— А что — стрельнешь, да?
— Стрелять не стану, а вот чтобы не морочил головы честным и порядочным людям — за это не мешает разок по кумполу треснуть.
— Тогда не пойду, — захохотал Кешка. — С порядочными мне не по пути. А которые еще и с колоколом — с теми и подавно.
— Не тронем. Так, что ли, Сохатый?
— Угу-эх, — рыкнул детина, все еще не пришедший в себя от испуга и потому стоявший в сторонке, тяжело переминаясь с ноги на ногу. Прыщавое, в коросте лицо Сохатого так опухло, что вместо глаз остались щелки, а верхняя губа совсем закрывала рот. Кацавейка на нем расползлась, и сквозь изопревшие лохмотья виднелось грязное тело.
— Ну, значит, здравствуйте, — поприветствовал Кешка, когда перешел вброд речку, и поскорее уселся на камень, чтобы разуться и вылить из сапог воду. — Гляжу и думаю: что это за головоногий такой к берегу подступает. Морской кальмар или что...
— Не головоногий и не кальмар — самоходная шарманка. Всю дорогу идем с музыкальным сопровождением.
— Хэ-гэ-хэ, — гоготал Сохатый. — Это уж так, с музыкой, как на похоронах.
— Не каркай! Ну? — оборвал его Липат. — Дай тебе волю, ты всю свою дурь изнанкой выкажешь. Что за привычка!
— А чего? Правда. Гудит и гудит над башкой, колокол и есть, — Сохатый подошел поближе и собрался было присесть на котел, но Липат воспрепятствовал.
— А ну-ка тебя! Продавишь! Ты вон какой. А вещь ценная. Из-за нее без малого трое суток странствуем.
— Неужели трое суток?! — удивился Кешка. — А зачем он вам? И правда, лудить, что ли, нанялись где?
— В хозяйстве сгодится, — уклончиво ответил Липат.
— Баню варганим там у себя, — с радостью объяснил Сохатый. — Вши загрызают. Терпежу нету
— Ну и язык у тебя — помело поганое! Все вытрепал, — упрекнул Липат. — Никакой тайности в тебе не держится.
— А чо держать-то? Подумаешь, дипломантия вшивая. Он такой же, как и мы, горе-лапотники. Его и Хозяина, однако, тоже грызут. А?
— А уже это, мил человек, кто как пожелает, так и живет. Здесь каждый сам себе барин, и потому нечего совать свое свиное рыло в чужой огород. Понял?
— Грызут, здорово грызут, — вздохнул Кешка, будто не расслышал, о чем говорил Липат. — Секрета в этом у нас нету. Хуже другое — Хозяину нездоровится. И жрать нечего. Вот ходил на подсобное, а все без толку.
— Хэ-э... Значица, скоро ноги протянете с Хозяином на пару, — возрадовался Сохатый. — А щ-щикалад-то рази весь вышел? Слопали? Хы-хо, богатый он, Хозяин-то. Как же он не обернулся-то?
— На всю жизнь не припасешь, — заметил Липат. Он почему-то без видимой охоты вступал в разговор и, кажется, больше полагался на прямолинейность Сохатого: слушал и только порой обрывал его. — С твоим ружьем я бы лично не горевал.
— Хозяин стрелять не велит, — сказал Сохатый, поправляя на голом животе свои лохмотья. — А парень он послушный. Сказал Хозяин — все.
— А ты, кажется, и правда глупый, — не вытерпел Кешка. — Храбрецом хочешь показаться, знаю я тебя... Чего же ты сейчас так прыснул, чуть последние штаны не потерял? Ге-рой!
— А я чо? Зачем окрысился? Нехорошо серчать-то.
— Героев я не люблю. Таких вот, как ты, как Султан. Чего же вы, храбрые, удрали все, ну? Объедали Хозяина, облизывались, за его широкую спину прятались, а подперло — бросили его и пятки показали. Что?
