Впрочем, госпитальные углы были всё-таки лучше, чем тесные сырые стены крепостной каморки, в которую его перевели через некоторое время. Передвигаться по каморке можно было только согнувшись, каменные углы норовили стиснуть, размять человека, не хватало воздуха, чтобы полной грудью дышать, пространство ограничивалось лишь несколькими скудными метрами.
Вообще, камни здешние норовили действовать колдовски — притягивали к себе человека, стремились высосать из него последние соки, обратить живую плоть в мёртвую; Корнилов, ощущая эту шаманскую злую силу, сопротивлялся ей.
Каждое утро он старался делать зарядку — наловчился так, что мог делать её даже на четвереньках, разрабатывал руку и ногу и ловил себя на мысли, что готов пойти на любую работу — даже собирать бураки у бюргеров-австрийцев, лишь бы выбраться за пределы этой каменной каморки, но его отсюда по-прежнему не выпускали.
Корнилов упрямо продолжал учить немецкий язык.
— Кюхельхен... кирхе... бляйстиф... дер рабе...дас медхен... кнабе... тиш...
Интересно было, как идут дела на фронте, удался ли Брусилову его прорыв, если не удался, то выходит, что Корнилов даром уложил своих солдат, даром пострадал и сам. Усы у генерала, самые кончики, скорбно обвисали.
Через несколько дней, утром, в дверь его камеры постучали, что само по себе было невероятно — в камеры военнопленных не положено стучать, — и Корнилов увидел в проёме двери того надменного австрийского капитана с моноклем, который когда-то отправлял его в госпиталь. Рядом с капитаном стоял унтер в лихо заломленной форменной кепке с длинным козырьком.
Капитан что-то пробормотал по-немецки, Корнилов не разобрал — немецкую речь австрийцев могут понимать только австрийцы, — унтер поспешно перевёл:
— Разрешите войти, господин генерал?
Корнилов оглянулся, обвёл рукой тесное пространство своей каморки, украшенное зарешеченным оконцем.
— А куда, простите, входить? В этой каморке даже один человек не в состоянии поместиться.
Унтер одобрительно засмеялся — он симпатизировал генералу, — перевёл ответ австрийцу.
У того сама по себе выпятилась нижняя губа, он задумчиво хлопнул стеком по сапогу, потом оглянулся. В глазах его Корнилов уловил беспокойство — капитан боялся получить от кого-то нагоняй. Австрияк огляделся и что-то сказал унтеру. Тот, продолжая лучисто улыбаться, перевёл:
— Господин капитан предлагает прогуляться вместе с ним в штаб лагеря.
— Воля ваша, — Корнилов вздохнул, — вы — хозяева.
Предложение, которое австрийцы сделали Корнилову в штабе — новом, недавно возведённом, покрашенном суриком доме, было интересным. Генералу предложили стать инспектором лагерей для военнопленных.
— Это как же? — Корнилов удивлённо приподнял бровь. — Мне, военнопленному — и инспектировать лагеря военнопленных?
— Да, — офицер важно наклонил голову. — Ваши солдаты, находясь в наших лагерях, часто бунтуют...
— Это совершенно естественно, — вставил Корнилов несколько слов в неторопливую речь офицера.
— Прекратить бунт может только командир, обладающий авторитетом. — Капитан выронил из глаза плохо сидевшее стёклышко монокля, ловко, на лету, поймал его пальцами и снова вставил на место.
Что-то механическое, неживое, почти нереальное было сокрыто в этом ловком движении, как, собственно, механическими, заученными были и другие движения австрийца, казалось, он был составлен из нескольких совершенно разных, но довольно умело состыкованных друг с другом частей, напоминал машину, это было неприятно видеть, и Корнилов невольно отвёл взгляд в сторону.
— Как вы себя чувствуете? — задал австриец вопрос, с которого должен был начинать этот разговор.
— Благодарю, нормально.
— Тогда принимайте предложение и — с Богом! — сказал австриец.
— Надо подумать, — спокойно произнёс Корнилов. Он уже принял решение, но всё равно надо было потянуть время.
— Завтра утром австрийское командование рассчитывает получить от вас положительный ответ. — Австриец вновь выронил из глаза стёклышко монокля и ловко, отработанным до тонкостей движением поймал его и вставил обратно.
Утром Корнилов дал положительный ответ, к вечеру его под охраной двух австрийских солдат, вооружённых винтовками, в сопровождении толмача-унтера привезли в небольшой лагерь, расположенный недалеко от Кёсега — небольшого, очень уютного мадьярского городка.
В лагере зловонно пахло помоями, серые тени невесомо перемещались по пространству, разгребали руками воздух. Корнилов почувствовал, как у него потяжелело лицо.
К машине подошёл щеголеватый мадьяр в офицерской форме, с тонкими ниточками-усиками, будто нарисованными на его подтянутом, с блестящими скулами лице, козырнул.
— Вы плохо кормите людей, — сказал ему Корнилов, выбираясь из машины.
— Назовите мне место, генерал, где военнопленных кормили бы хорошо, — мадьяр усмехнулся, провёл ногтем по усикам, подправляя их, — чтобы еду носили из ресторана, а свежее пиво поставляли прямо с завода, — он вскинул голову и закончил с пафосом: — Таких мест нет!
