1
В 1728 году, по смерти ее величества императрицы Екатерины Первой, кончилась и его, Соймонова, многотрудная служба на Каспийском море. Продолжалось сокращение расходов на армию и на флот. Стали офицеров отпускать по домам. Многие рады были. Имения без хозяйственного присмотру окончательно в разор приходили. Мужики баловали. Рад был и Федор, получив долгожданный отпуск. Давно пора было наведаться в родные места. Приказчик уж и жаловаться устал. Последний раз писал, что-де обер-инспектор господин Иван Никифорович Бобрищев-Пушкин, пользуясь отсутствием барина, наложил подати не токмо на пустые дворы, но и на погорелые тож. А сильных мужиков многих в солдаты побрали, отчего земли запустошились. Писал, что в селе Волосово близ города Алексина гулящие люди барский двор вконец разорили, сараи и конюшни пожгли, а коней увели незнамо куда... Много накопилось дел по хозяйству, решить которые мог только он — Федор Иванович Соймонов, владетель невеликой вотчины своей и людей своих. Но не только эти дела требовали приезда Соймонова. Хотя он и чувствовал себя повинным за разоренное хозяйство, а в какой-то степени и за судьбу крестьян, но главной заботой капитана было желание жениться. Соймонов не был злым человеком. Служба во флоте, на корабле развила в нем чувство ответственности, заботы о людях своих. Являясь сыном времени, он не задумываясь бы продал принадлежавших ему крестьян вместе с землею, приди в том нужда. И уж конечно, не задумался бы над человеческим правом своих крепостных... В России дух патриархального подчинения, я бы сказал патриархального рабства XVIII века, словно списан с сочинений Аристотеля или Блаженного Августина. Мы должны помнить, что для описываемого времени знаменитый трактат Р. Филмера «Патриарх, или Естественное право королей» 1680 года был еще вполне современной книгой. И если в развитых европейских странах патриархальность отошла в далекое прошлое, то в русском обществе пережитки патриархальных отношений были еще чрезвычайно сильны. Как в эпоху чистого отцевластия глава рода был волен распоряжаться судьбами детей и сородичей, так и русские помещики относились к своим крестьянам. В императорском Риме отец в течение всей жизни имел право эксплуатации рабочей силы сына в доме или отдав его в наем, под залог и, наконец, продав просто в рабство, а также право суда и казни над детьми — jus vitae ac necis. Эта патриархальность пронизывала всю структуру общественных отношений России. Не изжита она полностью и в последующие годы, вплоть до наших дней...
Впрочем, подобные мысли вряд ли беспокоили нашего капитана, когда он, велев Семену начать сборы, сдавал в Адмиралтейство свой повидавший виды корабль, хлопотал о жалованье, о подорожной и приискивал оказию для скорейшего отбытия. Он еще не забыл того времени, когда его с порога, можно сказать, поворотили на новый срок. Да и загорелось ему жениться. Куда дальше? Ведь перевалило уже за тридцать пять, а ни гнезда своего, ни жены, ни детишек... В Астрахани подходящей девицы днем с огнем не сыщешь. Русских семей в порубежном городе вообще-то было раз-два и обчелся. А кавалеров свободных да жаждущих — тьма-тьмущая. За каждой юбкой — ровно кобели, то цугом, то стайкой. А от этого, как известно, женский пол в баловство приходит. Один плезир да галант на уме. Многие офицеры жили с наложницами из купленных черкешенок ли, а то и калмычек. Другие по веселым вдовам да свободным женкам шастали. Федор, сколько помнил себя, не великий был мастак по сей части.
Отъезжал он из Астрахани летом, провожаемый завистливыми взглядами тех, кто оставался в пыльном разноязыком городе, где летом не знаешь, как и укрыться от зноя, а зимою впору околеть от холода.
Из степной полосы, к которой привык за годы службы, окунулся Федор снова в лесные края, отъехав от Астрахани. Надо сказать, что, пожалуй, большинству путешествователей, странствователей по своей ли нужде, по государевой ли службе казалась империя Российская одним лесом без конца и без края. Даже после царствования Петра Великого лишь кое-где оказались расчищенными поляны под жилье да пашни, а меж ними дремуче лежали бесконечные версты густых чащоб, лишь чуть прорезанных едва намеченными дорогами. Опасными были те пути. Беда могла подстерегать путников и на ходу, и на стоянке, а пуще того — на случайном ночлеге. Нищета, голод и разорение селили в людских сердцах злобу, гнали крестьян на большие дороги с дубьем, с кистенями разбойничать. Нередко во главе ватаг становились и разорившиеся дворяне с дворнею. Никакие указы, никакие жестокости не помогали, свидетельствуя лишь о дикости нравов всего общества и умножая зло. Воровство множилось возле самых столиц...
