Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет — страница 52 из 54

— И слушать твоих речей не стану. Что приказано, то и исполняй: себя в порядок произведи, а что дальше будет — в лейтенанты тебя назначат али в генералы — время приспеет, узнаешь. И ради бога, не объясняйся со мной и не вводи меня во грех...

Весь день Кешка слонялся как неприкаянный и не находил себе места. Ему казалось, что все тихонько посмеиваются над его «офицерской» внешностью, над пижамой, которая висит на его костистых плечах, как мешок на огородном пугале. Один раз он, осмелившись, подошел к зеркалу. На него глядел какой-то странный незнакомец: худой, длинный, остроскулое бледное лицо — нос да уши, да твердые во взгляде глаза, налитые неизбывной печалью. «Христос? — поморщившись, прошептал он. — Нет, Христос не стриженный под нулевку, у него длинные до плеч волосы. — Кешка помнил икону у себя на чердаке. — Святой?.. вот черт, и в самом деле чем-то похож на Баптиста, а может, на какого-нибудь монаха-отшельника...»

А после ужина всех, кто мог передвигаться, позвали в ленинскую комнату. И Кешку позвали.

За столом сидели начальник и комиссар госпиталя, еще какой-то штатский с пышной седой шевелюрой, а рядом с ним — Дубровин. Почти такой же, каким последний раз видел его Кешка, только гимнастерка на нем, кажется, новая, с прямым стоячим воротником, а на плечах золотом поблескивали погоны, на груди два ордена. «Что все это значит?» — подумал Кешка. Ему вдруг стало жарко. Он вспомнил!.. Вспомнил, что в госпиталь его поместил не кто-нибудь, а именно он Дубровин. Он взял его из КПЗ районной милиции и привез на машине в город. Тогда-то и состоялась их встреча, первая после долгой разлуки и мучительных странствий. Тогда-то Кешка и доложил ему обо всем. Это было очень давно, стояла осень, летел первый, еще ненадежный снег, а от земли шел густой пар, и снег этот тут же таял. Кешке было холодно, он никак не мог согреться и очень болела голова...

Между тем комиссар поднялся из-за стола и приказал:

— Саломатов Иннокентий Степанович — к столу!

В ленинской комнате, обставленной видимо на этот случай по-праздничному, стало тихо. Кешка заколебался, но все-таки пошел, робко прислушиваясь к шарканью своих шлепанцев. Он сразу почувствовал, как вспотели ладони, а во рту застряла сухая горечь. Подойдя к столу, он приставил ногу. Седой человек, пристально поглядев на него, посадил на нос очки в черной оправе и стал читать:

«...За мужество и отвагу, проявленные при выполнении специального задания... наградить медалью «За отвагу» Саломатова Иннокентия Степановича...»

— Подойдите поближе, — сказал седой человек. А Кешка не двигался, стоял как пень и не сводил глаз с Дубровина. И если бы тот не поглядел на него теплыми и слегка прищуренными улыбающимися глазами, он бы, наверно, сорвался и убежал из ленинской комнаты.

— Ну-ну, подходи! Ты же смелый человек! — подсказал Дубровин.

Кешкино сердце стучало так сильно, что перехватывало дыхание, а когда над ним, на полосатую белую пижаму, прикалывали медаль, оно как-то безумно трепетало, словно осенний лист на ветру. Потом Кешке приказали сесть на первую скамейку. А из-за стола поднялся Дубровин и стал говорить. Говорил он, должно быть, что-то важное и нужное, потому что люди, сидевшие вокруг, то грустно вздыхали, то смеялись и все время поглядывали на Кешку. Они слушали, а Кешка, кажется, оглох от счастья, так неожиданно и враз свалившегося на него. Он так и держал левую ладонь на груди, прикрыв ею медаль, будто она ослепляла его своим блеском. К столу уже подходили другие, им тоже прикалывали ордена и медали за боевые подвиги, и после этого они садились на ту же скамейку, рядом с Кешкой. Ему было приятно такое соседство, он ерзал на скамейке, радовался вместе с ними. А потом подошел Дубровин и крепко-крепко обнял его.

— Поздравляю, Иннокентий! Вот и свершилось, — сказал он и вздохнул. — Я верил, что так оно и будет. Еще раз поздравляю. Твой первый урок жизни завершился, думаю, что ты кое-что понял — серьезная наука, не так ли? Ну-ну, рад за тебя. Спасибо, братец... О деле поговорим завтра — обстановка, сам понимаешь... Набирайся силенок, товарищ Кеша! — Дубровин еще раз обнял парня и ласково пошлепал ладонью по его жесткой спине...

Отныне Кешку можно было более-менее свободно навещать родным и знакомым. Встречи такие допускались, конечно, с разрешения врачей, и происходили они в хорошо памятном Кешке длинном, плохо освещенном школьном коридоре, где еще не так давно резвились они, школьники, в большую перемену.

Чаще всего приходила Настя. И всегда такая открытая, раскрасневшаяся от радостного волнения. Она стала вроде иной, чем была год тому назад или того меньше, — красивая, ладная, непременно с теплой оренбургской шалью, наброшенной на плечи. Ничего другого не скажешь: девушка, саломатовская красавица. Впрочем, все саломатовские дети росли быстро и так же быстро мужали.

Когда она пришла в первый раз и принесла узелок скромных домашних гостинцев, они кинулись в объятья друг другу и долго не могли вымолвить ни слова.

