Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет — страница 39 из 54

— Вот чудная! — И сразу весь блаженный настрой как ветром сдуло. Кешка вдруг как-то взъерошился, подергал туда-сюда плечами, будто там, под рубахой, ползали муравьи. — Как это целоваться?

— Как все. Как люди целуются.

— Как люди?..

— Ага. Как люди. — Степка вся съежилась, закрыла глаза и тем же прерывисто сладким шепотом попросила: — Поцелуй меня напоследок. Ну!..

Кешка сперва робко прикоснулся щекой к Степкиному лицу, но, точно спохватившись, что делает он не то, что нужно, принялся поправлять платок, сбившийся с ее головы. А Степка, хотя и молчала, но резко встряхивала головой — это совсем не нравилось ей. И тут Кешка почувствовал, как что-то непреодолимо сильное потянуло его к девчонке и уже не надо было ничего поправлять на ней, не надо было сдерживать и себя. Он прижался к ее лицу, потерся сперва одной щекой, потом другой, потерся носом, как котенок об катанок, и вдруг со всей силой прижал Степку к груди, ощутив в тот же миг ее горячие губы, чуть подслащенные шоколадкой...

Хозяин воспитывает Кешку

Всю ночь над горой свистел ветер, под утро пошел дождь, уцелевшие листья на деревьях тоскливо дрожали под косыми студеными струями. Неприютно становилось в тайге. Астанай, зарывшись в сено, тихо стонал: его знобило, «мозжили кости». Кешка спустился со «второго этажа», подошел к очагу.

— Бр-р, мерзость и хлад, — пробормотал он и принялся разводить огонь, чтобы согреть воды.

А когда от очага повеяло теплым ветерком, он разбросал на полу шкуры диких коз и стал что-то прикидывать. Астанай высунул из-под сена косматую, в трухе голову.

— Колдуешь?

— Нужда заставит. Обдурил меня Султан на сапогах, а в этих, — пошлепал он по голенищам, — нога потеет и зябнет.

— Дело. Дело говоришь. — Кряхтя и вздыхая, Астанай сел, почесался, стряхнул с волос сенную труху. — Зима ноне, однако, крутая будет, — сказал он, — кроты шибко стараются: мякину в норки таскают — примета верная, старинная.

Тихо посвистывая, Кешка подумал: «А чем мы не кроты?.. Пещерные обитатели, а ты — злой дух, а может, призрак из далеких веков... Надо на стенах свои писанницы оставить. Нарисовать эти хари. Может, эдак годов через полсотню найдут их да еще головы ломать станут: кто? что? какой эпохи?..»

— Э-хэ, лунтаи, стал-быть, мастачишь? Ну-ну, заодно и на мои ноги сработай, сгодятся, тепло в нашем проживании не лишне.

Кешка располосовал ножом шкуру, затем обернул лоскутом шкуры ногу, похмыкал, кумекая что к чему, и снова взялся за нож.

— Кажись, все покинули нас.

— Никуда не поденутся. Придут ишо, — проворчал Астанай. — Сидят, как тараканы, каждый в своей щели.

— Два дня назад погода была что надо, а за весь день никого не видал.

— И наплевать! — простуженно прохрипел Астанай. — Жалеть не станем... А ежели по правде, Кулака да, может, Барсука — этих ишо пожалеть можно. Остальные сволочь, голодай, только в рот тебе и глядят, как псы, а чуть нелады — в норы!

— Такая жизнь у нас, дедок, крысиная — под землей, — не поднимая головы и не отрываясь от дела, рассуждал Кешка.

— А ты не копайся в размышлениях-то, лучше будет. Все под богом ходим.— Астанай подошел к очагу и, потирая руки, присел. — Мне вот пятьдесят с хвостом, всякое видал. В ту германскую меня забраковали, как инородца стал-быть, а то бы я и тогда... А в гражданскую попал. Да-а... Попервости, конешно, в Ком-бар-дезертире довелось посидеть. В нынешнее время такой гарнизации и в помине нету, а тогда была такая контора и нашими судьбами управляла. Вот ведь... — Астаная, похоже, потянуло на откровенный разговор, а быть может, захотелось что-то внушить Кешке, наставить его на путь истинный, а пуще всего, пожалуй, покрепче привязать к себе и сделать надежным помощником. — Прежде-то бедовал я шибко. Все нипочем! На востоке был, на западе был. На севере тоже побывал, везде носило меня. Через границу разочка четыре сходил: туда несу и оттуда не пустой возвертаюсь. И не попался. Да-а, а вот умереть — к этой безглазой старухе мог, однако, разов пять угодить. А вот гляди: живу! Тайга всё скроет. Она, брат, нам роднее жены и матери. Сейчас мы вроде бы и не люди: элементы зловредные, Родину не защищаем, кровь свою не выплескиваем на землю, да еще ремеслом нехорошим пробавляемся. Враги стал-быть. Страшное ведь клеймо на тебя присадили. А?

— А то как же — неприятно, да и от людей совестно. Я бы лично пошел. Мать ревет, деда жалко, сестренку. А так чего?

— Да ты не тормошись, глупый! — перебил его Астанай. — Всем кого-нито жалко. Мы, однако, не звери, а человеки. Какой ты ни на есть, а для родных ты и такой лучше, чем похоронка с печатью. Не об том речь веду. Дезертиры — история вечная, и завсегда они будут. И при царях были, и в гражданскую, и в нынешнюю войну. С веку все заведено и не нами. Но дело это временное, и потому страх на себя нагонять незачем. Закончится война и — пожалуйста: амнистия выйдет. Завсегда так было и так будет.

