Зашел Кулак и положил возле Астаная горячую лепешку
— Покушай, Хозяин, покуда горяченькая.
Астанай, скорчившись, лежал на боку и молчал.
— Как у него дела-то? — спросил Кулак, словно только сейчас заметил Кешку.
— Бредит. Забудется ненадолго, заснет, а прислушаешься, опять несет всякое.
— Которо место болит у него?
— Откуда я знаю: не врач. Жар у него, это я вижу, рукой чувствую.
— Н-да, — вздохнул Кулак, помялся немного и отступил от лежанки в темную глубину выработки, потянув за рукав Кешку.
— Вот что, паря, — тихо сказал он. — Кто к нему ближе всех? Ну-ка скажи?
— Не знаю.
— Ты!.. Вот ты и блюди его, и слушай, что он сказывать станет. Слушай, как должно быть. И понимаешь, никому... только мне. Мы с тобой его наследники, а наследство у него, должно, немалое. Понял, паря? А не то, однако, разондравишься и разбежимся мы с тобой в разные стороны. — Он сильно тряхнул Кешку за плечо, а другой рукой сгреб на его груди телогрейку и, подтянув к себе, еще раз напомнил: — Вот так-то. Понял?
— Понять-то понял, только сказывать ничего такого он мне не сказывал. Да и в уме у него сейчас, однако, все шиворот-навыворот.
— Ну гляди. Я упредил тебя, а все, что будет дальше, увидим.
— Что услышу, скажу, жалко мне, что ли... А кто тут насвистывает без перестанку? — вспомнив, спросил Кешка. — Уснуть, паразит, не дал, всю ноченьку напролет свистел.
— A-а, это Висляй! Полудурок пещерный. Латрыга... Пущай еще разок свистнет, я ему сыграю музыку.
— Чего ты сделаешь с ним?
Кулак недобро скосил глаза на него и скрылся в темноте. Немного позже зашел ненадолго Барсук. Принес лекарство — медвежий жир.
— Намажь и хорошенько разотри. Може, полегчает в грудях-то, отмякнет...
После него приходил Липат. Затем — Султан. Они приходили, чтобы взглянуть на Хозяина и, быть может, помочь дельным советом, но задерживались недолго, торопились вроде куда-то. Потом заявился совсем незнакомый человек. Тоскливо и мрачно пошмыгивая носом, он подошел к Кешке. И хотя гость не представился, Кешка догадался — это Висляй. (Ну и скорый же на расправу Кулак!) Сутулый, долгорукий и долгопалый. Странный какой-то, будто его сняли вместе с шинелью с вешалки и поставили на ноги, как большую куклу.
— Прошу прощения, — заговорил он, с жадным удивлением разглядывая Кешку, который ему, видимо, показался непохожим на других обитателей «ковчега». — Я не знал и даже...
— Что — даже?
— Не знал, что рядом больной.
— Мы все тут больные либо помешанные.
— Можно посмотреть?
— А вы кто, врач?
— Нет, нет, я просто... — засуетился Висляй. Подошел, опустился на коленки и долго глядел на Астаная.
— Температура?
— Да, жар не спадает. Бредит...
Отпрянув чуть в сторону и даже не дотронувшись до руки Астаная, Висляй поднялся и, нервно пожимая плечами, отступил в сторону. Здесь, в густом сумраке шахты, слегка освещенной пламенем очага, он казался недобрым привидением и появился будто бы для того, чтобы сказать что-то неожиданное и страшное. И сделал это, сказал:
— Тиф!
Тряхнул длиннопалой кистью правой руки, точно сбивал с воображаемого градусника показатели температуры, выпрямился, прислонился к стенке.
— Тиф-ф?!
— А что вы так удивились?
— Удивился.
— Я полагаю. Вероятно, так и будет. Остерегайтесь, хотя...
Он поклонился и, сказав еще раз «простите», ушел, оставив Кешку в тревожном сомнении.
Интель-тинтель
«...Это уж, будьте любезны... — размышлял Кешка, недоумевая и удивляясь без меры. — Какой гусь! На «вы». «Праш-шу пращения». Надо же! Вроде и в болезнях чего-то смыслит, а сам свистит, как сыч на старой мельнице. Полудурок пещерный?.. Кулак так назвал его. И верно, что полудурок, а может, прикидывается или воображает черт знает что. Будьте любезны, интель-тинтель... Да, заковыристые дела, товарищ Саломатов, подкидывает мать-житуха. Трудноподъемные. И даже вы, товарищ Дядя, оказывается, не знаете. Вот, например, что привело в тайгу Висляя? Заячий инстинкт? Так он, однако, не той породы. Глупость, тупость, бескультурье. Да? Затрудняюсь ответить утвердительно...»
Эта ночь прошла тихо, без свиста. В очаге мирно потрескивали сухие дрова, а смолевый дымок пощипывал припухшие от постоянного напряжения глаза. Висляй пришел утром навестить больного. Кешка не спал, сидел возле огня и от нечего делать строгал палку.
— Гутен морген, герр доктор! — нечаянно вырвалось у него.
— Какая гадость! Зачем вы говорите со мной по-немецки?
— А вы разве не говорите?
— Никогда!
— Но понимаете?
— Понимаю кое-что. Мне всегда был противен этот язык. И в школе я ненавидел его. Французский — другое дело, второй язык русского дворянства.
— Язык ни при чем.
— Всё при чем...
С какой-то гусиной надменностью он вытянул и без того длинную шею, чтобы, не подходя близко к больному, взглянуть на него.
— Как он?
