Жизнь и приключения Иннокентия Саломатова, гражданина 17 лет — страница 53 из 54

Липат развязал узел и, подмигнув Кешке, положил на стол перед ним пару нового солдатского обмундирования с полевыми погонами, кирзовые сапоги и пару портянок.

— Милости прошу, принимайте, товарищ Иннокентий. Отныне ты есть строевой солдат наших Вооруженных Сил. А товарищ майор поручил персонально мне, боевому каптенармусу, вручить тебе это почетное и даже, пожалуй, святое облачение воина. Почему святое? Да потому, что нас и в братскую могилу кладут в нем. Принимай.

Кешка не знал, что надо говорить в подобных случаях, так же, как не знал он, что надо было сказать, когда ему вручали медаль. Ему все еще не верилось, он все еще не отошел от того шокового состояния, в какое ввергла его эта совершенно неожиданная встреча. И почему не кто-нибудь, а вчерашний супротивник пришел сегодня к нему, да еще с таким важным поручением, какое нельзя доверить случайному человеку?

Он помялся, проворчал что-то и осторожно, как какую-нибудь хрупкую вещь, взял в руки тщательно проглаженное солдатское обмундирование и приложился к нему губами.

— Вот это по гвардейскому закону! — воскликнул Липат.

— Спасибо, товарищ, — прошептал Кешка, все еще волнуясь.

— Майор сказал, что все объяснит тебе сам, когда ты окончательно поправишься, — пояснил Батя. — А мы сегодня с ночным эшелоном уже отбываем к месту службы. На фронт. Так что, — тяжело вздохнул Батя, — увидимся еще разок или нет — это уж как судьбе будет угодно.

Они обнялись крепко-крепко, пошлепали по спинам друг друга. И тут Батя сказал еще несколько слов:

— Учти: майор, кажется, серьезно думает вернуться на свою родную заставу. Вся западная граница уже очищена от противника. Может, и ты туда определишься? Времени для того, чтобы обдумать, у тебя в полном достатке. А поучиться у нашего майора есть чему.

Они пожали друг другу руки и расстались теперь уже навсегда.

Одна беда не беда

Кешка никогда даже в уме не держал, что его жизнь в одно прекрасное время может вдруг стать такой непривычно сложной, так круто заплетенной, что и разобраться в этом у него не хватит ни ума, ни силы.

После встречи с Батей и Липатом он долго не мог прийти в себя: поверить, что такая встреча дело обычное и она действительно состоялась, или же все это кем-то придумано и разыграно, как на сцене? Но когда взгляд его останавливался на солдатском обмундировании, которое аккуратно лежало на его тумбочке, еще не развернутое, не примерянное, на кирзовые сапоги возле койки, — он уже не мог больше сомневаться, а тем более сдержать радости. Он смеялся как блаженный. И наверно, потому сапер Егорыч с душевным испугом поглядывал на Кешку и думал, уж не свихнулся ли парень. Хотя в его положении могло случиться всякое: болезнь благополучно отступила, нежданно-негаданно и не известно, за какие подвиги получил медаль «За отвагу», а тут еще и пара новенького обмундирования. Все это хорошо и приятно, но стоит ли так смеяться, что из глаз брызжут слезы?

— Ты скажи мне, сынок, что все это значит — тебя будто бы подменили?

— Нет, дядя Егорыч, меня не подменили, я все тот же, Кешка Саломатов, и никогда уже другим не стану.

— Смотри, парень, не навреди себе. Заметил, как нынче придирчиво и долго тискал тебя доктор. Вертел туда и сюда, они ведь больше нашего понимают...

А сегодня, когда Настя привела еще с собой Тимошку и Ларьку, которые давно уже не давали ей проходу, Кешка шало сгреб их обоих своими длинными ручищами и так прижал к себе, что Ларька запищал, как котенок, притиснутый дверью. Он был безумно рад увидеть своих дружков.

— Ну лихие снайперионы, ну отменные лучники!.. Вот и свиделись, — ликовал Кешка. — А вы изрядно подросли и, кажется, поумнели. Не замечаете?

Но ребята почему-то не выражали особых эмоций, были малоразговорчивыми и даже тихими, словно их только что серьезно наказали. Они сейчас почему-то не восторгались Кешкиным «героизмом», как еще недавно писали в своей записке. А быть может, уже забыли в бурных событиях жизни и о том, что писали еще совсем недавно?

— Через неделю-полторы меня выгонят отсюда домой. Вот тогда мы уже дадим! Вы представить себе не можете, как надоело валяться без всякого дела и слушать сказки. О доме соскучился... А вы, други мои закадычные, готовьте побольше стрел каленых, луки покрепче, чтобы тетива на них как скрипичная струна пела. Уяснили?..

Когда их свидание подходило к концу и Настя торопливо сунула Кешке в руки узелок, в котором была еще теплая вареная картошка, Кешка вдруг заметил, что и Настя сегодня тоже какая-то непривычно отчужденная и почти неразговорчива. Не было на ее плечах и той пуховой оренбургской шали, на ее месте теперь лежал черный, ручной вязки шарфик. Поначалу, в пылу неуемной радости, он даже не придал значения такой мало о чем говорившей ему детали Настиного костюма. Не придал он значения и насупленной молчаливости Тимошки и Ларьки. Он, видимо, слишком был занят собой

Но когда Настя и ребята были уже в конце коридора у входной двери, он почувствовал какую-то тяжесть в груди, словно там что-то сжалось и заныло. Он хотел было крикнуть и вернуть Настю, чтобы узнать, в чем дело, но было уже поздно — за ним пришла палатная сестра, чтобы вести его на процедуры.

