Жизнь и смерть в Средние века. Очерки демографической истории Франции — страница 46 из 57

[648]. Значение, которое Дешан придавал именно 50-летнему рубежу, видно и из другого его сочинения: «Приходите на мой юбилей, мне исполнилось пятьдесят; мое время ушло навсегда, мое тело увяло вконец; адьё, вспоминайте меня»[649]. При всей осторожности, которой, естественно, требует историко-демографическое использование поэтического наследия, можно предполагать, что настойчивое подчеркивание Дешаном 50-летней грани было не совсем случайным.

Это подтверждается и суждениями некоторых других писателей XV в. Так, Оливье де Ламарш (1426–1502), весьма реалистично описывая старость своих современниц — женщин, называл в качестве весьма «продвинутого» возраста — даже для тех, кто живет в согласии с «требованиями природы», — 60 лет: в эту пору женская красота превращается в свою противоположность, на смену здоровью приходят неизлечимые болезни[650]. Филипп де Коммин, родившийся в 1447 г., называл себя «очень старым» (fort ancien), когда ему исполнилось 58 лет[651], Jacobus Pares de Valencia, испанский августинец, опубликовал в 1500 г. в Париже комментарий на псалом 54:24, где констатировал, что ныне и «дурные люди живут свыше половины [установленного срока], т. е. больше 40 лет»[652]. Судя по ряду законодательных предписаний, известный уже в XIII в. предельный возраст военной службы — 60 лет — становится в XIV в., видимо, широко принятым[653]; его применяют и в качестве предельного возраста налогового обложения в городах[654]. В общем, хотя приведенные оценки и не вполне единодушны, в ряде из них заметен известный сдвиг в сторону повышения возраста старости. По-видимому, дожить до 50–70 лет в XIV и особенно в XV в. людям удавалось чаще, чем раньше. Длительность предстоящей жизни взрослых имела, таким образом, тенденцию к увеличению[655].

Объяснить этот факт не просто. Показательно, что Ж. Минуа ограничивается на этот счет лишь ссылками на иммунитет к чуме, который приобретали люди, выжившие после эпидемии[656]. Но разве в XIV–XV вв. единственной болезнью, угрожавшей человеку, была чума? И разве кроме болезней не было для него других смертельных опасностей? Ставя эти вопросы, мы вовсе не хотим преуменьшить роль иммунитета к тем или иным болезням, спасавшего жизнь и тем, кто выжил после заболевания, и тем, кто приобрел иммунитет «с молоком матери» (в буквальном смысле этого слова). Однако объяснить рассматриваемый феномен только этим нельзя.

Для социальной верхушки некоторое значение могло иметь то обстоятельство, что материальное благосостояние спасало их от недоедания и физического ослабления во время недородов; то же благосостояние позволяло этим людям укрываться от военного разбоя, позволяло быстро покинуть зараженную эпидемией местность и т. п. Это могло повышать долю старших возрастов в более высоких сословно-имущественных категориях. Но подобная взаимосвязь благосостояния и старости существовала всегда. Какие специфические обстоятельства XIV–XV вв. благоприятствовали росту в это время численности старших возрастных категорий?

Известную роль могла, на наш взгляд, сыграть дальнейшая активизация самосохранительного поведения. Чтобы уяснить эту возможность, необходимо учесть известные изменения в общей картине мира. Смещения в ней в пользу внимания ко всему земному, непосредственно связанному с человеческим существованием, мы констатировали уже в XIII в. В XIV–XV вв. эта тенденция — несмотря на жесточайшие испытания (а может быть, благодаря ним!) — явным образом усиливается. Констатируя силу этой тенденции, Хёйзинга именно ей посвятил две первые главы своей «Осени Средневековья». В них подчеркивается, что, несмотря на всеобщее «отчаяние и разочарование», люди XIV–XV вв. были полны «жадности к жизни», «страстно желали» насладиться ею, в них «пылала» «алчная страсть» вкусить ее наиболее «сочные» плоды. В этих и других главах Хёйзинга убедительно обрисовал «опьяняющую тягу» ко всему земному, неотступное желание избежать смерти, отодвинуть ее, сохранить возможность пользоваться радостями земного существования. Мастерский анализ этой специфики XIV–XV вв. у Хёйзинги сохраняет свое научное значение и сегодня. Мы ограничимся поэтому здесь немногими штрихами, подтверждающими интенсификацию витального поведения в ряде слоев французского общества XIV–XV вв.

