! Братишка Равиль — ха-ха-хо. Бабушка — хи-хи-хи... Спрашиваю: где мой велосипед? Давай скорее мой велосипед! Равиль говорит: «Дурак ты совсем — обманывали тебя. Магазинщик на один день давал велосипед. Ты поверил? Дурак. Совсем набитый дурак...» Много плакал я, много слезы терял. Из дома убежал: целый месяц шатался туда-сюда. Потом в свой улус пришел. Куда пойдешь? Обманули. Понимаешь, какой нехороший человек. Злой человек бывает...
Долго он еще продолжал свой печальный рассказ. Взволнованно, с горечью, с душевной злостью, словно все еще чувствовал жестокую боль, причиненную древним обрядом. А когда Сохатый вернулся с пустыми руками, он накинулся на него.
— Зачем не забрал тайменя? Зачем ворону ловил? Куда твой свинячий глаза глядели? — Сохатый угрюмо молчал и разводил руками. — Дурак. Ой, какой ты дурной человек, — негодовал Султан. — Ждать тебя будет, когда ты еще придешь. Да? Пожалуйста, елдаш, аргыз, ипташ, товарищ Сохатый! Забирай, пожалуйста... Ой, какой пустой твоя башка. Что кушать будем? Что жрать будем, а?.. — он плюнул и разразился ругательством. — Эх-хе, понимаешь, Горбыль, никому верить нельзя. Обманывают, собаки...
Полуночник
Степке чуть не каждую ночь снился Кешка. Эти сны иногда были такими, что она вскакивала с постели: суматошно колотилось сердце, во рту полынная горечь, щеки горели. И долго потом, ворочаясь, она тискала подушку, казавшуюся горячей и жесткой, как камень на солнцепеке — спать уже не хотелось. Почему-то вспоминались всякие нелепости. То она представит Кешку этаким увальнем и застенчивым нелюдимом, будто он всю жизнь сиднем просидел на печи и не общался с людьми. То увидит не самого Кешку, а его уши, и вдруг ей захочется подергать их и даже попробовать на вкус. Но представлялось и совсем другое: а вдруг его так же, как лейтенанта Морозова, подстрелят и все? Он ведь бывает такой... Чуть что — и характер его так взыграет, что он уже ни за что не отступится. Ни за что!.. Степке становилось страшно, хотелось поскорее бежать туда, в горы, разыскать Кешку и отвести от него беду. Увести его туда, где бы не было ни войны, ни страха, ни этих проклятых бродяг и даже... деда Кайлы. Пусть никого. Пусть это будет остров, отрезанный от мира и от людей. И только они двое да еще звери и птицы. Деревья и много-много жарков[11] и всяких других цветов, много нарядных бабочек над росными травами и совсем нет гнуса. Такие мысли радостно согревали ее, но ненадолго. Она постоянно чего-то ждала, на что-то надеялась. И когда однажды ночью постучали в окно, она вскочила как ужаленная. Растормошила деда, набросила на голые плечи шубейку и выбежала в сенцы. Но это был не тот, кого она ждала. В избу вошел Дубровин.
— Здравствуй, стрекоза, — тихо сказал он, погладив растрепанную и горячую Степкину голову. — Дед, здравствуй! Как жизнь в этом честном доме? Как дела?..
Степка засветила лампу.
— Чего не вовремя шатаешься? Дня не хватает тебе? Полуношник. Спать людям не даешь, — ворчал дружелюбно дед Кайла, ворочаясь на своей лежанке.
— По пути заглянул. Машину на большаке оставил. А дня мне действительно не хватает, — отшучивался Дубровин. — Еще бы часочка четыре-пять прибавить. Вот тогда бы я выспался.
Дубровин уселся в простенок и чуть привернул фитиль керосиновой лампы. Степка взялась за самовар, но Дубровин остановил ее.
— Не суетись, обойдемся без чая.