На следующий день Настю, видимо, не пропустили в коридор. А лечащий врач, заметив у Кешки подозрительный подскок температуры, приказал ему полежать в постели хотя бы пару дней.

— Излишняя радость для больного человека тоже не всегда исцелительна и полезна. Так-то, молодой человек, — сказал доктор и тут же наказал медсестре, чтобы она лично проследила за поведением больного, неукоснительно выполняя его назначения. — Уж не вирус ли какой подхватил парень, ежедневно общаясь с посторонними? Нет, так дело не пойдет...

Три-четыре дня длился этот невыносимо строгий госпитальный режим для Кешки. Он истомился неизвестностью. И вот наконец его вызвали не в коридор, а в кабинет главного врача.

И тут он был еще раз сражен неожиданностью, от которой уже ничего не ждал приятного. У стола в белом больничном халате внакидку сидел майор Дубровин, а против него — Настя, поникшая, заметно похудевшая, глубоко огорченная.

Кешка забыл даже поздороваться, осторожно притворив за собой дверь, так и стоял в дырявых шлепанцах и пижаме со штанами чуть пониже колен. Дубровин быстро поднялся и подошел к Кешке. Настя сидела неподвижно и только печально, полными слез глазами глядела на брата.

— Ну, здравствуй, Кеша. Здравствуй, дорогой. Думаю, что ты не ждал меня, — начал Дубровин. — А особенно здесь, в этом казенном докторском кабинете, — он пожал ему руку и, не выпуская, потянул его за собой. — Садись, поговорим, — Дубровин опустился в кресло, но Кешка продолжал стоять против него. — Старшина Иван Ветлугин по моему приказанию вручил тебе комплект солдатского обмундирования, это значит, что ты зачислен на действительную военную службу. Как ты относишься к этому?

Кешке показалось, что этот разговор Дубровин завел, быть может, для того, чтобы на какое-то время отвлечь от главного, что привело его сюда.

— Хорошо отношусь, значит, и мне пришло время, — тихо, севшим голосом ответил Кешка.

— Ну, время твое пока еще впереди. Оно, конечно, не слишком далеко. И вот тогда ты поедешь служить в пограничное училище. Не раздумал?

— Нет, не раздумал.

— А теперь о самом-самом и, должен предупредить, нерадостном. — Настя вдруг всхлипнула и закрыла лицо руками. — Ты, Иннокентий, уже не мальчик — мужчина. Мужчина, успевший пережить страх и отчаяние, и я обязан сказать тебе всю правду. — Дубровин тоже как-то неожиданно сбивался, голос его то и дело слабел и переходил на прерывистый шепот. — Война есть война, Иннокентий. Ты о ней пока мало знаешь. Это, может, с одной стороны хорошо, а с другой... Так вот, твой брат Сергей был тяжело ранен, и, чтобы спасти его от страшной и мучительной гангрены, ему ампутировали ногу.

— Как, ампу-ути-ровали?!

И тут Кешка не сел, а всей тяжестью плюхнулся на стул, обтянутый белым чехлом.

— К сожалению, это правда, — продолжал Дубровин. — Но и это еще не все. Наберись мужества, Кеша. Я хорошо знаю: ты смелый и мужественный, волевой парень... Вчера схоронили Силуяна Макаровича, твоего любимого деда, славного ветерана... — голос Дубровина дрогнул.

Кешка словно окаменел, сидел молча, до боли сжав руками колени. А Настя уже не закрывала лица, плакала то тихо и как бы осторожно, чтобы не испугать ранбольных в соседних с кабинетом палатах, то, словно забыв обо всем, громко, почти с визгом прорывалась в ней эта неодолимая скорбь бабьего сердца.

— Да, Кеша, правду говорят: одна беда тащит за собой и другую, — молвил Дубровин, беспокойно теребя пальцами полы больничного халата. — Силуян Макарыч воспринял сообщение из госпиталя, как и подобает мужественному воину, спокойно. Конечно, уронил стариковскую слезу. Сергей ведь для него самый-самый. Он часто вспоминал о нем, перечитывал его фронтовые письма, много о нем рассказывал. Он и о тебе всегда говорил только правду. И вдруг такое горе...

— А маманя-то, маманя!.. — вскрикнула Настя. — Не ест, не пьет, солеными слезами сыта... А дедушка, господи, как тяжело говорить о нем, — рыдала Настя. — Он не стал слушать бабьих причетов, набросил на плечи кожух и ушел в огород. Он, наверно, хотел без свидетелей все обдумать, излить свое горюшко... И только к вечеру хватились его, принялись искать... Обнаружили на грядке с лопатой в руках... Чего там делать лопатой, земля еще мерзлая, должно быть, плакал, нагнулся, чтобы поцеловать землю — она, однако, родная ему... Прильнул бородатой щекой к земле и скончался... — Настя все еще плакала.

Кешка был ошарашен — он и предположить не мог такого, резко поднялся со стула. Неузнаваемо чужой, далекий, на его лице не было ни кровинки, только мышцы на тощих скулах бугрились тугими узелками. Не задав ни одного вопроса ни Дубровину, ни сестре, он шагнул к двери.

Его остановил Дубровин, преградив ему путь.

— Я все понимаю: горе есть горе и никакими словами не подсластить его. Но я очень надеюсь на тебя, сынок. Ты сам должен во всем разобраться и хорошо обдумать. И, конечно, серьезно, без глупостей... Может так случиться, что мы с тобой уже не увидимся — на днях я должен получить приказ. Надеюсь, отказа не будет. Поеду... Но тебя, да и всю вашу семью, я уже никогда не забуду. И прошу поверить мне. — Он привлек его к груди и обнял.