Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет — страница 49 из 54

— У смерти все равны: и христиане и язычники, — сказал Батя. — И нам незачем разбираться в таких дебрях. Для нас это...

— Но ведь они же!.. — перебил Кулак, ожесточаясь. — Они — поганцы, тот же Антонеска — ну кто он такой?!. А Бактист?..

— Брось-ка ты, все мы тут одной веры, — махнул рукой Батя. — А потому, думаю, что и его помянуть надо.

— Как помянуть? Чем поминать-то?

— А тем... Давай-ка забивай одну лошадь, покуда они не отощали, — вот тебе и поминки. Спасибо скажут.

— И верно, — спохватился Кулак. — Ты погляди-ко, дело толкуешь, Батя: конишки и правда отощают, а то ишо и волки задерут.

— То-то и есть. Ступай.

— А это, как ее... — замялся Кулак, и на лице его, как выдавленная, неуверенно проступила улыбка.

— Понял тебя. Ну поминки так поминки — законно, по всем обычаям. Попроси Липата, дружка своего. Он тоже ведь православный христианин. Только уж, конечно, чтобы чин чином: без мордобоя и без крику.

— Это уж, будь уверен, соблюдем...

В застоялый запах гари и плесени временами откуда-то врывался свежий сквознячок, и тогда в подземелье ощущалось дыхание жизни: пахло смолой и снегом, но недолго. Запахнув полы шинели, Батя круто двигал плечами и ходил взад-вперед, как солдат на часах. Он старался обдумать все, что предстояло ему и его друзьям в самое ближайшее время. Более полная ясность была пока лишь в одном: в ответственности, какую он брал на себя. И теперь он уже не думал ни о Дубровине, ни о его строгих наказах. Он, как бывалый солдат, полагал просто: в таких неожиданно сложных обстоятельствах огонь принимают на себя. Поступить иначе он не мог. И быть может, от сознания ответственности за такое решение и за судьбу тех, кто был рядом с ним, прибавилось и уверенности, и на душе стало легче. Задержавшись ненадолго у огня, он протянул руки, чтобы согреть их. Затем ощупал карманы и пошел.

В огромной, как цирк, выработке полыхал костер; в расщелинах чадили смолевые факелы, их огонь тускло и холодно высвечивал на стенах вкрапины синеватого кварца. Баптист и Антонеску — оба в длинных «кармалитских» чапанах, перепоясанных веревками, — вполголоса ныли возле мертвеца. Султан, подсвечивая факелом, разглядывал что-то на полу.

— Ой, шайтан собака! Бежит! Вша бежит от него. Гляди, гляди!.. Ой-ей-ей, какой хитроногий вша — бежит! — вскрикивал он, задирая то одну, то другую ногу и пятясь подальше от мертвого. — Зачем так много? Эй, уходи дальше!..

Его никто не слушал, как впрочем, не слушали и отпевальщиков. Кешка сидел в потемках. Поодаль, прислонившись спиной к выступу, в броской театральной позе стоял Висляй и тихо подсвистывал в тон отпевальщикам. Сохатый, изрыгая ругательства, о чем-то спорил с таким же, как он сам, верзилой, в длинной, старого покроя, шинели. Батя подошел к покойнику, и тотчас же все замолчали, а Антонеску, будто устыдившись, наклонил носатую голову и отвернулся.

— Уходи, Батя, уйди, пожалуйста — вошь кругом. С мертвым не желает жить, — кричал Султан, подпрыгивая, точно выбивая чечетку. — Зачем сюда идешь? Уходи!

— А ты чего не уходишь? — спросил Батя.

— Шуба хотел брать. Зачем такой хороший вещь в землю зарывать? Мне пригодится.

— Почему, думаешь, только тебе она пригодится?

— Рост подходит.

— Хозяйственный ты мужик.

— Зачем пропадать будет?

— А вши?

— Она скоро убежит. У меня своя хватает и такой злой...

Батя, окинув взглядом все вокруг, сказал:

— Собрать в кучу все его пожитки и сжечь!

— Как же?! — возмутился Султан.

— А вот так. И лапник, и сено — все в огонь!

И опять заныли отпевающие, опять засвистел Висляй, нагнетая тоску и страх.

— Волки голодные! — взбеленился Барсук. — Воют, как звери перед бедой. Перестаньте! — Но никто не обратил на него внимания. Он замолчал и, точно спохватившись, про себя подумал: «Хорошо бы собаку сюда залучить, с ней хоть поговорить можно по душам, а с этими... с ними еще подраться — туда-сюда».

Наконец Баптист подошел к Бате и сказал:

— Хоронить бы надо.

— Конечно надо.

— А где? Могилу рыть — лопаты нет...

Батя первый раз так близко увидел Баптиста, его постное, всегда печальное лицо, робкий, блудливый взгляд — противным и мрачным показался он ему. Батя отвернулся от Баптиста и крикнул:

— Ординарец! Эй, подь сюда! — Это касалось Кешки. — Чего по углам заховались? Покойников не видали? Убрать надо сейчас же, а то как бы худа не было: кто знает, какая хворь свалила его. Убрать и все сжечь. Все дотла!

— Чего я один сделаю? — пожал плечами Кешка.

— Не один — все! — командовал Батя. — Можно и без лопат, — взглянул еще раз на Баптиста. — Под нами выработка, а там провал глубокий. Скинуть туда, и конец. Похоронные процессии под землей не устраиваются — могила и есть могила, да и музыки у нас нету. А ружейный салют не полагается по соображениям безопасности. Ну-ка, попы, кончай свою канитель. Ты бери за голову, ты за ноги! — покрикивал он. — И пошел. Быстрее, бегом!..

