Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет — страница 41 из 54

— Да-а, брат... — Дубровин призадумался. — Зарядочку по утрам делаешь? Водичкой студеной не обтираешься? Ну так как же?

Анисим, насупившись, молчал. Дубровин похлопал его по плечу.

— Здесь тоже война, Анисим Евсеич. Война, и люди так же гибнут — это ты знаешь. И Гитлер, наверно, был бы рад до смерти, если бы у нас в глубоком тылу бесчинствовали банды мародеров и грабителей, орудовали бы шпионы и диверсанты, таились бы по лесам дезертиры. Это для него было бы слаще меда. Но мы не позволим испить ему этого меда. Понял, товарищ Анисим?.. Да, кстати, ты заикнулся насчет какой-то Авдотьи, а сказать о ней не сказал.

Вконец уставший от своих нелегких «суждений» Анисим с трудом, но понял: ждать нечего — никто не освободит его, кроме Дубровина, и наступит это освобождение не раньше того дня, когда замысел во всех его главных статьях будет выполнен. И потому он даже пожалел, что завел этот бесплодный разговор, и с радостью ухватился за новую мысль.

— Авдотья-то? Так ведь это не баба, а мужик.

— Как мужик?!

— Мужик. Обыкновенный отшельник и опитекантропился под самый корень.

— Опитекантропился, говоришь? — засмеялся Дубровин.

— Липат так сказывал. А чего? Животное — животное и есть. Жрет что ни попадя: грибы, ягоды, коренья выкапывает. Кору гложет. Зверь чистой породы. А дичину какую где прихлопнет — сырьем поглощает. И разговаривать — ни с кем еще не разговаривал. Кулак, тот смертным боем его испытывал, а он только орет лиховски и все дело.

— Может, глухонемой он?

— В том-то и дело, не глухой и говорить — говорит. Это уж точно. Барсук мне про него сказывал, Султан тоже что-то болтал, а еще на ферме бабенки про него рассуждали. В прошлом году дошел до последнего предела: все с него сползло, поизносилось. И блукал он по тайге, как Адам, чуть листочком не прикрывался. Конечно, может, где-то там, в жарких странах, такой наряд в самый раз, у нас, однако, не тропики — тайга сибирская. И потому нужда толкнула его на отчаянность. Подобрался он, сказывают, как-то к поселку совхозной фермы и стал выглядывать, не висит ли где какая лопотинка. И заприметил он, что под горой, возле ручья, баня топится. В бане, как заведено, завсегда какая-нито одежонка имеется. Только засмеркалось, он тихо-мирно подкрался и в предбанник. Глядит, а там на веревке висят юбки, кофты, порточки ребетяшьи, рубашонки. В бане, слышно, кто-то водой плещется. «Ты, что ли, Клавдюха, шебутишься в предбаннике-то? — голос из бани слышится. — Заходи, пару хватит». Он, конечно, скорехонько сцапал все, что висело на веревке, и ходу. А баба-то высунулась в дверь да как заорет, да как припустится за ним по усаду-то. Катит, язви ее, в чем мать родила, только телеса трясутся. А он, окаянный, от нее. Не угналась баба. Отступилась. Провались, говорит, ты пропадом, нечистая сила... А он с этой поры, паразит, в юбке и в кофте щеголяет, и платок на башке. Со стороны поглядеть — баба. Поближе приглядишься — оборотень какой-то.

— Ну, а место, где он скрывается, известно?

— Видят его в Маральем урочище. Обитается в норах, как сурок. Грибы впрок на сучки накалывает. Заместо оружия палка.

— Н-да, история не столь забавна, сколь грустна, — заметил Дубровин. — А Батя как смотрит?

— Батя в счет его не берет, отвергает: с дураками, говорит, мы не воюем. А по тайге он, слышь, будет и тогда шататься, когда война с победой закончится.

— В этом, пожалуй, и я не сомневаюсь. А вот что касается дурака — это еще надо проверить и доказать.

— К нам он не пойдет, товарищ майор. Нет, и говорить нечего...

Все складывалось будто так, что у Дубровина не оставалось повода быть недовольным, но неясностей было еще достаточно и, возможно, от этого возрастало какое-то ощущение тревоги. Показания Рыжего, а частично и Петуха — он вел себя дерзко и не говорил правды — подтверждали не только то, что он уже знал, но в определенной мере и его предположения о том, что Астаная привязывает к этому месту не одно лишь удобство его, но и нечто другое. И в самом деле, привязанность Астаная к пещере, откуда есть ему лишь известные выходы, к месту, где произошла когда-то та неразгаданная трагедия и, наконец, «безбедное» и относительно спокойное житье старого бандита — все это не могло не настораживать Дубровина. Вместе с этим приходили и сомнения: уйдет ли Астанай из своей обжитой пещеры, не ошибочна ли надежда на его добровольный уход? И все-таки он оставался верен своим прежним предположениям, именно поэтому и не мог разрешить Бате никаких «смелых» действий. На прощание он еще раз напомнил Анисиму:

— Хорошо, что пришел и доложил. С Авдотьей — на ваше усмотрение: не пойдет — не тащите. А в остальном — ждать. Ждать, Анисим Евсеич. Так и передай своему Батяне. Только сами к Астанаю не приставайте. Пусть все делают его же бывшие спарщики, он их лучше поймет. Очень надеюсь, что все будет как надо.

