Жизнь и смерть Юлия Цезаря — страница 26 из 41

В самом деле, трое властителей не только пускали с торгов имущество казненных, возводя при этом клеветнические обвинения на их родственников и жен, не только ввели налоги всех видов, – в довершение ко всему, разузнав, что у жриц Весты хранятся ценности, доверенные им иностранцами и римскими гражданами, они изъяли эти вклады. Но Антоний был по-прежнему ненасытен, и Цезарь потребовал поделить собранные деньги. Поделили они и войско, оба отправляясь в Македонию против Брута и Кассия, а Рим вверив охране Лепида.

Когда, переправившись за море, они начали военные действия и разбили лагери вблизи неприятеля, так что Антоний стал против Кассия, а против Брута Цезарь, последний ничем себя не прославил, у Антония же успех следовал за успехом. В первой битве Брут нанес Цезарю решительное поражение, взял его лагерь и во время погони едва не захватил в плен самого полководца. Впрочем, Цезарь в своих «Воспоминаниях» сообщает, что накануне битвы уехал – по совету одного из друзей, видевшего дурной сон. Антоний разгромил Кассия; следует, правда, заметить, что, по словам некоторых писателей, сам он в сражении участия не принимал и появился лишь после боя, когда уже началось преследование.

Немного дней спустя состоялась новая битва, и Брут, потерпев поражение, покончил с собой. Почти вся слава победы досталась Антонию, потому что Цезарь был болен. Подойдя к телу Брута, Антоний сперва поставил мертвому в укор смерть своего брата Гая – Брут казнил его в Македонии, мстя за гибель Цицерона, – но затем сказал, что в убийстве брата винит скорее Гортензия, чем Брута, и распорядился зарезать Гортензия на могиле Гая, а Брута прикрыл своим пурпурным плащом, который стоил огромных денег, и велел одному из своих вольноотпущенников позаботиться о его погребении.

Впоследствии выяснилось, что этот человек и плащ на погребальном костре не сжег, и похитил большую часть отпущенной на похороны суммы, – и Антоний его казнил.

Антоний в Азии

После этого Цезарь уехал в Рим – недуг был настолько силен, что, казалось, дни его сочтены, – Антоний же, намереваясь обложить данью восточные провинции, во главе большого войска двинулся в Грецию; трое властителей обещали каждому воину по пяти тысяч денариев, и теперь требовались решительные и крутые меры, чтобы добыть необходимые суммы.

С греками, однако, он держался – по крайней мере, сначала – без малейшей строгости или грубости, напротив, он слушал ученых, смотрел на игры, принимал посвящения в таинства, и лишь в этом обнаруживала себя его страсть к забавам и развлечениям; в суде он бывал снисходителен и справедлив, он радовался, когда его называли другом греков и еще того более – другом афинян, и сделал этому городу много щедрых даров.

Мегаряне, соперничая и соревнуясь с афинянами, тоже хотели показать Антонию что-нибудь замечательное и пригласили его посмотреть здание Совета. Гость все оглядел и на вопрос хозяев, каков у них Совет, ответил: «Тесный и ветхий». Он приказал сделать обмеры храма Аполлона Пифийского с целью довести строительство[59] до конца. Такое обещание дал он сенату в Риме.

Когда же, оставив в Греции Луция Цензорина, Антоний переправился в Азию и впервые ощутил вкус тамошних богатств, когда двери его стали осаждать цари, а царицы наперебой старались снискать его благосклонность богатыми дарами и собственной красотою, он отдался во власть прежних страстей и вернулся к привычному образу жизни, наслаждаясь миром и безмятежным покоем, меж тем как Цезарь в Риме выбивался из сил, измученный гражданскими смутами и войной[60].

Всякие там кифареды Анаксеноры, флейтисты Ксуфы, плясуны Метродоры и целая свора разных азиатских музыкантов, наглостью и гнусным шутовством далеко превосходивших чумной сброд, привезенный из Италии, наводнили и заполонили двор Антония и все настроили на свой лад, всех увлекли за собою – это было совершенно непереносимо!

Вся Азия, точно город в знаменитых стихах Софокла[61], была полна

Курений сладких, песнопений, стонов, слез.

Когда Антоний въезжал в Эфес, впереди выступали женщины, одетые вакханками, мужчины и мальчики в обличии панов и сатиров, весь город был в плюще, в тирсах, повсюду звучали псалтерии[62], свирели, флейты, и граждане величали Антония Дионисом – Подателем радостей, Источником милосердия.

Нет спору, он приносил и радость и милосердие, но – лишь иным, немногим, для большинства же он был Дионисом Кровожадным и Неистовым[63]. Он отбирал имущество у людей высокого происхождения и отдавал негодяям и льстецам.

Нередко у него просили, добро живых – словно бы выморочное, – и получали просимое. Дом одного магнесийца он подарил повару, который, как рассказывают, однажды угодил ему великолепным обедом.