Отметим прежде всего известное переосмысление в XIV–XV вв. воззрений на некоторые основные ценности человеческой жизни. Среди этих ценностей во все периоды Средневековья одно из первых мест занимали физическая сила, неутомимость, телесная мощь. Ныне эти достоинства получают новое истолкование. Из трех важнейших благ мира, пишет Э. Дешан, — имущественного достатка, разума и здоровья (suffisance, sens, santé) — человеку достаточно хотя бы двух: здоровья и разума. Конкретизируя затем эту мысль, поэт уделяет особое внимание именно здоровью: подлинные бедняки не те, кто бедны имуществом, но те, кто больны; обладающие же здоровьем — воистину могущественны[657]. Чего стоят все блага мира, восклицает Дешан в другом месте, если нет здоровья, если человек чахнет![658] Кто здоров, тот и весел[659].

Видеть в этих формулах лишь случайные поэтические образы, не связанные с реальностью, мешает их настойчивое повторение в самых разных памятниках. Они характерны, например, для таких склонных к реалистическому воспроизведению действительности писателей, как составители фаблио.

Та же идея присутствует и в произведениях графики и живописи. Не выражая ее, естественно, эксплицитно, художники оказываются фактически верны ей, когда уделяют подчеркнутое внимание бытовым подробностям ухода за кожей, за волосами, за телом; сценам купания, мытья, лечения больных и т. п.[660]

Любопытно и своеобразное изменение аргументации, которую используют ныне и проповедники, и поэты для обоснования преимуществ праведной жизни. В подтверждение ее ценности они ссылаются не только на перспективу посмертного душевного спасения, но и на возможность избежать болезней и ранней смерти. Так, в exempla, составленных в монастыре св. Максимина в Провансе в первой половине XIV в., утверждается, что «как это совершенно очевидно, те, кто чаще предается земным наслаждениям, умирают раньше и чаще болеют»; поэтому, например, добывающая хлеб в поте лица своего бедная труженица проживет дольше и будет здоровее, чем богатая и растолстевшая аббатиса[661]. Посему и Э. Дешан не видит ничего удивительного в том, что скромно живущий крестьянин может пережить четырех королей[662].

Рост забот о здоровье, в частности о здоровье старых людей, виден и по расширению мер призрения. О специальных приютах для стариков упоминается в документах, относящихся к Лиону и Парижу, такие же приюты предусматриваются уставом рыцарского ордена Звезды[663]. Старики «привязываются» к жизни, не хотят с ней расставаться, не думают о смерти, сетует декан теологического факультета Сорбонны Жан Эсден (1360 г.)[664]. Все это прямо или косвенно свидетельствует об определенной активизации самосохранительного поведения. Ни в коей мере не переоценивая его роли, отметим, тем не менее, возможность его влияния на некоторое увеличение численности старших возрастов.

Старики, конечно же, не были застрахованы ни от тяжких болезней, ни от старческой немощи. Литература XIV–XV вв. буквально пронизана жалобами на невзгоды старости и старческие недуги. Жалкий образ немощного старика или старухи один из типичных для того времени[665]. Косвенно подтверждая относительную многочисленность людей старших возрастов, этот факт в то же время свидетельствует о повышенном внимании к проблемам старости, болезни, смерти.

Последняя волнует, конечно, не только стариков, но и молодых. Однако связано это отнюдь не с повышенной угрозой именно их жизни, но с гораздо более глубокими социально-психологическими сдвигами. На наш взгляд, они выражают внутренний кризис общества, остро переживавшийся современниками.

Исследователи уже более 30 лет спорят о корнях, проявлениях и сути этого кризиса, поразившего и Францию, и ряд других западноевропейских стран. Многообразие его проявлений — от экономики до идеологии — побуждало порою на разделение его на ряд отдельных «кризисов» в земледелии, сеньориальном строе, денежном хозяйстве, политическом развитии, церкви, идеологии, демографической эволюции и т. д. Думается, однако, что помимо кризисных явлений в разных сферах жизни, действительно обусловленных теми или иными конкретными обстоятельствами, существовала и более глубокая подоснова общественной ломки. Не раз уже было показано, что эту ломку трудно свести к «кризису феодализма как формации». Не умещается она и в рамках «болезни роста», якобы предваряющей «расцвет» феодализма. По своей основе это был, как мы пытались в свое время показать, перелом, в ходе которого определялись пути и темпы развития средневекового строя[666]. Процесс такого разложения был очень длителен и очень мучителен: он продолжался во Франции два-три столетия, если не дольше, ибо корпоративной феодальной структуре удавалось здесь долгое время приспосабливаться к менявшимся историческим условиям. В XIV–XV вв., когда острота назревающей ломки впервые дала себя знать, социально-психологическая реакция на нее оказалась чрезвычайно острой. Колебания в устоях жизни, растущая неуверенность в будущем отразились в обыденном сознании трагическими сдвигами, которые ярче всего выразились в умонастроениях, насыщенных ожиданием конца света.