— Понял, товарищ майор.

— Вот и отлично. А пока — давай руку: тороплюсь...

Труднее всего, пожалуй, доказать людям необходимость ждать и верить. Теперь Дубровин думал уже не о Бате — тут все вроде «утряслось», — думал о Кешке. Если уж этим невтерпеж, хватит ли силенок у парня и догадается ли он, а главное — поймет ли, что от него требуется именно сейчас в этой сложной обстановке.

На службе Дубровина поджидала еще одна «зацепка». Из района приехал нарочный. Распоров тонким концом ручки пакет, Дубровин погрузился в чтение бумаг. В них сообщалось, что некий старый бергал, хватив горькой, проболтался, что он время от времени сдает в золотоскупку золото, но не свое, а чужое. А вот чье это золотишко, он будто не знает да и знать не желает. Когда надо, берет его у какой-то старой бабы, живущей не то на заимке, не то на подсобном хозяйстве рудника, не то где-то в другом месте. Сдаст, получит боны, купит что надо, за «труды» получит «гонорар», и порядок. Старатель этот — бродяга, «хитник» и почти всегда под хмельком. Металл, который он сдавал, как подтвердила рудничная лаборатория, не отличается ничем от металла, добываемого на местных приисках старателями.

— Не отличается?.. — прошептал Дубровин. — А какой металл везли те?.. Старательский или промышленный, извлеченный из горной породы?

С некоторых пор он все чаще заглядывал в папку с бумагами той пока не раскрытой таежной истории, в которой погибли двое фельдъегерей и исчезли вьюки с драгоценным металлом. Это случилось за год с лишним до войны. Преступники не найдены и пока неизвестны. Рыжий ведь тоже говорил ему о каких-то старых женщинах и подтвердил сообщение Бати о том, что Астанай постоянно наблюдает за приисковыми дорогами и вьючными тропами. Зачем ему эти тропы? Кого он выслеживает на них?

— Что и говорить: строить догадки — занятие весьма увлекательное и даже, быть может, полезное, — проговорил Дубровин, как всегда теребя рукой подбородок, — но гораздо важнее сейчас быть там, откуда короче путь к истине. Надо ехать...

Липат докладывает

Убежище, облюбованное Батей, выгодно отличалось от того места, откуда перебирались сейчас таежные обитатели. Находилось оно в большем удалении от дорог, от населенных пунктов, от заимок, на которых теперь все чаще появлялись люди в военной форме. А главное, заброшенное шахтное хозяйство многие годы никем не посещалось, дороги к нему, как и вся «рабочая округа», давно заросли буйной таежной порослью, а пустующее подземелье представляло собою бесконечный лабиринт штолен и всяких иных выработок с выходами на поверхность. В них можно было укрыть не два и даже не пять десятков людей, а целую дивизию со всеми ее службами — ничем не хуже обжитых зимних квартир. Липата Батя расквартировал в некотором отдалении от себя. Но встречались они каждый день и даже не по одному разу, и потому Батя был в курсе всех новостей, какие теперь появлялись все чаще.

— Вот что, Липат, — моргая от горького смолевого дымка, наставительно рассуждал Батя, — производство свое установи на строгий режим, держи в руках и вожжи не распускай. А то, я гляжу, Кулак чуть не каждый день на веселом взводе. Это уж, дорогой товарищ, не дело.

— Пристрастие.

— Ни к чему нам его такое пристрастие, — строго сказал Батя.

— Пить он, конечно, любит. Что хошь может проглотить, до бензина включительно, но разум не пропивает. Дернет стакан первачу и дует в кулак, будто ладонь согревает, а сам, окаянный, глаз с меня не спускает. Заворожил, говорит, ты меня, Липат, своей научностью и восприимчивостью.

— Это еще что такое?

— А вот то, что я — мужик на все руки: катанки подшить — пожалуйста, печурку-очажок из подручного материала — будьте любезны, из старой трубы аппарат смастерить и самогона-первача на стол по ковшу выдать — милости просим. Вот, толкует, это и есть восприимчивость по его понятию.

— Предпринимательство это.

— Я того же мнения. Не спорю. Между прочим, где-то недалеко от города Канска проживает его любезная супруга и дети. Его они или нет — история умалчивает: жена, как мне известно с его же слов, ранее состояла в супружестве с другим, и, кажется, более порядочным человеком. А вот автомат немецкого производства он спроворил не очень давно. Не поделили что-то с одним таким-же, как он, устукал его и концы в воду.

— Так это который на его счету?

— По моей амбарной бухгалтерии — третий. За точность, однако, не ручаюсь.

— Третий?..

— Первого убил, когда его вместе с отцом раскулачивали. Второго — когда из лагеря убежал, третьего — за здорово живешь, четвертого...

— Так не три, а четыре уже?!

— Кто их считал? Это мы знаем с его слов, да и то...

— И автомат немецкого изготовления. Они ведь и на передовой, такие автоматы, зря не валяются. Трофейщики быстрехонько подбирают их.

— Это уж, конечно, как полагается.

— Может, парашютист какой-нибудь был тот-то, а?

— Это, Батяня, такой вопрос, на который вам не ответят даже компетентные органы.

— Тьфу ты, язви его! — выругался Батя. — Тебе с таким языком прямая дорога в дипломаты.