Передвижение в пределах империи было мучительным, пишет С. М. Соловьев: «Сырость, обилие вод делали летние дальние поездки изнурительными. Мириады комаров атаковали людей, невзирая на дым костров. В жару же, в сухость оводы и слепни заедали коней до бешенства. Все это заставляло избирать для поездок зимнее время. Но и оно отпугивало суровостью морозов, опасностью от диких зверей, населяющих леса, а пуще от человека, которому нет лучше густого леса для сокрытия своего дурного промысла.
Редко среди этой обширной лесной страны попадались села и деревеньки, еще реже большие огороженные села и города. И с тем большим нетерпением ожидал путник, когда же из-за лесов покажется тот столичный град, что дал свое имя бескрайней Московии.
Незадолго до конца пути начинали попадаться первые вестники его. Уже не надобно было более самим путникам наводить мосты чрез каждый ручей, гатить топи. Около столицы дороги бывали мощены деревом, толстыми плахами, уложенными впритык друг к другу. И вот, наконец, издали развертывалась перед очами жаждущего Москва. Ах, как она была красива, особенно летом, когда черное скопище домов тонуло в зелени садов и над всем этим буйством зелени поднимались бесчисленные главы и колокольни церквей. Горели золотом купола Кремля — жилища государева, и обнимала его пространство заполненная белыми каменными церквами высокая белая каменная стена, окружавшая центр с высоким белым же столпом колокольни Ивана Великого.
— Слава те господи! — размашисто крестились и кланялись открывшемуся граду провожатые. — Добрались!..
Однако великолепие столицы было поистине призрачным. Въезжавшего внутрь тесно застроенного города поражала бедность и убогость деревянных строений со слюдяными окнами, казавшихся издали внушительными и богатыми. Неприятное впечатление на впервые прибывшего производили узкие улицы и обширные пустыри, нечистота, грязь улиц, хотя и мощенных в некоторых местах деревом, но так, что лучше бы того не было. В щелях между бревен лошади ломали ноги. Жилища знати строились усадьбами, окружались широкими дворами, садами и огородами, обрастали бесчисленными службами, многие со своими церквами и с непременными нескрытыми следами пожаров. Огонь ежегодно уничтожал десятки и сотни домов...»
Действительно, сколько разорений пришлось на древнюю столицу, сколько пожаров, набегов и разрушений. Но каждый раз, как птица Феникс, вставала Москва из пепла.
Для Федора после Астрахани да убогих городков по пути была Москва могучим сердцем России, символом державы, третьим Римом. И не видели его глаза ни грязных кривых улиц, крытых лежинами, не видел он убогих строений обывательских, которые и домом-то не назовешь, разве что — избой, со слепыми окошками да волоковыми дырами над низкими дверями. Ничего не видел. Зрел град столичный — Москву!
2
В те поры гудела старая столица. Молодой император Петр Второй Алексеевич переселился из гнилого неустроенного Петербурга в Москву. Надолго ли, нет ли, — поговаривали, что насовсем. И что быть снова первопрестольной во всем блеске столицею главной. Следом за императором потянулся и двор, а с ним и жизнь. Возвращалось стронутое на круги своя. Люди будто от сна пробудились, глянули на свет божий: никак опять в центре мира живем? Стал подваливать и народ в белокаменную. Заскрипели ворота старинных усадеб, растворялись закрытые ставнями окна. Оживились на площадях торги. Заиграли на Красной площади гусельники, задудели дудошники, заплясал на праздниках неунывающий люд московский. Зашумели по дворам свадьбы...
