Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет — страница 28 из 54

Вчера Степка передала ему указание Дубровина: побывать незаметно в пещерах, где обосновались сообщники Астаная, и сделать там нечто такое, что нарушило бы их спокойствие. Кешка хотя и не понял, для чего это нужно, тут же пошел выполнять задание. И когда он пробрался в первую пещеру — а там он побывал уже не один раз, — у него вдруг задрожали ноги. Ничего не сделав, он повернул назад и пустился бежать прочь от пещеры. Значит, и у него в определенной обстановке нервишки сдают. Значит, и он пока еще не из храброго десятка. Как же так? А ведь еще совсем недавно он упрашивал Дубровина перебросить его туда, в самое логово... Вот оно как: никто, оказывается, не родится бесстрашным. Храбрость надо воспитывать.

Он так задумался, что и не заметил, когда и с какой стороны подошел к убежищу Рыжий.

— Плачешь, что ли? — спросил тот.

Кешка поднял голову, улыбнулся.

— А, всякая лабуда на уме, прилег и голову — в камни, чтобы сквозняки не дули в нее. Садись — в ногах правды нет.

— Такая же картина и у меня, — сказал Рыжий и постучал согнутым пальцем по лбу. — Слышишь? Звенит, как стеклянная посудина. Раздумаешься, разбередишь нутро — ну и полезет все наизнанку. В другой раз, знаешь, удавился бы от этих проклятущих дум. А давиться нехорошо. В соседях у нас мужик удавился — не то по пьяному делу, не то из ревности, так моя мать не могла жить в своем доме. Продала избенку, и в другое село переехали. Сказывала: гляди на меня и казнись, не могу видеть удавленников. Православному человеку грешно руки на себя накладывать. Человек, он должон либо своей законной смертью помереть либо на бранном поле честно и благородно сложить голову за свое отечество. Кто на войне погиб — этот человек святой. Ему все грехи прощаются. Вот как старые люди рассуждали. А мы с тобой как? Тоже честно, благородно? Молчишь?

— А чего я скажу? Ты старше меня, больше знаешь. Да и выбирал ты себе такую жизнь, матери, однако, не спрашивал.

— Не спрашивал... — Рыжий сел на камень и долго молчал, в раздумье теребя бороду. Потом, должно быть, вспомнил что-то, печально посмеялся. — А хочешь, расскажу, как я ее выбрал? — И, не дождавшись ответа, стал рассказывать.

— На фронте дела мои шли неплохо. Снаряды возил на ЗИСе. Артиллеристы довольны были моей работой. Народ они уживистый, веселый, а про их боевые дела и говорить нечего — боги войны! Все было хорошо, а вот однажды попал под бомбежку, ну и... Даже врачей удивление брало: как жив остался. Ведь три тонны вез!.. Из госпиталя меня откомиссовали на военное строительство. В преглубокий тыл. И возить я стал не снаряды, а полковника. Машинешка никудышная: эмка тридцать седьмого года выпуска. Ну все бы это ничего, одно плохо: после контузии кружение головы мучило шибко, а еще вялость ко мне какая-то привязалась. На ходу спал. Сяду, бывало, за баранку, не успею из гаража выехать, как наваливается на меня дремота и я, можно сказать, белого света не вижу и не слышу ни черта. А все равно еду, баранку туда-сюда поворачиваю. Один раз чуть не утонули с начальником — в реку заехали. Он кричит, а мне хоть бы хрен: давлю железку. Так в реку и забурили. Хорошо, что обошлось: трактор подвернулся и вытянул. А полковник — он досконально цивильный человек, только в войну такой чин имел: действительной ни дня не служил и войны не нюхал, да и командовать, окромя своей канцелярии да еще разве жены, никем отродясь не командовал. Толстый, морда широкая, что решето у моей бабуси, а глаза — один на нас, другой в Арзамас, один к тому же и калибром чуток поменьше, по этой причине и прозвище ему кто-то придумал: Камбала. Был он характера крутого и опять же трусоват. Даже воды, бывало, не напьется в дороге: термосок возил с собой с горячим чаем и харч в чемоданчике. А придира — ну никакого спасу! Зачнет пилить — у меня аж зубы с тоски заноют. Узнал он про мою слабость, тут все и началось. А узнал при таких обстоятельствах. Приехали мы вечером на каменный карьер, он и говорит мне: «Ступай спать, а часа в два ночи выедем, на озера по пути завернем: может, утчонку какую или гуся подшибем». Сказано — сделано: я отправился спать в конюховскую, а он пошел в контору. Время подоспело — меня разбудили. Завел мотор и поехали. Он, должно быть, умотался за ночь-то, сел в машину и заснул. Ну а про меня и говорить нечего. Хорошо, что встречных машин не попадалось и проселок с неглубокой колеей. И главное, как ведь насобачился: кладу таким способом на баранку правую руку и вкалываю, а как только колеса чуть выходят из колеи — рука принимает на себя толчок и тут же выправляет колеса. Но в одном месте такая автоматика не сработала, подвела. Машину сперва подкинуло, потом занесло в сторону, начальник мой заревел, как медведь, который в капкан ввалился. Что, говорит, ты, сукин сын, делаешь?! И где же, говорит, те озера, про которые вчера был разговор?! Разинул я глаза, и душа в пятки кинулась: машина идет прямиком на забор, какой-то огород впереди. Давнул сколь было силы на педали — остановились.