— Как я радешенька, братка, сказать тебе не умею, как рада. Меня сегодня без всяких допросов пропустили к тебе, — утирая слезы радости, прошептала Настя. — Шибко я рада, что вижу тебя таким родным и собой хорошим.

— Ну что ты, сестренка? Родной — это так, это по закону крови. А вот хороший — это еще надо посмотреть хорошенько, и не в этом полутемном коридоре. Худущий, как линялый гусь: шея длинная и голая, а голову под нулевку обкатали. Одно хорошо, что теперь не в заразном бараке и на своих ногах держусь крепко. Теперь и вас ко мне будут пускать хоть каждый день. — Он помолчал, не сводя глаз с сестренки. — А ты не заметила? — не без мальчишеской похвальбы он погладил себя по впалой груди, где у него свежо еще блестела боевая медаль.

— Как не заметила! И дома про то уже все знают. Майор Василь Андреич в тот же день пришел к нам и все обсказал. И так уж все были рады — сказать невозможно. Маманя плакала от счастья, что ты жив и почти здоров. А дедка — он прямо как токовой косач расшеперился и на свою спину вроде перестал жалобиться. Соседям рассказывает, какие у него знаменитые внуки. Шибко пытался сюда со мной идти, да маманя запротестовала. Правильно сделала: старик спину разогнуть не может. Ходит тяжело, трудно ему. Больше лежит на печи да какие-нибудь истории рассказывает твоим дружкам Тимохе да Ларьке. А то вдруг застонет — это уж когда сильно прижмет.

— А как Серега? Я ведь, сестренка, живу здесь, как Робинзон на необитаемом острове: ничего не знаю, слышать тоже ничего путного не слышу. Ранбольные — у них, конечно, свои заботы и печали, я для них вроде большого ребенка. А это...

— Серега опять в госпиталь угодил. Кажись, уже в третий раз. Сейчас он в Казани у каких-то знаменитых профессоров. Прислал небольшое письмишко, пишет: дело пошло на поправку. Не знаю уж, как и поверить. Его тоже наградили, и каким-то шибко большим орденом. Все вроде, слава богу, братка. Маманя, конечно, устает, а работу бросать и в уме не держит: чего, говорит, я хуже других, что ли: война идет, есть людям нечего, а я буду на печи сидеть — нет, такое дело не пойдет...

Настя теперь каждый день в одно и то же время приходила в госпиталь. И дежурная медсестра, ни о чем не спрашивая ее, вызывала из палаты Саломатова. Даже сопалатники уже знали эти часы, они радовались: Кешка обязательно делился с ними квашеной капустой, ядреными солеными огурцами, вареной картошкой — всем, что приносила ему Настя. Были и такие, которые грустили, но не оттого, что не всем доставалось из Кешкиной передачи, — у них никого здесь не было: ни родных, ни знакомых. И они ждали только писем, малых весточек из родных мест, а те приходили очень редко и далеко не всем.

Кешка, конечно, был рад, что каждый день стал видеть сестренку, от которой узнавал много всего интересного, но было бы лучше, если бы его выписали и отпустили домой. Но это уже зависело не от его желаний. Врачи всё еще что-то искали в нем: слушали, как дышат его легкие, брали всякие анализы, хотя Кешка и не жаловался

Однажды, в очередной приход Насти, Кешка, выходя из палаты, заметил возле нее двоих солдат. Он шел по коридору и видел, с каким вниманием разглядывали его эти солдаты. Хотя они и улыбались и, кажется, не имели никаких недобрых намерений, Кешке их присутствие почему-то совсем не нравилось. Быть может, потому, что один из них был старшина, такой плотный, укряжистый, с густыми усами на широком лице. Другой — малорослый, остроносый, с каким-то лукавым, а быть может, и недобрым прищуром. На плечах его гимнастерки были погоны с сержантскими лычками. В руках он бережно держал довольно объемистый узел. Тут он заметил, что и Настя чему-то тихо и даже лукаво улыбается. Когда Кешка подошел к ним, старшина, подкинув руку к форменной фуражке с кавалерийским околышем, строго отрапортовал:

— Старшина Ветлугин Иван Николаевич! Будем знакомы — Батя!

Кешка аж обмер. Враз все смешалось в голове. Он уставился на них глазами, полными немого удивления и растерянности.

— Как вы сказали? Может, я ослышался? — сердито спросил он.

— Не ослышались, так и было сказано: Батя! — ответил старшина и, тихо посмеиваясь, поправил усы. — А это, — указал он на своего не очень видного спутника, — сержант Липат. Так что извиняй, пожалуйста, может, что и не так... Не знали, с кем дело имели.

— Что же такое происходит?! Да вы объясните, в чем дело?..

— А вот объяснять, дорогой товарищ Горбыль, то бишь Иннокентий, — извиняюсь, — начал Липат. — Объяснять, пожалуй, нечего. Все само собой объяснилось. Оказывается, делали мы одно общее дело. А вот уж как сложилось оно, это наше дело, тут я вынужден извиниться еще раз. Объяснить его может тебе только наш уважаемый товарищ майор. Полномочиями такими, увы, нас наделить воздержались.

— Я тоже, пожалуй, не смогу ничего добавить, — вмешался Батя. — Вот разве что выполнить поручение Василия Андреевича Дубровина — это с полным моим удовольствием. Он не смог прийти с нами — занят шибко, дела...