В общем уровень брачности в крестьянской среде был достаточно высоким и достигал 75–85 %. У нас нет данных, чтобы измерить уровень брачности у знати. Можно лишь предполагать, что в этой среде, где неофициальные браки пользовались особенно широким распространением, он был во всяком случае не меньшим.
3. Ребенок, женщина, половозрастная структура. Проблема прироста населения
Высокая брачность, раннее начало супружеской жизни, возможность повторных браков — все это создавало предпосылки для высокой рождаемости. Известно, однако, что в изучаемое время число выживших детей, обеспечивавшее естественный прирост, зависело не только от рождаемости, но и от гораздо более широкого круга обстоятельств. Среди них материальные условия жизни людей разных классов, поведенческие стереотипы (в том числе стереотипы — более или, наоборот, менее, — нацеливающие на выхаживание потомства), уровень медицинских знаний, влиявший на исход родов, выживание детей, судьбу больных и старых и т. п. Все эти и им подобные условия, как и во все времена, были определенным образом взаимосвязаны между собой и с общим характером социальной системы. Не касаясь всех сторон этой проблемы, сосредоточим вначале внимание на характерном для каролингского времени стереотипе отношения к ребенку.
В формировании принятых тогда воззрений, естественно, сыграли свою роль унаследованные от прошлого традиции. Некоторые из них предписывали взгляд на ребенка, совершенно чуждый не только современному, но и средневековому сознанию более поздней поры. Так в учениях авторитетных раннехристианских ортодоксов — Августина, Григория Великого, Исидора Севильского — нетрудно встретить суровое осуждение детской природы. Ребенок грешен от рождения; его шалости, неусидчивость, непредсказуемость его действий — неизбежное следствие (и подтверждение) его греховности; даже первый крик новорожденного не что иное, как крик «высвобожденной злобы», отзвук первородного греха, довлеющего над каждым человеческим существом, включая и ребенка[149].
Эти высказывания были так или иначе связаны с оценкой брака, в котором ранняя церковь видела прежде всего повторение первородного греха. Неудивительно, что и детская судьба рассматривалась под этим углом зрения. Считалось, что в ребенке как бы отмщались грехи родителей. В соответствии с одной из древнейших догм Ветхого завета признавалось, что сын отвечает за отца. Даже рождение в браке не мальчика, но девочки истолковывалось в церковной доктрине (а позднее и в обыденном сознании) как кара родителям за нарушение сексуальных табу или иных церковных предписаний. Что же касается появления на свет больных, слабых или увечных детей, то оно воспринималось как возмездие за прегрешения предков не только в раннее Средневековье, но и значительно позднее[150]. Этот подход предполагал, что ребенок не самоценность, но лишь средство «наградить» или «наказать» его родителей.
Подобное отношение к детям питалось и некоторыми римскими традициями. Как известно, римское право наделяло отца семейства чрезвычайно широкими правами по отношению к детям. Сохранение во Франции вплоть до VII в. римского правила налогообложения, предписывавшего фискальные взимания с каждого новорожденного, не могло не поощрять негативное отношение к ребенку, особенно у людей малоимущих.
Неудивительно, что проявления беспечности или даже жестокости родителей к детям зафиксированы многими раннесредневековыми памятниками. В них констатируются умышленное убийство новорожденных, небрежность по отношению к ним, приводившая к придушению малышей в родительской постели, подкидывание детей, отсутствие должной заботы об их выхаживании[151]. Даже делая скидки на риторические преувеличения в высказываниях раннехристианских писателей, невозможно только ими объяснить повторяющиеся пассажи о родительской беспечности. Пенитенциалий Бурхарда Вормсского предписывает исповеднику спросить у молодой матери, не клала ли она ребенка близ очага или печи, так что кто-либо вновь вошедший мог нечаянно обварить его, опрокинув кипящий котел с водой[152]. Аналогичным образом серия каролингских пенитенциалиев предполагает возможность непредумышленного или умышленного придушения детей в родительской постели, так же как и возможность со стороны матери прямого детоубийства[153]. (Характерно, что для малоимущей матери наказание в этом случае сокращалось вдвое; потребность в такого рода уточнении говорит сама за себя[154].) Приходится допустить, что естественная привязанность родителей к детям могла в раннесредневековой Франции пересиливаться иными побуждениями, которые если и не обязательно приводили к эксцессам, тем не менее существенно снижали силу психологической установки на выхаживание ребенка.
