Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет — страница 42 из 54

— Не возьмут, хоть того больше ври: степенства и статности недостает. По этой, между прочим, причине и в строй не попал. Пригнали нас в часть и меня, грешного, без лишних рассуждений — в каптеры. А старшина Никитченко, как поглядел на меня, чуть с копылков не полетел: пятнадцать годов, говорит, в старшинах хожу и только на шестнадцатом сбылась моя заветная думка: талантливый каптер попал в мое подчинение. Вот как! И ради такого нашего знакомства всучил мне два наряда вне очереди.

— За твой талант?!

— Знаешь, Батя, я попытался усомниться и оспорить его категорическое утверждение о талантах.

— Ясно: за пререкания с командиром.

— Ежели с точки зрения воинского устава — не возражаю... Да, а вот почему наш сообитатель Кулак не очень сожалеет, что оставил Астаная, — это, на мой взгляд, более важное дело. Оказывается, Хозяин усмотрел в его действиях, связанных с лейтенантом, роковую ошибку. И будто сказал ему, что он глуп, как собачий пуп. Понятно? Ну и, конечно, вежливо попросил его встречаться пореже, как бы, дескать, что не случилось. Кулак недоволен. Говорит: а сам-то он кто, этот Хозяин? Корчит из себя... Скрытный, как сытый волк. По округе все знает, что и где делается. Людишки надежные в населенных пунктах имеются. А тайгу здешнюю — завяжи, говорит, ему глаза, и все одно найдет, что ему надо. Кто подходит ему — подкормит, кто нет — подальше отстранит или скажет: скройся с моих глаз и забудь обо мне. А про того мальчишку, который возле него, говорит так: или хитроверт такой, что, как за налима, не ухватишься, или чокнутый, одно из двух.

— Толкуешь, что Кулак неразговорчив — откуда ты узнаешь столько? — поинтересовался Батя.

— Стакашек толкнешь ему, душа у него, глядишь, потеплеет, а язык запросится на волю. Ну и...

— Смотри, Липат.

— Батяня, будь уверен: Липат дело знает.

Анисим, все это время сидевший у очага и молча клевавший носом — он на рассвете вернулся от Дяди, — шумно вздохнул и поднялся.

— А ты, часом, сам-то не того? — проворчал он в бороду. — Вроде бы чегой-то...

— Благодарю вас, блюститель порядка и всеобщей нравственности, за проницательность, — в той же балагурской манере парировал Липат, — но на сей раз именно «не того», а как всякий порядочный винодел чуть-чуть дегустировал. Представляете, что означает дегустация?

— Знай меру, дегустатор! — хмуро проворчал Батя. — Не пересоли, не обмишулься...

Батя извлек из штанины пузатый кисет с табаком и принялся свертывать цигарку.

— «Приплода» нет на сегодняшний день?

— Есть, — ответил Липат, добыв из протянутого Батей кисета щепоть самосада. — Вчера вечером еще один заявился.

— С оружием?

— Мешалка какая-то, ложа проволокой скручена. Сегодня Султан его уже на промысел взял: за картошкой на ферму отправились. Как суслики запасаются. Эх-х... — Липат заскрипел зубами и поскорее присунулся цигаркой к батиному огоньку.

— Пусть запасаются, — молвил Батя.

— Тринадцать в наличности. Чертова дюжина. Его благородие Кулак полагает, что в ближайшее время могут появиться еще два-три. Откуда у него такие сведения — неизвестно. А поблизости — только двое: Хозяин и его сподручник. Авдотья еще где-то шатается. Вот так, — вздохнул Липат и весь как-то нахохлился, притих. И лицо его, с которого почти не сходила то озорная, то лукавая ухмылка, сразу обмякло, стало обычным и невыразительным, скучным.

Окутанный облаком дыма, Батя, сдержанно покашливая, думал, как перед сражением, как перед большим делом. А дело было столь непривычным и трудным, что у него голова шла кругом. Он понимал, что и его друзьям такая жизнь надоела. И если Анисим не скрывал от него этого, то Липат до сих пор ловко обыгрывал свои настроения балагурством и словесными выкрутасами. А вот сегодня и он, кажется, сорвался. И Батя заметил его срыв. Но что сделаешь, терпение — это не только требование Дяди. Батя и сам хорошо видел необходимость его. Долго будет так продолжаться или нет — он этого не знал, но был уверен, что час развязки наступит внезапно и, возможно, скоро.

Задание Хозяина

Астанай пришел под вечер. Кешка сидел возле очага и жарил косача, которого ему удалось заарканить петлей, — Астанай запретил стрелять поблизости. Взглянув на Хозяина, Кешка понял, что и на этот раз его поход ничего не изменил в их жизни. Хозяин молчал и, кажется, никак не мог найти себе места у огонька — пересаживался с чурбака на камень, с камня на чурбак, пыхтел, будто нес на горбу тяжесть. А лицо его, кроме усталости, выражало еще и растерянность и злобу.

Положив на свежий еловый лапник хорошо прожаренного, горячего косача, Кешка от удовольствия пошмыгал носом и сказал:

— Королевское блюдо, дедок! Ух-х, один запах... аж в сопелках пощипывает. Выводок целый, по одному ловить — на неделю хватит. А главное, забавно ловить их. Глупая птица этот косач.

Астанай отвернулся и наклонил голову.

— Чего?! — удивился Кешка.

— Не хочу.

— Негоже, однако...

— Горесь в нутре, бытта черта с рогами съел.

— Вот и надо вытравить эту горечь. Съешь кусочек помягче — пройдет.

