В том же духе построены и советы Филиппа Новарского по воспитанию девушек. В отличие от юношей девушек не следует, например, учить чтению и письму (если только им не уготована судьба монахини), так как это ведет лишь к греховным увлечениям. Если мужчине нужны и куртуазность, и храбрость, и ум, и largesse, то для благополучия женщины, пишет Филипп, достаточно плотской и нравственной чистоты[366]. Общеизвестна антифеминистская направленность монашеских сочинений XIII в.[367] Ничего подобного монашескому ордену Робера д’Арбриселя теперь не могло бы существовать.
Не исчезает в XIII в. и правовая дискриминация женщины. В правилах наследования имущества агнатический принцип возобладал и для крестьян, и для благородных[368]. Даже по отношению к собственным родителям взрослые сыновья и дочери обладали разными прерогативами[369]. Вдовые отец или мать были обязаны подчиняться старшему из сыновей[370]. В общем, несмотря на противоречивые тенденции в изменении статуса женщины в XI–XIII вв., в течение всего этого периода в той или иной форме сохраняется уничижительный подход к женскому полу в целом. Это важно иметь в виду, в частности, при оценке количественной информации, содержащейся о женщинах в ряде памятников того времени. Не только в «Историях» или хрониках, но и в актах и даже в поминальных документах нет какой бы то ни было равномерности в описании мужчин и женщин. Последние упоминаются гораздо менее последовательно[371]. Поэтому выводы о меньшей численности лиц женского пола, опирающиеся на такие источники, нельзя считать сколько-нибудь надежными.
Однако социокультурная дискриминация женщин не ставила под сомнение их расширившиеся прерогативы в домохозяйствах. Соответственно увеличивались и возможности женщины-матери в выхаживании младенцев (обоего пола!), в удовлетворении их потребностей, в обеспечении их здоровья и жизни.
Как видим, улучшению выхаживания детей (столь важному для роста населения во Франции XI–XIII вв.) способствовал ряд обстоятельств. Среди них — помимо более благоприятных, чем раньше, материальных условий — постепенное укрепление брачно-семейных структур, упрочение статуса женщины внутри семьи, прогресс в осмыслении детства и родительских обязанностей.
4. Смерть и смертность. Продолжительность жизни
На рост населения в XI–XIII вв. могло влиять, естественно, не только сокращение детской смертности, но и увеличение продолжительности жизни взрослых. Обращаясь к изучению этого вопроса, остановимся вначале на представлениях современников о старости и смерти[372]. «Не надо страшиться смерти, — писал в конце XIII в. Рамон Лулий. — Предвидеть, когда она придет, невозможно; избежать ее нельзя; заботиться надо лишь о спасении души, ибо страшна не смерть тела, но погибель души»[373]. Тот же мотив находим в поучении Людовика IX своему сыну Филиппу III: «Если Господь пошлет тебе болезнь или иное испытание, переноси их с достоинством и благодари Господа, ибо ты должен знать, что это дается тебе во благо»[374].
Смирение перед болезнью и смертью — общее место и во многих других сочинениях ортодоксального христианского толка. Их авторы — богословы и теологи — подчеркивали ничтожность любых земных событий — включая старость или смерть — на фоне вечности и неподвижности небесного времени[375]. В некоторых богословских комментариях к библейским псалмам воззрения такого рода определяли отношение и к длительности человеческой жизни. Так, по словам Анонима из монастыря Лоншан (около 1300 г.), человек не должен мечтать о долгой жизни: ведь в старости немощность мешает должным образом служить Богу[376].
Отличие рассматриваемого периода состоит, однако, в том, что наряду с подобными представлениями, отражавшими некий традиционный пласт в христианской картине мира, даже в теологических текстах XII–XIII вв. обнаруживаются порой и совсем иные суждения. Так, в комментарии Ива Шартрского (середина XII в.) на псалом 54:24, как и в ряде других французских экзегетических текстов того времени, акцентируется мысль о связи длительности жизни и праведничества: господнее благоволение выявляется в ограничении невзгод старости; наоборот, у тех, кто грешен, кто не спешит покаяться, жизнь укорачивается[377]. Здесь иная логика, чем в приведенных выше высказываниях: земная жизнь выступает не столько как преддверие потустороннего вечного блаженства, сколько как самоценность, которую можно продлить праведным поведением. Это предполагает возможность и оправданность забот о сохранении жизни.