Это не означало, однако, общей неразвитости родительских эмоций. Те же раннесредневековые писатели, которые упрекали мирян за недостаточную заботу о детях, констатировали «любовь» к ним и родительское пристрастие, заставлявшие баловать ребенка, прощать ему шалости, забывать за мирскими заботами о наследниках о божественном. Каролингские авторы признают пылкую привязанность к детям даже у царственных особ и обсуждают, насколько она простительна и в каких случаях превращается в греховное чадолюбие[155]. Дошедшие до нас редкие свидетельства о реальных взаимоотношениях родителей с их детьми с очевидностью говорят и о нежной любви к ребенку, и о горячем стремлении уберечь его от жизненных невзгод.
Характерны в этом отношении высказывания уже упоминавшейся герцогини Дуоды. В ее «Поучении…», обращенном к сыну, которому пришлось уехать заложником ко двору Карла Лысого, все материнские чувства и чаяния звучат с удивительной силой: «Большинству женщин дано счастье жить вместе со своими детьми, я же лишена этой радости и нахожусь далеко от тебя, сын мой. Тоскуя о тебе, я вся переполнена желанием помочь тебе и потому посылаю этот мой труд…»; «Хотя и многое меня затрудняет и обременяет, первая моя забота увидеть когда-либо тебя, сын мой… Мечтаю, чтобы господь наградил меня этим… и в ожидании чахну…»; «Сын мой перворожденный, у тебя будут учителя, которые преподадут тебе уроки, более пространные и полезные, чем я, но ни у кого из них не будет столь горячего сердца, что бьется в груди твоей матери…»[156] и т. д. и т. п.
Своеобразие поведенческого стереотипа состояло, следовательно, не в том, что люди каролингского времени были лишены родительских чувств, но лишь в их специфике: пылкая любовь к детям совмещалась с фатализмом, со смирением перед судьбой, с пассивностью в преодолении беды, грозившей ребенку. Отсюда и ослабление установки на выхаживание, а порой и пренебрежение родительскими заботами[157]. До некоторой степени это предопределялось неспособностью справиться со многими опасностями для ребенка и непониманием специфики детского поведения, в частности физических и психологических особенностей детства и отрочества. Известное значение имело также то обстоятельство, что при частых родах и не менее частых детских смертях родители не всегда успевали достаточно привязаться к новорожденному, достаточно ощутить его продолжением собственного «я».
* Составлено по материалам диссертации В. А. Блонина «Крестьянская семья во Франции IX в.».
** Вместо колонов здесь ingenui.
*** Учтено только старшее поколение взрослых.
Все это не могло не сказываться на уровне детской смертности, сокращая численность детей и даже приводя в ряде семей к полной бездетности. Как ни сложны количественные оценки этих параметров для рассматриваемого периода, некоторые прикидки возможны. Так, соотношение рождаемости и смертности детей у зависимых крестьян отчасти может быть измерено частотой упоминания бездетных семей в полиптиках. Конечно, бездетность супружеских пар могла обусловливаться не только высокой детской смертностью, но и бесплодием. Цезарий Арелатский отмечал, что среди его прихожан встречаются и те, кто вследствие «дьявольских смертоносных напитков» (имеется в виду контрацептивное питье) довели себя до искусственно созданного бесплодия, и те, кому «господь вовсе отказал в детях». Разграничить эти виды бездетности нет возможности. Но оценить ее общие масштабы иногда удается. Соответствующие подсчеты по каролингским поместным описям IX в. обобщены в табл. 2.3. По ней видно, что доля бездетных составляла среди женатых крестьян примерно 15–20 %. Она возрастала вместе с понижением социального статуса, обнаруживая тем самым связь с общим ухудшением качества жизни.
Оценивая надежность приведенных цифр, отметим, что их можно было бы считать несколько заниженными исходя из двух обстоятельств. Так как в монастырских полиптиках отражались, очевидно, лишь церковно оформленные браки, приведенные цифры, видимо, не включают бездетных супругов, брак которых не получил монастырского признания. Кроме того, давая «моментальный» статистический срез, полиптики не позволяют учесть бездетность тех супружеских пар, которые потеряют своих, ныне малолетних, детей в недалеком будущем. Но, с другой стороны, приведенные цифры, возможно, завышают долю бездетных из‑за невключения в опись детей «чужаков» (т. е. некоторые крестьяне, фигурирующие в качестве бездетных, могли в действительности иметь детей). Эта возможность была не слишком частой: составители описей могли и вовсе игнорировать браки с чужаками. Тем не менее она хотя бы до некоторой степени компенсировала заниженность полученных цифр. Вероятно, в целом в них можно видеть нижний предел колебаний в уровне бездетности крестьянских браков.