Если посмотреть переписи тех лет, жениться и составить семью служивому шляхтичу было совсем не просто. В стране вообще женщин было немного, меньше, чем мужчин. Были они недолговечны, многие рано умирали от родов и от болезней. А из оставшихся тоже не каждая годилась любому для супружества. Брак был категорией строго сословной, и лишь при условии определенного сословно-экономического соответствия жениха и невесты сватовство могло быть удачным. Особенно мало женщин оказывалось в городах. Об Астрахани я уже говорил. Не лучше обстояли дела и в других порубежных городах. Вот некоторые данные по синодальным ведомостям на конец 30‑х годов XVIII столетия, приведенные в Приложении к X тому сочинений С. М. Соловьева: «В Петербурге на 42 969 мужчин всех сословий приходилось всего 25 172 женщины». И это по всем возрастам. Ну, как тут молодому офицеру столичного гарнизона или чиновнику устроить судьбу? Оттого в таком спросе оказывались вдовы, хоть и битые горшки, а все же... Но главным рынком невест была Москва и подмосковные дворянские вотчины.
В Москве, по той же статистике, в описываемое время по сословной росписи обреталось:
«...приходских церквей — 266.
духовенства — 2 558 мужеска пола, 2 868 женского; далее идут:
военных — 5 731 м., 9 617 ж.,
разночинцев — 14 109 м., 12 164 ж.;
приказных — 3 377 м., 3 858 ж.;
посадских — 11 543 м., 12 164 ж.;
дворовых — 18 181.м., 17 778 ж.;
поселян — 9 482 м., 8 828 ж.;
Итого православных — 64 979 м., 67 277 ж.;
раскольников — 170 м., 137 ж.»
А если учесть еще и массовый приезд провинциального дворянства, то стремление нашего героя попасть в Москву становится ясным.
Однако за годы службы Федор Иванович стал совсем провинциалом и вовсе не знал, как приступить к занимавшему его делу. Конечно, знакомых у него в Москве было немало. Соймоновы породнились со многими древними фамилиями. Родни у Федора было полгорода. Казалось бы, при таких-то связях в эпоху откровенного непотизма — об чем горевать? Но как мы видим, карьера Федора Соймонова складывалась не без трудностей, и по служебной лестнице продвигался он не легко. Шутка ли сказать, за неполных двадцать лет на флоте дослужился только-только до капитана третьего ранга. Почему? Моряк он был, мало сказать, справный или просто грамотный. Сам царь отмечал его ученость. Но, по свидетельству современников, был Соймонов человеком не ко времени. Вспомним его слова, завещанные потомкам: «Первое — не будь ревнив (т. е. завистлив. — А. Т.) вельми; второе — дерзновенная истина бывает мучительством, а третье — в свете, когда говорить правду — потерять дружбу».
Горькие слова. Но они принадлежат человеку, обладающему определенной долей самоуважения. А при таком свойстве характера скакать по общественной лестнице карьеры сложно. Небезразлично смотрел Федор на успехи более гибких, более пронырливых, и, наверное, подтачивал его время от времени червячок зависти... Будь он проклят, этот червь, заставляющий нас досадовать на чужое счастье, болеть чужим здоровьем. Сколько сил он уносит у человека! Откуда это чувство, столь распространившееся среди нас с вами, среди современников наших в нашей «стране равных возможностей»? Неужели правда то, что зависть прежде нас рождается и только с нами умирает?
Казалось бы, есть ли большее-то счастье, нежели, обозрев на склоне лет пройденный путь, иметь возможность подвести итог, сказать себе, не лукавя по привычке, что, несмотря на все соблазны, поступал ты в жизни «по присяжной должности своей», служил отечеству, служил людям, делал посильное добро... Ведь сколько ни вертись сам, сколько ни обманывай других, не подминай слабых — два века не изживешь, две молодости не перейдешь. А в старости каждому одинаково нужны только чистая совесть и немного душевного тепла людского, которое складывается из уважения и любви окружающих. А ежели ты всю-то жизнь лгал да изворачивался и все для себя только, для себя, то откуда же тепла-то на старости лет ждать? Даже если и накопил много... Тепла за деньги не купишь... Может быть, оттого, от непонимания этих простых истин, в наше эгоистичное время столь много вокруг несчастных, одиноких и озлобленных стариков с иззябшими душами?.. А может быть, это оттого, что мало мы с вами смолоду о конце земного пути задумываемся. Все кажется, все мнится нам — будем жить вечно...
3Прибавление.О ЛЮБВИ
Жаждал ли Федор любви? Не изготовилась ли за годы одиночества и суровой морской жизни его душа к высокому нравственному чувству, которое мы называем этим расхожим словом? Честно говоря, я не думаю. Попробуем порассуждать, о какой любви речь? О высоком духовном стремлении к привязанности, о неодолимой потребности в ответном чувстве? Или о любви как о средстве самоутверждения и самоотрицания, обеспечивающем наивысшую полноту бытия? А может быть, речь должна идти о любви как о физиологической потребности, заложенной в нас природой для удовлетворения инстинкта продолжения рода?