Она послушно уселась на чурбак возле печки. Дед подал гостю банку с самосадом.
— Ну как живем-то? Чего хмуришься, старина?
— Зимогорим помаленьку, — сказал дед и закашлялся. — Газеты к нам не приходят, радива нету. Что делается на земле — не знаем. Как дела идут, как люди живут — ничего не знаем.
— Неважные дела, — сказал Дубровин. — Пока неважные, — повторил, задумавшись на минуту. — Ну а как там? Что там нового?
— Степка на той неделе все обсказала тебе. От той поры не видалась она с парнем.
— Могла бы и повидаться, да не приказывали, — будто в свое оправдание сказала Степка и поправила на голых, гладко округленных коленках шубейку. — Приказа не было, и не ходила.
— Зря и ходить нечего. Условились, в какой день — и все. Ежели у него порядок, придет, — потягивая дымок, рассуждал Дубровин.
— Про то и я толкую, — сказал дед. — А девка девка и есть. Терпенья не хватает. Ругать надо.
— Ругать пока не за что, — сказал Дубровин. — А похвалить — придет время, похвалим. На заимку не заглядывают?
— Слава богу, обходят покудова, — ответил дед. — Взять им на заимке нечего. Магазинов и складов у меня нету. И опять же бабы в тайгу шатаются. То узелок какой несет, то картошки в мешке. Сам двух бабенок встречал. Вроде бы с фермы. — Дед докурил папиросу, которой его угостил Дубровин, и долго кашлял. Потом набил своим табаком трубку и снова закурил, и уже больше не кашлял, а пыхтел и бормотал как-то дремотно и не всегда внятно. — Вчерась одного молодца встретил. Посидели, табачком подымили. Молодец так молодец. Этот, однако, и мишку косолапого без ружья скрутит. Ну а автомат все же на шее таскает. Шибко здоров, варначина.
— На зиму не готовятся? Не замечаешь?
— А кто их знает. Пещеры, поди, давно уже облюбованы. А может, землянок понароют.
— Здесь, поблизости?
— Не знаю, Андреич. Разговора такого не было.
Дубровин глядел на старика и думал о чем-то своем. За стенкой под навесом пропел петух. Дубровин поднялся.
— А этим бабенкам, которых в тайге встречаешь, да и самим «молодцам» при случае скажи: слыхал, мол, от людей, что на фермах и в других населенных местах, что возле тайги находятся, опять милиция живкой живет. И по всем приметам собираются, мол, опять облавы устраивать. И даже, мол, слухи ходят, что в ближний райцентр солдат поставят для обучения. А уж сыщиков этих, разведчиков — ну, мол, чуть не в каждую избу приставили.
— Испугаются они, однако.
— Вот это и нужно.
— Зачем нужно? — недоумевал дед. — Убегут.
— Куда убегут?
— Не знаю куда. Нехорошо так-то, однако.
Степка тоже удивлялась и тоже не могла понять, зачем надо пугать их. Так-то и Кешка вместе с ними может «испугаться», и тогда совсем не увидишь его.
— Видишь, какое дело, — усмехнулся Дубровин. — Ты, конечно, прав, только не убегут, а уйдут, постепенно и тихо откочуют из этих мест. Ежели сейчас послать в тайгу милиционеров да еще солдат в придачу, они разбегутся. Поймают одного-двух, а остальные — кто куда, и тогда их не скоро найдешь. Ежели все оставить так, как есть, и ничем не беспокоить их, они, пользуясь «слабостью властей», обнаглеют и займутся грабежом, чтобы запастись провизией на зиму. Да и тебя не обойдут мимо.
Доводы Дубровина казались теперь и простыми, и убедительными. Дед даже поддержал:
— Дело, дело. Грабить — это уж беспременно будут. Провизия само собой. Шубу ему надо. Катанки надо. Штаны-рубаху за лето износит — тоже подавай. Вон оно куда выходит!
