Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет — страница 40 из 54

ся, прислушивается, но ничего такого особенного не замечает. А порой ему даже кажется, что Астанай, глядя на него, видит все, что у него на душе. От этого неподвижного сычиного взгляда Кешке становится жутко и холодно. И тогда он, чтобы не видеть хищных глаз Астаная, принимается за какое-нибудь дело или, притулившись головой к стене, начинает тихо мурлыкать что-нибудь веселое и озорное — хоть в пляс пускайся. А иногда он принимается тихо высвистывать свою любимую песенку: «По долинам и по взгорьям...»

— Что у тебя за привычка свистеть? — уже не первый раз спрашивает Астанай и сейчас же сердится, будто этот свист насквозь пронзает его сердце. — К чему это? Худая привычка.

— Худая?

— А ты как думал? Свистят только дураки, которым сказать нечего.

— Ну вот и я тоже не шибко умный.

— Ты?.. — кинув косой взгляд на парня, Астанай чуточку помолчал. — Не знаю этого... А почему?

— Что почему?

— Неумный почему? — насторожился Астанай.

— А так... — грустно вздохнул Кешка. — В школе давно занятия начались. Математику, физику, иностранный язык, географию — всё спрашивают. Кто на уроки не явился, в журнале отмечают. Про меня тоже, поди, спрашивают: где он, этот ветрогон, чего не на уроке?

— Нашел об чем горевать. Да тебя бы летом ишо забрили — вон какой верзила вымахал! Военкомат под метелку гребет, а таких, как ты, за версту замечают. А то, что ума у тебя ишо маловато — для войны его не шибко и надо. Человек набирается ума не в школах — от самой жизни, от людей, от стариков, от бабы и то кое-когда умное можно услыхать. — Астанай весело сощурился, будто чему-то обрадовался. — Чудак ты, парень, а все оттого, что зрелости в тебе не хватает: зеленый, как огурец, и в башке туман... А вот погляжу на тебя, послушаю — скушно, однако, без тебя было бы. Чудно... Чего меня к тебе тянет — сам не знаю. А только вот тянет и тянет, бытто на крюк ты меня заудил. И хочется все по правде, без вранья — никогда ишо так со мной не бывало. И что в тебе есть такого?.. Увалень, ошметок на ходулях. А вот хитрованства в твоих гляделках не замечаю, от тебя ишо молоком материным отдает. Оттого и самому хочется быть проще.

— А когда насвистываю?

— От такого дурачества и отвыкнуть можно.

— Нет, дедок... Песенки разные высвистываю да вышептываю. Без песни человек озлобится, как зверь. А мне другой раз и во сне кажется, что я песни горланю, весело бывает во сне...

Астанай вдруг схватил карабин, висевший на штыре, вбитом в расщелину, и чуть привстал, вглядываясь в темноту. Кешка тоже взял в руки ружье. Астанай жестом головы скомандовал: «по местам!» Там, в кромешной тьме узкой расщелины, кто-то шел уверенно и неторопливо, как идут в свой дом. На свет очага вышел человек и, отряхнувшись, подошел к огню. Это был Кулак.

— Околели, что ли? — пробасил он, даже не поглядев по сторонам.

— Чего пришел? — сухо спросил Астанай.

— Э-э, живы! А я уж подумал, что Бактисту панихиду придется служить. Вот только огонь... Огонь теплится, стал-быть, и хозяева ишо не издохли... — Стащив с себя изодранный и мокрый брезентовый дождевик, он раскинул его на камни возле очага. Затем развязал мешок и вынул буханку хлеба, потом, вытряхнув из мешка картошку, по-хозяйски разгреб палкой угли в очаге и покидал картошку в горячую золу. И только после этого сел. В пещере запахло паром от мокрого дождевика и сладким душком испеченой картофельной кожуры. А когда Кулак раскроил охотничьим ножом буханку, Кешку даже замутило: прижав к животу обе руки, он икнул и присел.

— Уставились, как волки на приманку, — сердито молвил Кулак. — Диво разбирает? Своей домашней выпечки. Вот оно как... Есть тама-ка у нас один шпец, такие караваи выпекает, — ну, скажи, ни одна баба лучше не умудрится. Мучицы мы с Барсуком немножко спроворили. А всем делом Липат колдует. Батя, конечно, потрафляет ему. Живем. Жрите! — бросил он на мешок ломти хлеба и свой нож.

— Однако, сказывай, пошто пришел? — переспросил Астанай, не трогаясь с места.

— Попроведать, — сказал, невесело усмехаясь. — Да вот покормить вас ишо, дураков. Уходить надо отседа.

— Почему я должон уходить?

— А потому, что Рыжий, по слухам, сдался. Понял?!

— Как сдался?!

— А вот как, это уж, извини-подвинься, не знаю. Возле нас его нету и не было. И Петуха тоже нету. Султан сказывал, что они того... — Хрипло ругнувшись, Кулак замолчал. Глаза его утонули в глубоких глазницах, обросших вокруг волосами, из волосяных дебрей торчал только широкий, как башмак, нос да кирпично-красные округлые скулы.

Астанай сдержанно кашлянул. Он глядел в очаг на медленно тянувшиеся вверх кудрявые прядки дыма.

— А Султан — он что, сам видал али того?

— Я его не допрашивал.

— Он, Султан-то, никому не верит и сам правдой не живет, так что и сболтнет — дорого не возьмет.

— Бес его знает... У нас приютился. Места там на целую деревню с избытком. А ходов-лазеек — не сочтешь.