— Что?! — кричит. А у меня язык присох и гимнастерка в один миг вымокла, хоть выжимай. — А озера где?

Какие там озера. Солнышко уж над головой. Километров десять — и будем дома. А ему озера... Не меньше пятнадцати километров сонной ехал. Вот оно как бывает!

— Судить будем! — сказал и аж закипел, все затряслось в нем. — В трибунал тебя, негодяя!.. Ну и водитель! Ну и механик! Где только откопали такого на мою голову! Ты ведь убить мог меня запросто. Убить, понимаешь?!

А я молчу как камень. Да и рассуждать-то мне в таком положении глупо — чем объяснишь? В трибунал же сдавать меня воздержался — сам он управлять машиной не умел и не интересовался, а шоферов в резерве не было. Но больше мне уже не доверялся. Садится, бывало, в машину и в лице меняется. Иной раз далеко едем, чую, спать ему охота — разомлел весь, разватружился, ан нет: одним глазом на меня уставится, другим — в ветровое стекло и пыхтит. Заприметит на моем лице смурнинку какую, сейчас же приказывает остановить машину.

— А ну, товарищ Лупинин — это фамилия у меня такая, — стометровку, бегом марш!.. — Сбегаю и снова за баранку. А он опять командует: — Запевайте «Полюшко», товарищ Лупинин.

Отродясь ни слуха музыкального, ни голоса у меня не было, и песен, окромя как «Сени, мои сени» и то только по пьяной лавочке, никаких не певал. Но приказ есть приказ, ору во всю ивановскую: «По-лю-шко, по-оле, полюшко широко поле-е...» Так наорусь, что в горле сыпь выступает. И опять, конечно, едем. Опять он таращит на меня недреманый глаз свой. Прислушивается, какое у меня дыхание, в глаза заглядывает. А чуть заподозрит что — опять стометровку и «Полюшко, поле». Едем, скажем, километров за сотню — не меньше пяти стометровок и концерт одной песни до помрачения мозгов. Я ору, а он молчит и вроде дремлет...

«Конечно же Рыжий говорит правду и, быть может, заслуживает, чтобы его пожалели как человека, — подумал Кешка. — Но... спать за рулем мчащейся машины — это какая-то безумная фантастика! Есть причина ко сну или нет ее — проступок от этого не становится безопасным и не может быть оправданием ему».

— Чин большой и должность немаловажная, а вот народ не любил его, — продолжал Рыжий. — Камбала и Камбала, и до того эта кличка прикипела к нему, ну, скажи, как бородавка на носу. Знал он, что так кличат, и злился страшно. А чего добьешься злом?..

