— Не знаешь.
— А вот и знаю.
— Не можешь знать!
— Зовут тебя Баптист. А по занимаемой должности ты — подлый дезертир. Совершил воинское преступление, значит, ты есть преступник. Ну что?
Баптист поперхнулся. Большие глаза его, казалось, остекленели и не двигались. С ним еще никто не разговаривал столь откровенно и жестоко.
— Молчишь? A-а, испугался, — протянул Кешка, смеясь. — Значит, ты еще и мокроштанный трус. Ну об этом говорить уже поздно, На-ка рыбку, поплюйся немного. Не соленая — в брюхе засолится...
Баптист несмелой дрожащей рукой принял обгоревшего на костре хариуса и, точно опасаясь вкусить нечто греховное, как-то по-кошачьи лизал его и с подозрением поглядывал на смешливого парня.
— А с солью — эх, объедение, — продолжал Кешка, будто не замечая, что происходит с Баптистом. — И был бы у нас тогда пир горой! Дипломатический обед в честь встречи двух высоких договаривающихся сторон. А?.. Хорошо ты придумал эти верши. Прямо блестяще. Значит, не пропадем. Будем сыты. — Он уминал за обе щеки сочное, чуть сладковатое, пахнущее дымком мясо тайменя. — А меня ты не бойся. Должность у нас с тобой одинакова. И звание одно. И прописка, как видишь, совпадает: тайга — наша улица и родной дом.
Баптист был страшно голоден, но еда ему не шла. Челюсти сводило, а десны саднила боль.
— А где твой... Ну этот, борода?.. — небрежно спросил Кешка.
— Барсук?
— Ну конечно.
— Ушел.
— Да? — удивившись, не поверил Кешка.
— От меня ушел, — как о невосполнимой утрате сказал Баптист. — Грешный человек и потому злой, он только собак любит, а людей — нет, потому ни с кем долго не водится. Моей молитвы сильно боялся. Мучается, страдает. Душа горит в нем.
Лицо Баптиста свежело, он больше уже не прятал от Кешки своих глаз, они блестели, как мокрые пуговицы. Голос у него был мягкий и вкрадчивый. Кешка не любил такие голоса.
— Совесть мучает его, — продолжал Баптист. — В этом и есть отмщение ему за все зло, какое он делал людям. Я хотел спасти его и обратить на путь истинный, а он избил меня. Избил и ушел.
— Отчего же он так страдал и мучился?
— Много греха на его душе. Обманывал. Воровал. Господа бога обзывает дурным словом. Разве это не грех? Я каждодневно молюсь за него. Прошу Иисуса Христа...
Кешка глядел, как таял костер, как меркли угли, обрастая белым трепетным пеплом. Баптист говорил нудно и бесконечно длинно. Он освоился и, кажется, уже не боялся своего случайного спутника. И если бы теперь Кешка решил уйти от него — он, наверно, очень бы пожалел, а может, упросил бы его остаться с ним. Но Кешка не собирался уходить. У него слипались глаза от усталости, от сытости и от скуки, которую нагонял на него Баптист своей проповедью.
— Отдохнем с часок, — позевывая, сказал он. — А то, пожалуй, и я согрешу: начну материться. Укладывайся под кустиком...
Откровение святоши
Баптист прилег в тени, поодаль от костра, но ему не спалось. С жадным любопытством разглядывал он парня и прислушивался к его спокойному похрапыванию. Разглядывая Кешку, он чему-то радовался и удивлялся — эта неразгаданная радость даже как-то освещала его постное лицо. Кешка лежал на спине, прикрыв глаза листьями мать-и-мачехи, к левому боку прижал ружье. Его обветренные шершавые губы порой вздрагивали, будто соприкасались с куском холодной говядины, намазанной горчицей. Баптист, пережив почти шоковое состояние, истомленный страхом, уверенно набирал силы. Настроение у него явно улучшилось, и теперь он хотел смело заявить об этом — тихо запел какую-то молитву.
Кешка повернулся на бок. Сладко потянулся и, позевнув, спросил:
— Поёшь?
— Человек всегда должен воспевать хвалу господу нашему.
— А ну-ка тебя, знаешь, куда?..
Привстал, потер ладонями лицо, потряс головой.
— Ты лучше молчи. Или про себя разговаривай. Нутром, значит... Как ты, однако, надоел Барсуку со своим господом богом. Донял мужика! В тайге не молятся. Кому тут молиться? Медведям или барсукам? Жил бы ты в большом городе. И чего сюда приперся?
— А я и жил в городе. Мне везде хорошо.
— Везде да не везде, — с хитрецой подморгнул Кешка. — Чего в армии не стал служить? A-а, значит, неправда твоя.
— Иисус Христос не повелел убивать. И оружия в руки не повелел брать.
— А кто же врагов погонит с нашей земли?
— У меня врагов нет, — твердо сказал Баптист.
Кровь бросилась в лицо Кешки, затрепетало сердце в груди. Чтобы не сказать чего-то резкого и оскорбительного, он отвернулся и до боли закусил губу.
— Люди — братья. И французы, и американцы, и немцы, — гнусаво продолжал Баптист, глядя в землю.
— А если они, твои «братцы», напали на нашу Родину, жгут все, что есть на земле, убивают стариков, ребятишек в огонь кидают. Хотят сделать нас своими рабами?.. — Кешка вскочил как бешеный и опрометью бросился к реке. Черпая пригоршнями воду, он пил ее ненасытно и жадно, словно все нутро его горело огнем. Утолив жажду, стал умываться.