Астанай устало сгорбился, опустил руки. Кешка глядел и удивлялся: куда девались его воля и хватка. В эту минуту он показался жалким и беспомощным стариком. А Кулак сидел и расхваливал, как хорошо у них, как тихо и укромно и как богаты тамошние лога и горы зверьем и птицей. Наговорившись, Кулак выгреб из золы картошку и, потирая руки, сказал:

— Ну, чего посмурнели — кушайте!..

Кешка очень хотел есть, но Астанай, скрестив на груди руки, все еще о чем-то думал. Потом он уселся на медвежью шкуру и нехотя, будто по принуждению, взял кусок. И Кешка подсел поближе к еде. И тут уже никто ни о чем не говорил, никто никого не расспрашивал — сидели и жевали картошку с хлебом.

Ночью, когда над убежищем разыгралась буря, Астанай, лежа возле очага, сказал:

— Отседова мы не уйдем. А ежели какая беда притужит, без вашего Бати обойдемся. Так, Кешка?

Кешка ничего не сказал, а лишь помотал головой.

— Тайгу я хорошо знаю. И мало ли чего Султан наплетет — сам он видал Рыжего? Али, может, с Петухом разговаривал?

— Не знаю.

— То-то и есть, что не знаешь. А такие дела проверить надо, да через надежных людей, не через таких, как Султан. Вот и ступай к своему Бате и скажи: покуда, мол, держатся как штыки.

— А при чем Батя?

— А при том — он подослал тебя.

— В том-то и дело, что не он.

— Сказывай кому другому, только не мне.

— Уж ежели по чистой правде — он не хочет, Хозяин, чтобы ты к нам перебрался.

— А кто хочет?

— Барсук да я, вот кто! Положеньице у вас, можно сказать, тово... — Кулак подвигал плечищами, попозевал как-то с взвоем, будто волк в пуржистую ночь, и, утомленный неблизкой дорогой, приутих, а потом зажал между колен сложенные вместе руки, уткнулся головой в кучу сена и захрапел. В очаге таял жар, отражаясь на черной стене слабыми взблесками. Астанай, подогнув под себя ноги, сидел тихо и неподвижно, как божество. Думал он или молился своему высшему богу — Кешка не мог понять, но то, что Кулак принес в их пещеру тревожную весть, в этом уже не было никакого сомнения. И Кешка ждал лишь одного — решения, какое примет Астанай, чтобы избежать опасности.

Посыльный

Дубровин собрался на службу, но в это время, тихо звякнув щеколдой, скрипнула калитка, и во двор просунулся человек, одетый в брезентовый дождевик. Дубровин ждал его уже несколько дней — это был посыльный Бати Анисим. Он прошел прямо в сарай, где стояла поленница дров, и, отряхнувшись, присел на чурбак. Следом за ним вошел Дубровин.

— Здравия желаем, товарищ...

Дубровин поднял руку, взял Анисима за плечо и уселся подле него.

— Как дела? — тихо спросил он.

— Батя прислал.

— Что принес хорошего? — не терпелось Дубровину.

— А ничего... — Анисим чуть помялся, будто брал разгон, чтобы без останова взбежать на гору. — Батя велел доложить, что, по его видимости, почти что все переселились в шахту. Все, окромя, стал-быть, Астаная и того пацана-недоумка, что при нем отирается. Ну, Авдотью в счет не берем, а там еще, может, какая пара найдется. Вот и все.

— Та-ак, — произнес Дубровин, поглаживая выбритый подбородок. — Так-так. Что еще поручил тебе Батя? — с лукавинкой в глазах глянул он на посланца.

— Чего? Однако, вы знаете, чего он переказывать мог.

— Догадываюсь.

Анисим сосредоточенно сопел, нетерпеливо потирая руки.

— Надоело?

— Спасу нету, товарищ майор! Муторно. Страсть как муторно. Так бы вот всех... У меня лично теперь все в норме — практически здоров, значит.

— И слава богу, что «практически здоров». Поздравляю. Мне тоже надоело до чертиков, — с грустью сказал Дубровин. — Так обрыдли все эти мазурики, представить себе не можешь, Анисим Евсеевич. Опротивели!

— Так чего же ждать-то?! — встрепенулся он.

— А вот пока не перекочует к вам Астанай с этим «пацаном-недоумком», придется сидеть и, как говорится, не рыпаться. И самое первейшее — без глупостей! — нажал он на последнее слово. — Без глупостей, — повторил еще раз. Однако и здесь он не решился «засветить» Кешку. Он берег его и сам, кажется, не догадывался, что подвергает парня страшной опасности. Верил, что время его пока не пришло. — Вот так, все, что говорено, передай Бате. — Из-под поленницы высунулась кошкина морда с округлыми зелеными глазами, полными непонимания и злобы: люди помешали ей заниматься своим промыслом. — Видишь, похоже, и ей надоело нас слушать. Сердится.

Анисим недовольно глянул на кошку и как бы невзначай притопнул ногой — черт тебя сунул не вовремя.

— Сколько их? — спросил Дубровин.

— В точности сказать не могу. Десятка полтора, однако, наберется, а может, и нет. Те, что возле нас, — глядеть тошно: мразь сопливая. Осколки человечества. Липат окрестил их так.

— Ишь ты, какой языкотворец этот Липат. А вообще-то он не далек от истины: осколки... А как Батя?

— Геро-ой, только материться стал. Нервничает.

— Это по тебе вижу, Анисим Евсеич: одичали.

— Товарищ майор... — Анисим чуть замялся, глядя на Дубровина просительно и беспокойно. — А может... В повозочные пойду, товарищ майор, в кашевары, только на передовую, в окопы али бы в партизаны. Вся душа изопрела от сумлений. Вот до чего дошло дело.