиновые зайчики. Семью два месяца, как нашел. Всякую надежду уже потерял. И вдруг — счастье. А сынишку старшего потерял. Отбежал от матери во время бомбежки и — все. В первый же день войны. Мать чуть не умерла с горя. А я вот в госпитале узнал...
Где-то тикали ходики. Спокойно и тихо посапывали за ситцевой занавеской домочадцы. А в окно уже заглядывало серое и пока еще не звонкое утро. Ветлугин вспомнил, как три года назад он провожал с пограничной заставы своего начальника — капитана Дубровина. Провожал на новую западную границу. А весной сорок первого и сам старшина Ветлугин уехал с заставы. И уж конечно он никогда не думал, что суровая военная судьба снова сведет их — начальника и старшину. И где! Чуть не на той же затерянной в таежных горах заставе. Но уже в ином служебном качестве.