— А кому по доброй воле в тюрягу охота переселиться? — перебил Липат.
— Тогда и про мое ружье болтать нечего...
Неловкая пауза затянулась, и, казалось, уже нечего было сказать им друг другу, они хмуро потупили глаза, чтобы не встречаться ими и не видеть то, что таилось в них. Липат не вытерпел: как бы в оправдание своей оплошности достал из котомки краюшку хлеба, с пяток вареных картошин и, отсыпав из ружейной масленки, служившей, видимо, еще недавно табакеркой, щепоть соли, сказал:
— Не сердись. Ежели что не так — прощения просим. Мы не гордые и упрекать нам друг дружку не в чем. Так что извиняй и меня, окаянного, и дуралея Сохатого. А это — возьми, сгодится.
— Спасибо. Хозяину что сказать?
— А ничего не говори. Нам он не хозяин. Пущай кушает на здоровье и поправляется. Вот и все.
— Это так. Точно. Какой он Хозяин? Медведь да сохатый — вот кто хозяин здесь. Хы-гы-хы...
Кешка не стал спорить. Они все одинаковы для него, как парные бродни, и выбора делать не приходится. Липат не поглянулся ему еще в первую их встречу, когда он вместе с Кулаком выезжал в какое-то до сих пор непонятное путешествие. И сейчас он не замечал в нем перемен: все те же недомолвки, ухмылки и разговор не то блатной, не то шибко заумный... А впрочем, все люди разные — попробуй пойми их!..
— Что же, божии страннички, хлебца вкусили, водичкой запили, языки почесали, можно и в путь-дорогу, — поднялся Липат.
— Эх, неохота, — завздыхал Сохатый. — Ужась, как неохота. Может, полежим, а?
— Нет уж, не полежим, — строго повторил Липат и поглядел на Кешку. — Вам в какую сторону, вьюноша? По какой звезде маршрут ваш проложен?
— Без звезды обхожусь.
— На ощупь, стало быть?
— А у меня чутье рысье, — ответил Кешка.
— А ежели табачку на след подсыпят или еще чего, и чутье ваше может осечку дать.
— Все равно сработает. Оно у меня верховое. Счастливо дотопать и с легким паром! — помахал он рукой и направился вдоль берега, выглядывая подходящее место для брода.
Припадок гнева
Ночью шел дождь, а утром вдруг полетел снег, повалил мокрый, белыми ошметками, но вот переменил направление ветер, и посыпалась крупа, жесткая и колючая, как соль. Кешка сидел на «балконе» и с грустью вглядывался в белую мглу, будто видел там свой завтрашний день. Прошло уже три дня, как он вернулся, но эти три дня, кажется, все перевернули в нем вверх дном. Когда он докладывал о своем походе, Астанай сидел перед очагом и молчал, потупив взгляд. Потом поднялся, прошел, сутулясь, и вдруг кинулся на Кешку, схватил его за плечи и закричал:
— Врешь! Врешь, тенятник поганый! Не верю! Омманываешь, жулик. Какая старуха? Ну, какая?! A-а... молчишь, варнак. Молчи-ишь! — и, размахнувшись, ударил парня по лицу.
— За что, дед?!
— За все! Омманул, паразит. Омману-ул, язва, — кричал он и бегал вокруг Кешки, размахивая кулаками. Кашлял, плевался, обзывал такими словами, каких Кешка отродясь не слыхивал. А когда изнемог, свалился на сенную лежанку и застонал, обхватив руками голову. Пощечина, как блин со сковородки, горячо прилипла к щеке, но еще горяче́е было в груди у Кешки: он больно кусал губы, его била неуемная дрожь.
— Не обманул, — через силу сдерживая гнев, сказал он. — С той самой и говорил, с кем велел... Зенки как плошки обливные. Бельма, зырит ими туда-сюда — лешачка, а не старуха. Сидит и шерсть перебирает. Все обсказал ей, как велел. А она... куска никакого не дала, картошки и той пожадничала — выпроводила и весь разговор. Хорошо, что Сохатый с Липатом попались... Раз я обманываю и вышел из твоего доверия — все, конец делу! — неожиданно резко заключил он. — Чего это я обманываю? Какая мне польза? Обидно даже. Уйду!