— Совершенно верно, — соглашался Дубровин. — А вот ежели их припугнуть слегка, они отойдут в глубь тайги, оторвутся от населенных пунктов, от поддержки, какую кое-когда получают. А что будет с ними там, на этих новых местах — этого пока говорить не стану. Дело покажет.
— Хитришь, парень. Ох, хитри-ишь.
— А как же? Без хитрости-то, знаешь, что бывает?.. — Он не досказал.
Потоптавшись у порога, дед Кайла вышел во двор, чтобы присмотреть, нет ли кого поблизости. Позадорил собаку, которая с лаем побегала вокруг заимки. И снова кругом тишина. Дубровин еще раз напомнил Степке, как надо встречаться с Кешкой. Сказал, что передать ему и что запомнить. Дед Кайла возвратился в избу и сказал:
— Проводить, однако, придется — ночь шибко смурная. Дождь, кажись, сбирается.
— Дождь так дождь, а провожать не надо. Не заплутаюсь, — отказался Дубровин. — Всего вам доброго!..
Исповедь Рыжего
Кешка не был изнеженным парнем, но привыкал к жизни отшельника и бродяги с большим трудом. Порой даже начинал сомневаться в полезности такого образа жизни. Сомнения приходили в минуты, когда он вспоминал о доме, о своих дружках, об увлечениях и занятиях. Похоже, что где-то на грани этого одиночества и тоски по одну сторону было детство с его озорством и шалостями, с родительской скупой лаской, с увлекательными книжками, вселявшими в сердце трепет ребячей зависти, по другую — юность, пока незнакомая и еще странно тревожная, но уже зовущая к неизведанным тайнам.
И все-таки привычка уже была. Главное, он перестал бояться. Убежище его теперь выглядело не так примитивно, оно стало уютнее и даже теплее. И называл он его уже иначе — по-немецки: вольфшанце. В облике Кешки да и в характере его появилась какая-то суровая сдержанность и еще, пожалуй, жестокость. Теперь он разговаривал с бродягами на том же языке, на каком они разговаривали между собою. Он не раскаивался и не вспоминал уже наказы Дубровина, когда приходилось вдруг кого-нибудь «усмирить» кулаком, если вспыхивал острый конфликт. Все так поступали здесь: где сила, там и закон, и власть, и правда. Впрочем, этим поступкам у него было и другое оправдание: не замарать своего имени, выжить в этой озлобленной и дикой среде, выполнить задание, а быть может, и отомстить... Многих он уже знал не только по чьим-то рассказам, но встречал лично. Они называли его, как и друг друга, по кличке и уже считали своим. У каждого из них были вполне осмысленные готовые оправдания своей подлости. Но в Кешке их оправдания не вызывали ни малейшего участия, а тем более — сочувствия. Наблюдая за ними, он всякий раз вспоминал еще свежие школьные истины о чести, о человеческом достоинстве, о долге и поражался, как все это далеко от тех истин, и потому, быть может, хотелось поглубже проникнуть в тайные причины такого падения. И в самом деле, одни идут на смерть с гордо поднятой головой и отдают свою жизнь за то, чтобы человек был свободен и счастлив, каким он должен быть от природы. Другие же... И не только сейчас, когда безумствует война, — так было и в иные времена. Александру Ульянову предлагали бежать за границу, чтобы избежать казни, но он отказался, «хотел умереть вместе со всеми». Лейтенант Шмидт сказал, что он «идет на казнь, как на молитву». А крепостной русский крестьянин Иван Сусанин? Да что Сусанин! А панфиловцы?.. Они вместе с политруком Клочковым решили, что «отступать некуда». И не отступили. Почему так?.. И уже другой голос отвечал ему: «Дорогой товарищ Кешка, над чем ты ломаешь голову? Жизнь есть жизнь, в ней всегда есть доброе и злое, горькое и сладкое. Есть любовь и ненависть. Есть смелость и трусость». Смелость и трусость...