Наконец, он обложил города налогом во второй раз, и тут Гибрей, выступая в защиту Азии, отважился произнести меткие и прекрасно рассчитанные на вкус Антония слова: «Если ты можешь взыскать подать дважды в течение одного года, ты, верно, можешь сотворить нам и два лета, и две осени!» Решительно и смело напомнив, что Азия уже уплатила двести тысяч талантов, он воскликнул: «Если ты их не получил, спрашивай с тех, в чьи руки эти деньги попали, если же, получив, уже издержал – мы погибли!»

Эта речь произвела на Антония глубокое впечатление. Почти ни о чем из того, что творилось вокруг, он просто не знал – не столько по легкомыслию, сколько по чрезмерному простодушию, слепо доверяя окружающим. Вообще он был простак и тяжелодум и поэтому долго не замечал своих ошибок, но раз заметив и постигнув, бурно раскаивался, горячо винился перед теми, кого обидел, и уже не знал удержу ни в воздаяниях, ни в карах.

Равным образом его разнузданная страсть к насмешкам в себе самой заключала и своего рода целебное средство, ибо каждому дозволялось обороняться и платить издевкою за издевку, и Антоний с таким же удовольствием потешался на собственный счет, как и на счет других. Однако же на дела это его качество оказывало большею частью пагубное воздействие. Он и не догадывался, что люди, которые так смелы и вольны в шутках, способны льстить, ведя беседы первостепенной важности, и легко попадался в силки похвал, не зная, что иные примешивают к лести вольность речей, словно терпкую приправу, разжигающую аппетит, и дерзкою болтовней за чашею вина преследуют вполне определенную цель – чтобы их неизменное согласие в делах серьезных казалось не угодничеством, но вынужденной уступкою разуму, более сильному и высокому.

Антоний и Клеопатра

Ко всем природным слабостям Антония прибавилась последняя напасть – любовь к Клеопатре, – разбудив и приведя в неистовое волнение многие страсти, до той поры скрытые и недвижимые, и подавив, уничтожив все здравые и добрые начала, которые пытались ей противостоять.

Вот как запутался он в этих сетях. Готовясь к борьбе с Парфией, он отправил к Клеопатре гонца с приказом явиться в Киликию и дать ответ на обвинения, которые против нее возводились: говорили, что во время войны царица много помогла Кассию и деньгами, и иными средствами.

Увидев Клеопатру, узнав ее хитрость и редкое мастерство речей, гонец римского полководца Деллий сразу же сообразил, что такой женщине Антоний ничего дурного не сделает, напротив, сам полностью подпадет ее влиянию, а потому принялся всячески обхаживать египтянку, убеждал ее ехать в Киликию, как сказано у Гомера – «убранством себя изукрасив», и совершенно не бояться Антония, среди всех военачальников самого любезного и снисходительного.

Клеопатра последовала совету Деллия и, помня о впечатлении, которое в прежние годы произвела ее красота на Цезаря и Гнея, сына Помпея, рассчитывала легко покорить Антония. Ведь те двое знали ее совсем юной и неискушенной в жизни, а перед Антонием она предстанет в том возрасте, когда и красота женщины в полном расцвете и разум ее всего острей и сильнее.

* * *

Итак, приготовив щедрые дары, взяв много денег, роскошные наряды и украшения, – какие и подобало везти с собою владычице несметных богатств и благоденствующего царства, – но главные надежды возлагая на себя самое, на свою прелесть и свои чары, она пустилась в путь.

Хотя Клеопатра успела получить много писем и от самого Антония, и от его друзей, она относилась к этим приглашениям с таким высокомерием и насмешкой, что поплыла вверх по Кидну[64] на ладье с вызолоченной кормою, пурпурными парусами и посеребренными веслами, которые двигались под напев флейты, стройно сочетавшийся со свистом свирелей и бряцанием кифар.

Царица покоилась под расшитою золотом сенью в уборе Афродиты, какою изображают ее живописцы, а по обе стороны ложа стояли мальчики с опахалами – будто эроты на картинах. Подобным же образом и самые красивые рабыни были переодеты нереидами и харитами и стояли кто у кормовых весел, кто у канатов. Дивные благовония восходили из бесчисленных курильниц и растекались по берегам.

Толпы людей провожали ладью по обеим сторонам реки, от самого устья, другие толпы двинулись навстречу ей из города, мало-помалу начала пустеть и площадь, и в конце концов Антоний остался на своем возвышении один. И повсюду разнеслась молва, что Афродита шествует к Дионису на благо Азии.

Антоний послал Клеопатре приглашение к обеду. Царица просила его прийти лучше к ней. Желая сразу же показать ей свою обходительность и доброжелательство, Антоний исполнил ее волю. Пышность убранства, которую он увидел, не поддается описанию, но всего более его поразило обилие огней. Они сверкали и лили свой блеск отовсюду и так затейливо соединялись и сплетались в прямоугольники и круги, что трудно было оторвать взгляд или представить себе зрелище прекраснее.