— Не уходи! — крикнул Астанай.
— Уйду, дед. Не веришь — не быть нам вместе.
— Не уходи! — Астанай быстро поднялся, схватил Кешку за руку. — Нет, нет... Не отпущу. Убью сопляка! Изничтожу, как тварь!.. — Его тоже трясло, голос осел, он упал на колени и вдруг заплакал, горько и слезно, как женщина. Кешка не понимал, что происходит. Старик вскакивал, хватался за голову, суетливо бегал, вскрикивал, как подраненная птица, и снова валился на свою лежанку и плакал.
Всю ночь они не сомкнули глаз. Припадки отчаяния сменялись безумством, и тогда Астанай опять наскакивал на Кешку с кулаками и кричал на него. А Кешка молчал — он стал спокойнее и тише и уже не отвечал на ругань бесновавшегося старика. Он вскипятил воды, испек в золе картошку, но Хозяин и не притронулся, когда Кешка предложил ему.
Только под утро Астанай успокоился и обрел прежнее состояние. Подсел к очагу, накинув на плечи полушубок. Сел на свое излюбленное место: на широкий, точно могильная плита, камень. Лицо его, так изменившееся за ночь, казалось страшным: губы кровоточили — он искусал их, глаза запухли, волосы на голове, торчавшие во все стороны, подрагивали.
— Сядь, — сказал он, шлепнув ладонью по камню. — Сюда сядь. Не трону.
— А я не боюсь.
— Ну-ну, ты шибко смелый... — Загадочно-долгим взглядом обшарил парня, затем как-то неожиданно сник и будто бы задремал, навалившись плечом на Кешку. Кешка чувствовал, как знобит Астаная, как напряглись в нем мышцы, боровшиеся со слабостью.
— Прилег бы, дедок, а я дровишек подкину. Захолодало у нас.
— Сиди.
— Тебе неможется?
— Сказал: сиди!
— Нездоров ты.
— Не знаю... Когда их посадили?
— Старуха не сказала, а я не стал спрашивать. Турнула меня так, что я без оглядки драпал. Огородом...
— А энти что?
— Сохатый и Липат?
— Да.
— Жратвы немножко уделили. Котел перли откуда-то. Баню, слышь, мастерят, от вшей хотят избавиться.
— Тебя сманивали?
— Разговору об этом не было.
— Да-а, — хрипло вздохнул Астанай и протянул к огню руки. — Что еще старуха сказывала?
— А ничего. Перво-наперво спросила, что я принес.
— Ведьма! Сатана безглазая! — Астанай вскочил и кинулся в угол. Затем упал в сено и принялся ругать на чем свет стоит «матушек», старуху и... опять Кешку. Наругавшись, умолк и притих...
Утром Астанай немного поел, выпил несколько глотков настоя шиповника: слегка прихваченных морозом ягод Кешка набрал недалеко от пещеры. Напился и снова улегся, подсунув под голову руки. Он молчал, но Кешка порой замечал на себе его долгий ощупывающий взгляд. Старика что-то мучило: он был по-прежнему неспокоен, временами вскакивал и бормотал что-то непонятное, как в бреду.
А за скальной стеной по таежным урочищам вольно гулял ветер и только что упавший снежок уже хрупко твердел, одевая деревья и камни белой, как содовая накипь, коркой. Кешка старался не сосредоточивать своего внимания на Астанае — у него было о чем поразмышлять. И он думал, пытаясь сам разобраться в запутанных переплетениях их пещерного существования. Конечно же Хозяину нездоровится — это точно, но беснуется он не только от нездоровья. И не оттого, пожалуй, что в селении подобрали каких-то «матушек», — что значат для него эти старухи?..