Корнилов ощутил, как внутри у него что-то простудно захлюпало, заскрипело, в груди возникла боль. В следующее мгновение он подавил её.
— И всё-таки распорядитесь, чтобы военнопленных накормили, — потребовал Корнилов. — Они больше похожи на тени, чем на людей.
— Это вы у себя, в разбитой армии, генерал, можете распоряжаться, как хотите, а здесь ваша задача другая — успокаивать заключённых.
— Не заключённых, а военнопленных.
— Какая разница, генерал! Углубляться в филологические дебри я не намерен.
Унтер, спокойно переводивший разговор, что-то сказал мадьяру, — сверх того, что говорил Корнилов, и мадьяр нехотя замолчал.
Через час прямо в лагерь прибыла полевая кухня с дымящейся трубой.
Пленные — в основном русские солдаты, хотя среди них были и греки, и англичане, и французы, выделявшиеся своей форменной одеждой, — немедленно выстроились в очередь. В руках держали кто что — кто полусмятый котелок, кто кастрюльку, кто чёрный закопчённый чугунок, кто чайник с оторванным носиком, Корнилов сидел в стороне, смотрел на эту безрадостную картину, и у него тупо и холодно сжималось сердце. Было больно. Больно и обидно.
Один из солдат, измождённый, небритый, с крупным носом — российские носы отличаются от всех остальных, у этого солдата был чисто российский нос, похожий на аккуратную картофелину, — сел неподалёку на камень, обхватил обеими руками котелок и восхищённо покрутил головой:
— Хорошо-то как!
Корнилов поугрюмел, сдвинул брови в одну линию, спросил:
— Чего хорошо?
— Да котелок греет хорошо. Бока у него тёплые. Век бы так сидел и грелся.
— А есть разве не хочется?
— Хочется. Но тепла хочется больше.
Солдат вгляделся в Корнилова, лицо его дрогнуло и распустилось в улыбке.
— Ваше высокопревосходительство, это вы?
Корнилов в свою очередь всмотрелся в солдата — солдат как солдат, таких у него были тысячи, — и вместе с тем в его облике было что-то знакомое.
Это был солдат Рымникского полка. Две трети этого полка полегло, прикрывая вначале отход брусиловцев, потом — своей родной дивизии, и одна треть угодила в плен вместе с генералом.
Солдат протянул Корнилову свой котелок:
— Может, подкрепитесь, ваше высокопревосходительство?
Этот жест тронул Корнилова, он знал, что такое поделиться самым дорогим, что есть у человека в концлагере, — едой. От этого котелка, может, зависит, будет этот человек жить или нет. Корнилов вымученно, краями губ, улыбнулся и проговорил, стараясь, чтобы голос его звучал строго и сухо, — генерал боялся раскиснуть:
— Спасибо, сегодня я уже ел.
— Я, ваше высокопревосходительство, год с небольшим назад получил от вас именные часы за отличную стрельбу на учебном поле, — сказал солдат.
Вот почему лицо его знакомо Корнилову. Генерал одобрительно наклонил голову, проговорил прежним сухим и строгим тоном:
— Весьма похвально. Часы сохранились?
— Нет. Мадьяры отняли при обыске.
— Жаль. — Корнилов вздохнул. — А в плен как попал?
Солдат по-ребячьи шмыгнул носом, несмотря на заморенность, усталую горечь, в нём проглянуло что-то светлое, доверчивое, он снова шмыгнул носом и пояснил просто:
— Попал, как и все. Раненный был...
Корнилов понимающе кивнул.
— Бежать не пробовал?
— Нет. Слишком далеко мы находимся. Чтобы бежать, нужен знающий человек. Среди нас таких нет. Нужна карта. Как только добудем карту, тут же удерём.
И такая уверенность прозвучала в словах этого солдата, что Корнилов ни на минуту не сомневался: так оно и будет.
— Как фамилия твоя, солдат?
— Лепилов. Василий Петров Лепилов.
— Держись, Василий Петрович, держись, Лепилов. Поднакопи силёнок и беги. Солдаты сейчас нужны России. — Корнилов покрутил кистью раненой руки: хоть и затянулась рана, и зажило вроде бы всё — остался лишь красный глянцевый след, — а всё равно рука продолжала болеть.
— И вы бегите, ваше высокопревосходительство, — сказал Лепилов, — я буду молиться за вас. Толковых солдат у России много, а вот толковых генералов — нет.
Корнилов оставил эту фразу без ответа, промолчал, лицо его потемнело, сделалось печальным. О чём думал сейчас генерал, догадаться было несложно.
Когда прощались, он сказал Лепилову:
— Мы ещё повстречаемся, Василий Петрович!
Корнилов посетил три лагеря для военнопленных, и во всех лагерях были свои — солдаты корниловской дивизии. Подлечившиеся, неустроенные, с тоской поглядывающие на восток, где находилась Россия и их оставленные дома. Эти солдаты, не бритые, в большинстве своём молчаливые, тянулись к своему генералу. Один из них в мятой мерлушковой шапке, украшенной тусклой металлической кокардой, подошёл к Корнилову и встал перед ним на колени.
— Ваше высокопревосходительство, как же так? — пробормотал он беспомощно, каким-то обиженным голосом: до сих пор, похоже, не верил, что находится в плену. — Как же так?