— Еще с недельку и — все. Повязку снимем. Плечевой сустав не болит?
— А шут его знает, чуток вроде поламывает.
— Пройдет. Перелома нет, значит, все будет хорошо.
Астанай снял с очага жестяной чайник, поставил его на камень, служивший столом, и кивнул головой.
— Испьем горяченького... — На «стол» он положил краюху не успевшего зачерстветь «домашнего» хлеба, большой кусок синеватого, как вешний снег, сахара, отколотого, по-видимому, от целой головы, и круг колбасы, чуть-чуть тронутый по поверхности белесым как иней налетом. У Кешки повело челюсть, он переглотнул и, подсаживаясь к трапезе, не удержался, вскрикнул:
— Эх, мать честная!
— Тово дни лисица гостинцев притартала. Хитрая, чертовка, — сощурился Астанай, словно глядел на солнце.
— Вот бы мне такую лису заиметь, — принюхивался к колбасному душку Кешка.
— Не тужи, у тебя, паря, ишо не опоздано.
Кешка ел хлеб, колбасу, отпивал из кружки терпкий настой смородинного листа и чувствовал, как неловко глотается с голодухи эта непривычная для него еда. Зато Астанай аппетитно причмокивал и на кипяток сильно не набрасывался. Ел и о чем-то сердито думал, поглядывая в кружку. Впрочем, иногда этот тяжелый, в неизменном прищуре взгляд вдруг скользил по Кешкиному лицу.
— А чего один? — с опозданием спросил Кешка.
— Так уж... — вздохнул Астанай и отодвинул от себя кружку. Теперь он глядел куда-то вверх, в слегка задымленную пустоту, на лбу то сжималась, то разжималась гармошка морщинок. Лицо казалось темнее обычного, ноздри широкого носа раздувались, как жабры у хищной рыбы. — Та-ак, — вздохнул еще раз он. — А, шайтан с ними!.. Вчерась Кулак ушел. А ноне, может, Барсук и Рыжий туда же подадутся... Тама-ка, слышь, жизнь потише, дорог нету, люди вблизи не шатаются и все прочее такое... Леший с ними, пущай тихой жизней удовольствуются. Не жалко. Ты, может, тоже махнешь? Липатка-то прельщал вас с Кулаком вместе. А? Што язык прикусил?
— А чего мне Липат. Один раз видел его, и все. Про самогонку они болтали, а она мне ни к чему.
— Зна-аю, что ни к чему, а Кулак вот... Охмурили его слова Липатки. Прельстился, сволочь... Меня хотел соблазнить: там, слышь, свой винокуренный...
— Запаха не переношу.
— Да тебе ишо и рано, что уж ты больно!.. — Астанай опять задумался, растягивая на кургузых пальцах своих тонкую нить сетевой дели.
— А чего Рыжий-то?
— Кто его знает. Утром покурить заходил. Этот, может, и не убежит, да толку-то от него... Он у меня вот где сидит, — Астанай похлопал по карману стеганых, с нови не стиранных и лоснящихся от грязи штанов. — Все они тут у меня. Пусть шибко-то не куражутся. Одного моего табаку поискурили, бродяги... А Рыжий — непутной человечишко. Пужлив шибко, о себе много думает. На язык прыток: присказочки, анекдоты, а на дело — кишка тонка. Кулак — этот железный...
Сам того не желая, Кешка как-то весь взвинчивался, что-то подмывало его, тревожило. И чтобы не дать вырваться всему этому наружу, он поднялся и сказал:
— Спасибо за чай, за сахар.
— А за колбасу? — сощурился Астанай.
— И за колбасу спасибо. Пойду.
— Ну-ну, не держу, — проворчал Астанай. — Может, туда сберешься?
— Нет, однако, не соберусь.
— Тогда вот что, парень, — встал со своего места Астанай и уперся в Кешку глазами. — Дело, как видишь, к зиме катится, а зимой одному не шибко.
— Я охотник, дедок, и уходить мне пока некуда. Местность здесь знакомая. Знаю, где какой зверь, где какая птица держится. Сейчас сам кормлюсь, а похолодает, заготавливать стану: дома семья, а кусать им нечего.
— Так-то оно так. Зима, говорю, за горой стоит. А зимой... — глаза его будто совсем затянулись, остались узкие слепые щелочки, но это только казалось. Он видел, и острый взгляд его проникал всюду и все замечал. Кешка ушел, а он стоял и глядел ему вслед с «балкона». Глядел и озабоченно думал: «Прийти он придет — в его норе зиму не проживешь, окочуришься, в другом задача: не промашку ли даю в подборе нового сожителя. Волен шибко, язви его, и зелен ишо... А незелены-то — у этих жадности много, завистливы на чужую удачу, а ишо на похвалы и на деньги падучи. В него, незеленого-то, не влезешь. Сколь я их перебрал, а все — гниль вонючая. Этого ежели в руках держать, может, что из него и выйдет. У таких шмыгунов преданности, как у собак: привязливы они к сильному человеку и готовы за него куда хошь, только командуй...»
В охотничьей избе
Сперва они обнялись, а потом, встряхивая и пожимая руки, смеялись, как дети, душевно и счастливо.
— Ну и видец у тебя, Иван Николаевич, — удерживая в обеих руках крепкую и, как показалось, тяжелую руку Ветлугина, радовался Дубровин.— А бородища, бородища-то, ничего себе — Батя. Да с тебя, Ваня, сейчас только протодьякона писать! Ну и кержачина...
— Лешак, Василий Андреич!
— И то правда — лешак.