— Не пройдет...

В очаге тихо постреливал сушняк. Но после того как пошли дожди и подули ветры, в убежище стало дымно, стены уже блестели от мокрой плесени. Глаза жгла неистребимая боль. Носоглотку закладывало, дышалось трудно, и оттого утрами они долго кашляли, отплевываясь ошметками копоти. Но дым и холод — это еще полбеды, хуже того насекомые. Кешка и не представлял раньше, насколько отвратительна эта мерзость. Целыми днями он чувствовал, как по телу ползали вши и грызли его, особенно когда он, что-нибудь делая, потел — вот тогда они совершенно зверели. И Кешка уже не мог терпеть: он сдирал с себя гимнастерку, шаровары и начинал охоту. Астанай как-то заметил:

— Не к добру эко место. Худое чуют, проклятущие...

А косач так и лежал на еловом лапнике, исходя лакомым духом и лоснясь поджаренной кожицей. Астанай, кажется, и не видел этого косача, уперся взглядом в Кешку и что-то соображал.

— Вот оно как оборачивается, — тяжело молвил он. — Дело обмозговываю одно... Ты, случаем, на хозяйстве Золотопродснаба не бывал? Тама-ка, где бараки?

— Не приходилось. Делать там мне нечего.

— Делать-то там есть чего, найдется, да вот...

— А чего? — как всегда с ребячьей готовностью помочь спросил Кешка. И быть может, именно этой святой непосредственностью своей он обезоруживал Астаная, как и других, с кем ему приходилось общаться.

— Сходишь?

— А чего, если надо — схожу.

Астанай поближе подвинулся, уставил на колени руки и сказал:

— Сходить — полдела, главное, чтобы не пронюхал кто: куда ходил, зачем ходил. Смекаешь?

Он вытянул из кармана головной платок, вышитый по кайме мелкими крестиками, и, раскинув его на коленях, молча погрозил пальцем, будто собирался колдовать. Подумал еще и сказал:

— Возле ключа, где бабы воду берут, избенка стоит, живет тама-ка слепая старуха. Тьма-темная, ни шута не видит Вот, стал-быть, к ней и призаявишься, и подашь ей этот платок. Скажешь, Хозяин, мол, послал. Тревожится, мол, Хозяин-то. Давно никого не видал. И еды-пищи опять же у него нету. Совсем, мол, оголодал, завшивел... За матушку Мокрину тоскует шибко, за Антонину тоже... Другого болтать не надо. В избенку зайдешь — лоб перекрести.

— Зачем?

— Так надо. От креста не переломишься.

— А я и не умею креститься-то. Никогда не молился.

— И не молись. Никто тебя не заставляет молиться-то. Вот так сложи пальца, — показал Астанай, — сперва в лоб ткни, потом — в пузо, а тогда уж вот таким макаром на плечи положь. И вся молитва.

— Она, говоришь, слепая, значит, все одно не увидит.

— Слепая... Они, эти слепцы-то, зорче зрячего все примечают. Ну да чего пустые речи вести — как говорю, так и делай. А какая она, сам увидишь. Когда пойдешь?

— Как скажешь.

— Завтра ступай. Ждать нечего, погода теперя — дело известное: мухи белые скоро полетят. А она, муха-то, для нас шибко нехороша, лучше бы ее вовсе не было... Жратвы тащи больше, что станут давать — не отказывайся, бери и говорь: бог спасет. Вот эдак. Возвернешься, обскажешь, как и что...

Астанай уронил на грудь тяжелую голову и замолк — он, похоже, и в самом деле устал от неудач и трудных раздумий.

Старуха. Степкин тайничок

Растворив заскрипевшую, как несмазанное колесо, дверь, Кешка наклонил голову, чтобы не стукнуться о притолоку, и перешагнул порог. Старуха, сидевшая на полу и перебиравшая шерсть, уставилась на дверь зеленоватыми бельмами. Помешкав, Кешка глянул на дочерна прокоптелый угол, заставленный образами, а в самом верху висел еще и портрет «дорогого батюшки»[13], машинально перекрестился, а про себя выругался.

— Бог в помощь, — сказал он, кланяясь.

— Подойди, человече, — приказала старуха. Она жевала серу, прищелкивая деснами, и оттого нижняя часть лица, а особенно подбородок, не переставая двигалась, как на шарнирах. Кешка подал платок. Старуха с тревогой ощупала его, помяла в руках, даже понюхала для чего-то. Затем повелела Кешке встать перед нею на колени. Ощупав его лицо жесткими, остро пахнущими овечьей шерстью пальцами, хрипло молвила:

— Отрок несмышленый.

— Раб божий, бабушка.

— Раб божий бородат и морщинист, а ты соплив и подбородок твой гол, как бабья коленка, —сердито сказала старуха и, будто потеряв интерес к гостю, принялась за свое дело. — Сказывай, отрок, чью волю правишь, коль заявился ко мне?

— Хозяин послал.

— А чего принес?

— Ничего не принес, сам пришел.

— Са-ам, ишь ты!.. А кто надобен тебе?

— Матушку Мокрину велено повидать.

— Нету матушки, — вздохнула старуха и ужала серые бескровные губы.

— А матушка Антонина?

— И Антонины нету. Никого нету, отрок. Восподи, спаси и помилуй, — возведя к потолку жуткие в незрячей тоске бельма, взмолилась старуха. — В лапах анчихриста, в узилище бесовском пребывают наши матушки. Восподи! Не забудьте, отцы святые, о несчастных мученицах...