Поехали раз по каким-то делам в колхозы. Мотались по пыльным проселочникам от одного полевого стана к другому целые сутки. Голодные как собаки — саквояжик он свой в конторе позабыл. Сколько стометровок я отмахал — только один спидометр да господь бог знают. В деревнях, известное дело, каждый председатель колхоза норовит употчевать гостя и ночевать оставить. А начальник мой воды даже нигде не испил. И я с ним, как проклятый, целый день крошки во рту не держал. Ему-то что — он сидит, отдыхает, блаженствует, а я как-никак на работе. Измотался, аж штаны сваливаются. В одной деревне призадержались, время к обеду подходит. Председатель — человек в солидных годах — говорит: «Товарищ полковник, не откажите, чем богаты, тем и рады: хлеб-соль откушайте». Помялся он, покуксился, поглядел на меня, а я такую скроил харю, ну будто вот-вот упаду замертво и конец всем мучениям. В общем, упросил его председатель. Заходим в избу, хозяйка аж растерялась от радости. Посуетилась, повздыхала и сейчас же на стол соленое и вареное, хлеб. Буханка, как подушка, мягкая, с румяной корочкой. У меня аж дух защемило от нетерпения и удовольствия. Начальник мой умылся, заходит в горницу. Улыбается, шуточки подкидывает — первый раз увидел его таким общительным и веселым. Но как только поглядел он на стол, на буханку пшеничного, на бутылку с мутноватой жидкостью, будто кондрашка хватил его по лысой макушке. Сперва он помутнел, только нос налился, как слива, да глаза вылезли аж на лоб.

— Это как же понимать прикажете? — выдавил он из себя, а сам весь дрожит. — Хлебозаготовки не выполняешь, сверхплановой продукции фронту — шиш с маслом, а сам белые колобашки жрешь?!

У председателя и язык отнялся: разинул рот и молчит. А бабка шлепает себя по бедрам да охает: «Ой, батюшки, ой, батюшки. Беда-то какая...» Обернулся в мою сторону полковник и командует: «Кру-гом! Поехали, Лупинин, это кулак, а не председатель колхоза!» Что в моем положении сделаешь? Исполняй команду. Бабка уже в дверях незаметно сует мне полбуханки хлеба и кусок вареной баранины. «Возьми, сынок, голодные вы, вижу. Остановитесь где и — перекусите. В дороге-то он, может, отойдет, пообмякнет. Вот баламут-то, не приведи бог к такому... У нас ведь там два сынка, младшему-то Героя присвоили — телеграмму правительственную вчерась получили. Поздравляют. Потому и хлеб свежий испекла...» Вот как можно убить стариков! Ну, чего говорить... Завернул я эту провизию в свой грязный комбинезон и сунул за сидение. Весь день мой начальник ворчал, как баба-яга, а я молчал и про Героя не сказал ему. Такого ведь никаким громом не пробьешь... К вечеру он выдохся и даже ворчать перестал, спрашивает: «Товарищ Лупинин, сухарика какого-нибудь завалящего не найдется в вашем энзе?» Раскинул я свою скатерть-самобранку. Он покрутил носом, поморгал разнокалиберными глазами и принялся уплетать за обе щеки. И слова больше не сказал никакого. А дорогой случилась авария, — Рыжий подобрал возле костра окурок и, обжигая губы, подпаливая усы, глотнул дыма. Помрачнел, словно опять вернулся в этот несчастный день своей жизни. — Да-а, все то же самое. Голодный был — спать не тянуло, а тут разомлел от сытости и опять же не спамши сколько, это тоже сыграло роль. Да и он, конечно, приутомился, ему уж не до стометровок, и «Полюшко» не заставлял петь... Вот и вкатили в дерево. Очнулся он и кричит: «Лупинин, жив, сукин сын? Хорошо, сперва на гарнизонную, а потом — в трибунал. Понял меня? В тюрьму негодяя, все!»