— Ну так что скажешь? — мягче, но с той же жестокой усмешкой спросил он, вернувшись на свое место.
— На все божья воля. Бог не допустит.
— Войну-то он допустил! — Кешке все еще хотелось спорить, его словно черти подзуживали со стороны: «А ну, возьми его! Возьми!..»
— Не допустит! Господи...
И тут Кешка опять вспомнил Дубровина. Нехорошо стало на душе, стыдно. Он кувыркнулся на разогретом песке, вытянулся и процедил сквозь зубы:
— Не допу-устит?.. Ну и пусть, а мы поглядим...
Потом молчали. Тошно становилось Кешке от вынужденного молчания, но первым затевать разговор он уже боялся — вдруг снова сорвется. Он лежал на песке и глядел, как носились над речкой стрижи, вслушивался в капризные вскрики чаек. А мыслями был далеко-далеко. Перед глазами вставали то дед Силуян, то Настя, то Костя Морозов, то Ларька с Тимошкой. Но чаще и неотступней — он, Дубровин. Все эти дни он был для него не только судьей — самым близким человеком, по которому Кешка сверял свои поступки. «Как бы повел себя Василь Андреич, когда этот богомол прет черт-те что?.. Он бы рассудил, как мой дед Силуян: «Взял генеральное направление и действуй!» А у меня выходит не так».
Баптист по-прежнему сидел, вернее — стоял на коленях и что-то шептал, устремив страдальческий взгляд в пространство.
Кешке казалось, что у этого человека нет ни желаний, ни забот — одни молитвы да бездумная вера в призрак и вечный страх перед ним.
— Слушай, Баптист, — не утерпел Кешка, — а песни поешь ты какие? «Катюшу» или «Во саду ли в огороде»? А?
— Песни, которые славят Иисуса Христа.
— Вот черт!
Баптиста всего передернуло, он еще выше задрал голову, чтобы не видеть богохульника.
— Надо же! Так-то ведь с ума можно спятить. Соскочит с резьбы какая-нито гайка в твоем шарабане и пошло... — но теперь он говорил не дерзко, без запала и не пытался обратить Баптиста в «свою веру». Его лишь удивляла убогая нищета такого существования.
— С богом мне хорошо, — вздохнул Баптист. — Хорошо и тепло.
— И — удобно. Да?
— Зачем повторять чужие мысли? Бог дает мне пищу и радость. Он все дает мне. Все! — у него странно блестели глаза. — Я маленький человек. Крупица, живая песчинка, — продолжал Баптист, будто перед ним были такие же, как он. — До войны я сколачивал ящики на тарном складе. Сколачивал ящики и молился. Потом дьявол вознамерился совратить меня с праведного пути. Стали приставать, чтобы я поступил сперва в профсоюз, потом еще куда-то... Пришлось бросить работу — я ушел из тарного склада. Но господь не оставил меня без пищи и без крова — он был со мной и помог мне. Господь всегда приходит в трудный момент. Послушай, юноша, и запомни!
«Эх, черт! — подумал Кешка. — Да ведь он ищет во мне не только собеседника... Какой нахал! Ишь как разошелся. Подумать только, чего захотел...» Кешке никогда не приходилось так близко общаться с баптистами, хотя недалеко от их дома, за пустырем, была «баптистская слободка», как ее называли в городе. И жили там наверно не только баптисты, но так прозвали слободку. Что там делали люди, чем жили, где работали — никого, кажется, это не касалось. И вот судьба распорядилась: комсомолец Кешка теперь сидит рядом с баптистом и слушает его проповеди.
— Война началась и меня схватили.
— Как схватили?
— Ну-у, военкомат...
— Это уж совсем другое: призвали, как всех граждан.
— Какая разница... — но патетический тон его проповеди неожиданно поубавился и он уже не проповедовал, а скорее всего жаловался, чтобы оправдаться, хотя бы перед этим... — В казарму заточили и стали учить поворачиваться направо-налево, песни петь, ружье заряжать, стрелять. А вскорости приказали прочитать листок — присягу и подписать его. Слово-то какое: присяга! Присягают только богу. Присягают Иисусу Христу!.. Целую ночь пред глазами моими плясала нечисть, — тут он перешел на шепот, глаза его блестели, он озирался по сторонам, вздрагивал. — И привиделся мне сам диавол, я услыхал мерзостный хохот нечисти. Прыгали они возле меня, стучали копытами, хвостами себя секли. А глаза — как фонари. Ст-трашно. Знаешь как страшно!.. И взмолился я: «Господи! что они со мной делают!» И они исчезли, яко дым от огня. И тут слух мой уловил голос... Никогда не слыхал я такого голоса: «Сын мой, ты принял на себя грех, и твои враги торжествуют». «Господи, в чем мой грех?» — спросил я. «Ты присягнул, чтобы убивать таких же, как ты. Ты станешь проливать кровь. Опомнись, сын мой! Разорви дьявольские путовелища!..» И сердце мое возликовало. Кошмары отринулись. Развеялся смрад. Взошло солнце. Запели птицы. Я пришел к начальнику и сказал: отказываюсь от присяги и проклинаю ее. Он приказал посадить меня на гауптвахту. И я был рад, что бог дал мне страдание, чтобы покаяться во грехах. Я воскрес, чтобы снова жить...
— Да-a, интере-есно, — молвил Кешка. — Легендарная у тебя жизнь, Баптист. И давно ты воскрес?
— Второй год пошел. Убежал. Нет, почему убежал? Покинул неверных.