А навстречу двигалась другая процессия: под предводительством Кулака возбужденные предстоящей трапезой люди тащили теплую, только что освежеванную лошадиную тушу.

Поминки

Не похоронная печаль поминок — пир безумствовал в «Ноевом ковчеге». И никто никого не оплакивал, не поминал, никто никого не жалел. У всех была радость, одна общая радость — конина, поджаренная на костре. Конина и мутная, полынно-горькая самогонка, изделие Липата. И все пили ее, и желали только одного: поскорее поесть и напиться, чтобы заглушить в себе слабый проблеск стыда. А горевать — какая причина? Хозяин умер? Да какой он хозяин? И где же его хозяйство? На этот раз они без его помощи и даже против его воли нашли куда более безопасный приют, чем та пещера. Они обжились здесь, притерлись к камням и друг к другу. Здесь был их дом, их спасительный «ковчег», куда сбежались одни лишь «нечистые». Но это кому как: себя они такими не считали. А пока каждый делал свое дело: Баптист и носатый Антонеску гнусаво творили молитвы на разных языках, Султан с двумя-тремя подсобниками жарил на вертеле огромные куски конины и, не переставая, ругался, обзывая своих помощников безмозглыми ишаками, которых, возможно, не все даже видели. Висляй бойко насвистывал мелодии из опереток, так «подходившие» к этому случаю, и будто тоже был занят делом.

В костер с вертела стекали капли конского жира, и оттого огонь был неровным: то взрывался и вспыхивал ярким пламенем, то, шипя и потрескивая, чадил дымом. Но и чад этот и дым были совсем иными: от них исходил не пещерный смрад, а сладкий душок сочного мяса и ласковое тепло жилища. А если взять в расчет щедрость Липата, здесь было совсем неплохо: чуть не по солдатскому котелку самогонки на нос! Но сам Липат и не понюхал ее. Для видимости он пил ключевую воду из бутылки и, смачно крякая, тряс головой. А из котелка, который находился у него под рукой, то и дело кого-нибудь потчевал.

— Испей, помяни раба божьего Хозяина, чтобы хорошо ему было на том свете, — балагуря и ехидничая, протянул он Кешке консервную жестянку, полную остро пахнущей жидкости.

— Не хочу, — с отвращением отвернулся от жестянки Кешка.

— Не хошь помянуть?

— Пить не могу. Не умею.

— Э-э, научим...

Кешка подумал было отойти в сторонку, чтобы не торчать у всех на глазах, но к ним подошел Кулак и, пьяно навалившись на Кешкино плечо, спросил:

— Не желаешь, значица? Человека помянуть не хошь? Ка-кого человека, а?.. — В бесшабашной хмельной злобе Кулак глядел на Кешку и дергал автомат, висевший у него на шее. — Не ж-желаешь? Бре-езгу-ешь, да? Ну-ну, гляди, паря, нам ишо есть об чем покалякать с тобой. Али забыл?!

Кешка молчал и внимательно поглядывал на пьяного, словно выбирая уязвимое место на нем, точный удар по которому смог бы укротить его.

— Чего ты? Ну чего ершишься? — вмешался Батя, сидевший поодаль от костра. — Посиди с нами. Не укусим, не бойся.

— Он скорее укусит, — буркнул Кулак.

— А ты не зли человека, ему, поди, и без тебя несладко.

— Да чего уж...

Кешка не стал упрямствовать, подошел и уселся на плашку.

— А выпить, однако, придется, парень, — мягко сказал Батя, будто понимая и сочувствуя ему. — Приневоливать, конечно, не приневоливаем, а такой случай, сам понимаешь...

Липат поставил возле Бати котелок с жидкостью и консервную банку.

— Убрались бы подальше отсюда, — неожиданно резко заметил Батя, взглянув на Липата. — Чего все на этом пятачке сгрудились?! Места, что ли, не хватает?

— Дело. Еду-то надо сготовить, — пытался объяснить Липат. — Не все еще сыты.

Но Батя не стал слушать его и, махнув рукой, отвернулся. Рядом с Батей, держа обеими руками винтовку, поставленную на приклад, и словно повиснув на ней, сидел Барсук. Он был пьян и неловок, обильный пот, пополам с копотью, как вакса, блестел на его опухшем лице. Анисим, сидевший возле него, то и дело подливал ему самогонки и подкладывал куски конины.

— Ты ешь, ешь досыта, — угощал он Барсука, — на неделю наедайся. Такой шамовки каждый день не бывает. Кто-то умно придумал эти поминки. Хорошо...

А Кулак все не отставал от Кешки.

— Ты слухай... В предмет бери, что сказывают тебе коренные мужики — люди бывалые, умственные, — наставительно бормотал он, обдавая Кешку самогонным перегаром. — Понятие у тебя ишо поросячье и нос мокрый, а вот кандибобера — ну на целую дюжину с большим избытком.

Этот тип страшно злил Кешку, никого он так не презирал, как его, Кулака. Но он не знал, как досадить ему, как сделать больно, как сбить с него эту наглую спесь. И почему-то показалось Кешке, что он может сделать это, если выпьет с ними и станет таким же, как они, бесцеремонным и грубым.

— Нельзя так нельзя, я как все, — решился Кешка, подвигаясь поближе к Бате. — Вы поминаете, и я помяну. Почему не помянуть человека.

Батя налил чуть не полную консервную жестянку и подал Кешке. Остальное разлил по котелкам.

— Испили, братцы! — поднял он свой котелок. — За упокой души...