Голос у Астаная густой и хриплый, и кажется Кешке, что дедок не рассуждает, не произносит слов, а выплевывает их, и они, еще горячие и тяжелые, падают в воду, булькают, шипят, и вокруг стелется такой смрад, что дышать нечем, и хочется бежать отсюда. Бежать без оглядки... Кешке становится жутковато, мысли его путаются, обрываются, а в душе разрастается бешеная неприязнь к этому злому вещуну. И потому Кешка еще проворнее работает руками, ножом, иголкой. Астанай разошелся, похоже, почувствовал себя на вершине превосходства и мудрости.

— Когда война происходит — строгости начинаются. Приказы, указы придумывают. И все против человека. Вот ведь что делается. На белый свет всех произвела одна мироносица, и все одинаковы — красные, пискучие, как котята. И умирают тоже... Всех принимает одна безглазая кладовщица на вечное хранение, и тоже без всяких привилегиев. А вот жить — живут все по-разному. Ишь чо! Хитрое дело... Один шибко умный родится, другой глупый, третий так себе, середка наполовину. Тут уж и начинается: кто в политики, кто в купцы, а кто и в кусты. Чудна́я штуковина эта жизнь.

— Умирают тоже не все одинаково.

— Это те, кто о славе печется. Думает, слава-то после него ишо сто годов проживет.

— Не только о славе. Кто жизнь любит, детей уважает.

— А у меня нету их, детей-то, и слава богу. Мне не об ком думать. Сам себе царь и полководец, одно слово: хозяин! Вот... — Помолчав немного и поглядев косо куда-то наверх, вздохнул. — Вот только звание худое: бандит, дезертир! Ишь чо придумали!

— Ну, а как же: героями, что ли, называть нашего брата?

— И не так тоже — слово шибко прилипчивое и тухлое, как взболтанное яйцо из-под клушки. Не глянется мне такое слово. Мы ни за кого: ни за тех, ни за других, мы — со стороны. Невояки.

— Невояки? Тогда, значит, трусы. Предатели!

— Хватит! — рявкнул Астанай. — Ишь, нашел чо...

Кешка уколол иглой палец, сморщился — очень хотелось поспорить. Сил не хватало обуздать этот неотступный соблазн, даже сердце застучало неспокойно и горячо. Но вспомнилась Степка, ее грустный умоляющий взгляд; он слизнул с пальца капельку солоноватой крови. Слепой гнев, покорясь рассудку, отступил. И мысли потекли по другому, спокойному руслу. «Что представляет из себя этот дедок? Что он за фрукт такой... Важная, значит, персона, если Дядя... А я ничегошеньки путного о нем покуда не знаю». А дедок по-прежнему сидел у тепла и тихо ворчал. Пещерные камни, точно его собеседники, отвечали ему живым голосом — хриплым и простуженным, как у него, и так же, казалось, вздыхали. Вверху зиял пролом, он выходил на восток, как в жилище дыромолов[12], только виделся там не алый рассвет утра — рваный лоскут серого неба да косые полосы затяжного дождя.

— Шибко-то не тужи, парень, — снова повеселев, сказал Астанай, — переживем. Везучий я человек. У меня кругом фарт. И вся жись такая.

А Кешка лишь покачивал головой и, не переставая, думал о Степке. При последнем свидании она так разбередила ему душу, что вот уже несколько дней не выходила из головы. Ее поцелуи будто все еще сладко обжигали ему губы, пьянил запах жестких черных волос ее, промытых молочной сывороткой. И вдруг погрустневшие глаза в скошенных прорезях — как это свежо и остро напоминало ему о близком счастье. «Степка, Степка, шелапутная моя Дина Дзадзу... Я сказал «моя»? Так, да?.. Раззудила, вывернула всего наизнанку и убежала...»

Только теперь он начал понимать, что с уходом Степки он потерял так много, что боялся даже подумать об этом. Степка связывала его не только с Дядей, с дедом Кайлой, но и с той жизнью, которая шла там, за горами. И вот все это оборвалось, она не придет больше. Теперь она дома, на руднике. И быть может, уже учится в школе или поступила на работу. Да-да, что за вопрос? Конечно, она может и работать, и не хуже других, если сам Дядя доверяет ей такие совсем не девчоночьи дела, — может.

А там, по ту сторону скалы, ливмя лил дождь, тоскливо и зябко дрожали под ветром деревья, сбросившие свои одежды, томилась и прела земля, объятая туманом. Все живое забилось в норы, в гнезда, в щели. Тайга готовилась к зиме.

И снова тревога

Трети день хмурится небо: то бесшумно идет лохматый парной дождик, то вдруг охлестнет тайгу ледяная крупа, то запорхают между деревьями хороводы белых снежинок. Солнце ушло из лесу. И Астанай второй день куда-то уходит. Возвращается сердитым. Отряхнется, присядет к очагу и молчит, коротышками пальцами теребит жидкую бороденку, вздыхает, недобро думает. Четыре дня у них нет уже хлеба, нет соли. Картошка тоже вышла. Вся еда — мясо козы, которую недавно подстрелил Кешка, да кедровые орешки. И так приелась эта пресная козлятина, что даже запах ее вызывает челюстные спазмы и тошноту. Сегодня Кешка обошел все места, где Баптист ставил свои верши, — ни верш, ни следов Баптиста. И возле известных ему скрытых жилищ тоже никаких признаков жизни. И кажется, что с тех пор, как ушел Рыжий, жизнь в тайге переменилась к худшему: люди разбрелись и не с кем поболтать от скуки и даже поругаться. Обиталища бродяг пропахли плесенью, а лазы в них заткали пауки. Больше недели Кешка живет с Астанаем бок о бок, лечит его от простуды, а то еще от какого-нибудь недуга. Приглядывает