— Я обещал чертом сделаться, только бы вся остальная нечистая сила сгинула.
— Помню, помню...
Разговор этот происходил в охотничьей избушке, возле камелька, над которым тихо ворковал чайник. Дубровин тоже больше походил на охотника, на шишкаря, или на иного бродягу, искателя таежного фарта, только бороды и косм у него не было. Волглое тепло отпотевших стен, запах сухих дров и березовых веников — все в этой избушке располагало к отдыху после маятной ходьбы за зверем, но эти два человека встретились не ради отдыха, и, видимо, ненадолго. Возле избушки стоял на часах Липат и зорко поглядывал. А поодаль, в лощинке, коновод пас лошадей, оседланных пастушьими седлами.
— Времени у нас маловато, Иван Николаевич, докладывай.
Ветлугин докурил цигарку, бросил окурок в камелек.
— По моим прикидкам, — начал он, огладив обеими ладонями сверху вниз бородатые щеки, — дело налаживается. Укоренились к месту, обжились — это не в счет. Ребята подобрались дельные и смекалкой не обижены — эти под кустом зря не пролежат. А переметнулось к нам на сегодняшний день шесть человек пока.
— И это хорошо!
— Зайчата, мелкота всякая.
— Не торопись с выводами. Крупная дичь всегда осторожнее. Я думаю и, пожалуй, уверен — здесь могут быть и не зайчата и даже не кролики, а кое-что пожирнее.
— Согласен на все сто. Встречаются и волки. Три дня назад пришел Кулак, а вчера Барсук заявился. Расположение наше им поглянулось, а больше аппарат самогонный соблазняет.
— Самогонный аппарат?! — нерадостное удивление отразилось на лице у Дубровина.
— Каюсь, Василий Андреич, приобрели. Посамовольничали в этом деле. Можете, конечно, поругать и наказать можете, но только уж после. Потом... Приманка больно хороша. Без этого ни Кулак, ни Барсук к нам не пошли бы. Думаю, что ничего плохого не будет: Липата возле этого дела поставил. А он мужик прижимистый.
— Ну, что же... Выводов делать пока не стану: ты сделал, с тебя и спрос, — сказал Дубровин и полез в карман за табаком.
— Вот и ладно: за все одним разом отвечу.
— Расскажи, что в лесу нового?
— Имею сведения, что положение у них тревожное.
— А точнее?
— Те, кто пришел из-за хребта, рассказывают, что в населенных пунктах милицию усилили, а кое-где и солдаты будто бы появились: патрули замечены. Может, это и не солдаты.
— Это солдаты, но не патрули — гарнизонная команда охотников отстреливает маралов и коз для довольствия: солдат кормить надо.
— Ну, а дня два назад будто бы милиция облаву провела: поймать, кажись, никого не поймали, а «схроны» позори́ли. Напугали их. А второе — Астанай недавно попал под медведя.
— Как это «попал»?! — затревожился Дубровин.
— Оплошал, сказывают. Но обошлось — живет. А случилось вроде бы так: Астанай и его подручный Петух ловили рыбу, а медведь-то и подкараулил их. Петух струсил и — деру, а мишка — на хозяина. А тут, понимаешь, парнишка какой-то бездомник шатается, Горбылем его кличут. Так вот этот Горбыль и подстрелил медведя прямо на Астанае.
— Действительно случай...
— Горбыля они знают все и разговоров о нем больше чем надо. Петух, сказывают, еще до этого случая распустил слушок, что Горбыль-де и по годам еще не подходит к призыву и чего здесь шатается — непонятно. Подозревают они его. Это для нас, думаю, как раз хорошо, пусть подозревают. Липат видал парнишку. Говорит, парень как парень, с охотничьим тройником. Сколько ему годов — в зубы, понятное дело, не заглядывал. Лопоухий, говорит, какой-то, окромя зверей да птиц ничем не интересуется. Но ерепенистый, чуть что — в морду, никому спуску не дает. А вот когда Хозяина от верной гибели спас, тот, сказывают, чуть не убил Петуха. А Горбыля теперь к себе приближает, подкармливает, но Горбыль-то, кажется, не шибко к нему льнет. Ну а Петух будто настоящую охоту на Горбыля затеял, так и топает за ним.
— Кто кого подкармливает: Хозяин Горбыля или Горбыль Хозяина? Горбыль-то, говоришь, охотник?
— Правильно, охотник. Но у Хозяина-то, говорят, дефицит имеется.
— Откуда?
— Бабенки будто какие-то доставляют. И еще имею сведения: крутится он, этот Астанай, постоянно вблизи приисковых дорог, вроде бы изучает их. К подводам приглядывается, к вьюкам. К чему это клонит, а?
— Пока затрудняюсь ответить, Иван Николаевич, но это важно. Продолжайте наблюдать.
Ветлугин долго рассказывал о таежных делах, о жизни, какую они ведут, о встречах. Слушая его, Дубровин, кажется, даже видел эти глухие дебри, осторожных зверей и птиц и высокого нескладного паренька с мягким пушком на губах, неугомонного, скорого в поступках. Он знал этого паренька, хотя впервые услыхал его таежную кличку. Но вот раскрыть перед Ветлугиным, кто этот паренек, он пока не решился. И дело здесь не только в том, что сама операция была задумана им именно такой, «двухсторонней», а в том, что сейчас он еще раз смог убедиться, что такое «раскрытие» может подтолкнуть группу Бати на преждевременные действия, а вот их-то пока и нельзя допустить, поскольку нет еще уверенности в том, что Астанай придет к ним. Астанай — вот кто сейчас больше всего интересует Дубровина.