Видимо, неслучайно в церковных предписаниях XII–XIII вв. усиливается внимание к больным. Так, согласно постановлениям некоторых северофранцузских провинциальных соборов XII–XIII вв., на священников возлагается обязанность строже следить не только за тем, чтобы ни один христианин не умер без покаяния и последнего причастия, но и за тем, чтобы ни один «лежачий больной» не остался без должного пастырского утешения и наставления, как и поддержки всего прихода. Перед тем как надолго уехать, кюре предписывается навещать больных своего прихода[378]. Узнав о заболевшем, священник обязан исповедать его, затем созвать колоколом прихожан, отслужить молебен, при котором каждый пришедший произносит во спасение больного те молитвы, «которые он знает», а затем возглавить «крестный ход»[379].
На первом плане остаются, разумеется, врачевание духовное и забота о душевном спасении. Но сам факт специальных забот о больных, разрешение для них повторного миропомазания[380], привлечение к их судьбе внимания всех прихожан обнаруживают, что болезнь, выздоровление, жизнь, смерть все заметнее обретают в церковных воззрениях как бы двойной смысл; они выступают не только как явления, подготавливающие уход в «лучший мир», но и как очень важные события посюсторонней жизни. В этом сказывалось, вероятно, «давление» на церковные воззрения соответствующих умонастроений самих прихожан.
Другое свидетельство таких умонастроений — эволюция взглядов на загробное существование. Как известно, в XII в. «строение» загробного мира, каким оно предстает в сочинениях церковных писателей, заметно «уточняется», в частности за счет признания чистилища особым его «отсеком». Сам этот факт уже получил должную оценку в литературе. Отмечалась его связь и с общей социальной перестройкой, и с традиционными и новыми элементами обыденного сознания[381]. Меньшее внимание привлекало осмысление этого факта с точки зрения демографических представлений. Между тем укоренение веры в чистилище опосредованно предполагало не только обостренное внимание рядовых прихожан к возможности справедливого «возмездия» за земные дела. В этом явлении могли, кроме того, отражаться усиление рефлексии над самым фактом смерти, рост смятения перед ней. Думается, не было случайным совпадение во времени упадка монашеского идеала ухода из мира, усиления страха перед телесной смертью и увеличения внимания к земным радостям. Все эти явления, так или иначе запечатленные в вероучительных произведениях XII в., были, вероятно, порождением одной и той же тенденции — усиливающегося признания самоценности жизни. Но эта тенденция неразрывно связана с растущим отказом от пассивного, фатального восприятия смерти, смирение перед ней уступает место идее активного противодействия и ей, и вообще всякому телесному страданию.
Особенно это заметно в светской модели мира. Так, уже в XII–XIII вв. — задолго до массовых эпидемий XIV в., с которыми связывают обычно обострение интереса к теме смерти, — она все чаще обсуждается в литературных произведениях. Рождаются новые литературные жанры. Один из них — «стихи о смерти». Непосредственным поводом для создания этого жанра послужили крестовые походы. Размышления над судьбами их участников заставляли поэтов сопоставлять две концепции смерти: традиционную церковную, согласно которой земная жизнь есть лишь приготовление к телесной смерти и душевному спасению, и противостоящую ей светскую, получающую в то время особенно явную поддержку в среде городского населения.
Суть этой второй концепции, обсуждаемой, в частности, в стихах о смерти Hélinant de Froidmont (конец XII в.), — в акцентировании земных радостей: чувственной любви, светских развлечений, занятий искусством и литературой. Автор — трувер, принявший монашеский постриг, — призывает отказаться от этих «преходящих» радостей ради «вечных». Но его аргументация выдает больший интерес к земной судьбе индивида, чем к потустороннему миру[382]. Особенно ясно выступает это из сочинений Jean Bodel и Baude Fastoul (рубеж XII–XIII вв.) — арасских труверов, знавших, что из‑за неизлечимой болезни (проказы) их дни сочтены. Противопоставление немощи больного тела и недоступных ныне земных радостей, воспроизводимых памятью поэта, выступает в таких стихах очень остро: «В моем сердце переплетены печаль и радость / Смех и [тягостные] вздохи, песнь и плач. / В уме и в мыслях / я поглощен то тем, что [здесь] внизу, то тем, что [там] вверху. / Тело мое исчезнет, душа — переживет…»[383]