— Бредил, сейчас, кажется, уснул.
— Простите, у вас покурить не найдется?
— Не курю.
— Не научились? — усмехнулся он печально и немного брезгливо.
— Интересу нет.
Висляй сел на чурбак, теперь между ними тихо и ласково плескалось пламя костра, а они сквозь струисто-алое тепло жадно разглядывали друг друга. Сюда, в эту выработку, похожую на каменный ковш, через толщу тьмы, откуда-то сверху, а быть может, через крутые изломы штреков проникал с поверхности слабый свет, и оттого стены кое-где поблескивали крупицами кварца, а лица людей казались то зелеными, то розовыми, то совсем исчезали. В отличие от той пещеры здесь не только что-то постоянно шуршало, но где-то в далекой мгле падали камни, и тогда тревожный гул, как прибой, катился по выработкам, бился в стены и, злобно урча, медленно затухал.
— Ничего не знаете, как там? — спросил Кешка.
— Простите, что вы имеете в виду?
— Второй фронт... Не открыли?
— А зачем мне знать это?
— Как — зачем?
— Вот именно? Война изуродовала мне жизнь, разрушила мои надежды и планы, раздавила меня, и я еще должен интересоваться, как она там протекает или буйствует. Ну, знаете! Вы глупец или идеалист — одно из двух.
— Как человек спрашиваю. Чем скорее она закончится, тем скорее и мы... — повторил он трусливую идейку своих сообитателей и даже неприятно поморщился.
— Нет, нет, война меня не интересует. Совершенно! До войны я был цветущим человеком, сейчас же... — Выгнув шею, он как-то сверху вниз оглядел себя от впалой груди до стоптанных кирзачей и, вздохнув, поднял голову. — Какая это была прекрасная жизнь — сказка! — И замолчал. Лицо его вдруг точно окаменело, взгляд стал каким-то далеким и жестким. Прошло, быть может, минут пять, когда он снова заговорил: — Да-а, знаете, я был один у матери. Отца... его, кажется, совсем не было. А мать — милая, обаятельная женщина. Актриса оперетты! Понимаете, актриса. Нет, вы не в состоянии представить себе, что это такое! «По-омнишь ли ты, как улыбалось нам счастье...» — запел он простуженно-сиплым тенором, но потревожился Астанай, и он, утянув в плечи гусиную шею, притих. — Аплодисменты, цветы, ослепительный каскад огней, костюмы разных эпох и народов, — захлебываясь от восторга, шептал он и торопился, чтобы скорее сказать все это, успеть, чтобы кто-то не оборвал его рассказа, который, видимо, больше нужен был ему, чем другим. — А музыка... О, где ты, волшебное царство божественной музыки!
— Вы тоже артист! — удивился Кешка, неожиданно подумав о Степке.
— Нет. Я же сказал вам: сын актрисы... Зимой театр, летом гастроли где-нибудь на Черноморском побережье Кавказа или на золотых песках Крыма. У нас есть места, а вернее сказать, были такие места, где можно хорошо провести время. А там — поклонники, ревность, шампанское. И бесконечная музыка. Музыка и танцы...
— Но вас-то, однако, ни поклонники, ни ревность — ничего это не касалось?
— Не каса-лось?.. — он произнес это насмешливо, с какой-то брезгливой ухмылкой пошевелил губами. Снова выгнул свою вертлявую шею и холодно взглянул на Кешку.
— Конечно, вы ведь учились в школе!
— Это не имеет значения. Учился... Конечно, учился, но я изучал то, что мне нравилось. Читал те книги, которые было приятно читать, которые возбуждают... — Расквашенные, посиневшие губы его опять чуть-чуть вытянулись и, чмокнув, ужались, словно во рту у него был мятный леденец. — Полная свобода была предоставлена мне, не урезанная. Простите, но я полагаю, что каждая мыслящая личность нуждается именно в свободе и главным образом — в ней, чтобы каждый человек принадлежал только самому себе, брал от жизни то, что ему необходимо, в чем он больше нуждается. Иначе какой смысл жизни?!
— Но ведь...
— Прошу прощения, не перебивайте, не перебивайте меня!.. Вы хотите сказать, это эгоизм? Ну и что здесь плохого? «Эго» — значит «я». Я!.. Прислушайтесь, как звучит. Это ведь музыка. Вдумайтесь! Я — это, знаете, звезда! Единожды рожденная звезда. Да-да, уважаемый человек, я родился, чтобы жить, как мне хочется, потому что другого такого, как я, уже не будет. Я — неповторимость! И все мы в своем значении единождырожденные. Мы — звезды. Нет, скорее всего какие-то космические искры, светлячки, блеснем и сгорим, чтобы уступить место во Вселенной другим звездам. А что теперь?.. — Он уронил на грудь голову, развел руки с длинными, как у скелета, пальцами. — А теперь я ворую с чужого поля картошку, жру сырую свеклу, не чищу зубы, не моюсь в бане, в моей «обмундировке» табуны вшей, каких я никогда не видал раньше. И все это ради того, чтобы выжить в этом жестоком мире, просуществовать. Да, да, именно так.
Откровения Висляя поражали Кешку своей наглостью, но он даже не смог сразу найтись, чтобы ответить на нее. Ответить и решительно отмежеваться.
— Но ведь и звезды... Как бы это сказать вам... — Он чувствовал, что губы его дрожат, мышцы напрягаются до предела, но он, морщась, сдерживается. — Звезды и даже космические искры, как выразились вы... они светят только в окружении других звезд, других планет и солнечных миров. Так?