Сколько раз в истории человечества возникали разнообразные трактовки этого чувства! Любовь у Платона связывала земной мир с небесным — с миром идеальным, божественным. Великий философ наделил человека, жалкое конечное существо, вечным демоническим стремлением к совершенству бытия. В любви, в творчестве, в красоте видел он гармонию мира.
В эпоху средневековья любовь получила в Европе противоречивую окраску. С одной стороны — это была мрачная, мистическая религиозность, с другой — поэтическое, идеализированное служение идеалу женщины. Идеалу, разумеется, не реальной бабе. Не хозяйке дома, не матери детей; в доме женщина оставалась рабой. Но был создан в песнях менестрелей и миннезингеров некий умозрительный идеал прекрасных женских черт... Возрождение повернуло взгляды человечества к реальной жизни. Опоэтизировало плотскую любовь, создало прекрасный образ женщины-матери... Все это было в Европе. А что было у нас?..
Мне очень хочется нарисовать такую же пеструю, яркую картину поисков и метаний, высочайших всплесков поэзии. Пусть тогда рядом будут падения... К сожалению, не получается. Вы не читали Чаадаева, его «Философические письма»? На меня в свое время они произвели ошеломляющее впечатление своей обнаженной правдой, вневременной афористичностью и смелостью «негативного патриотизма».
Он писал: «У каждого народа бывает период бурного волнения, страстного беспокойства, деятельности необдуманной и бесцельной. В это время люди становятся скитальцами в мире физически и духовно. Это эпоха сильных ощущений, широких замыслов, великих страстей народных. Народы мечутся тогда возбужденно, без видимой причины, но не без пользы для грядущих поколений. Через такой период прошли все общества. Ему обязаны они самыми яркими своими воспоминаниями, героическими элементами своей истории, своей поэзии, всеми наиболее сильными и плодотворными своими идеями; это — необходимая основа всякого общества. Иначе в памяти народов не было бы ничего, чем они могли бы дорожить, что могли бы любить; они были бы привязаны лишь к праху земли, на которой живут. Этот увлекательный фазис в истории народов есть их юность, эпоха, в которую их способности развиваются всего сильнее и память о которой составляет поучение их зрелого возраста. У нас ничего этого нет. Сначала — дикое варварство, потом грубое невежество, затем свирепое и унизительное чужеземное владычество, дух которого позднее унаследовала наша национальная власть, — такова печальная история нашей юности. Этого периода бурной деятельности, кипучей игры духовных сил народных у нас не было совсем. Эпоха нашей социальной жизни, соответствующая этому возрасту, была заполнена тусклым и мрачным существованием, лишенным силы и энергии, которое ничто не оживляло, кроме злодеяний, ничто не смягчало, кроме рабства. Ни пленительных воспоминаний, ни грациозных образов в памяти народа, ни мощных поучений в его преданиях. Окиньте взглядом все прожитые нами века, все занимаемое нами пространство — вы не найдете ни одного привлекательного воспоминания, ни одного почтенного памятника, который властно говорил бы нам о прошлом, который воссоздавал бы его пред нами живо и картинно. Мы живем одним настоящим в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мертвого застоя. И если мы иногда волнуемся, то отнюдь не в надежде или расчете на какое-нибудь всеобщее благо, а из детского легкомыслия, с каким ребенок силится встать и протягивает руки к погремушке, которую показывает ему няня...»
Простите за длинную цитату. Но можно было бы цитировать и далее, потому что и последующие строки полны такого же страстного самобичевания. Можно не соглашаться с буквой этого высказывания, но нельзя отрицать его дух. Точно так же, как никто из нас не может отказаться и от других слов, сказанных в то же, примерно, время другим человеком: «Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал», — это Пушкин, друг и поклонник Чаадаева.
Как совместить эти две крайности в душе своей? К какому плечу прислониться? А может быть, это две стороны единого целого, как два лица у древнего бога? И слова одного и другого гения исходят из общей боли единого сердца?..
Но я уже предвижу недоумение некоторых читателей: «Какое все это имеет отношение к любви вообще и к чувствам капитана флота Ф. И. Соймонова?» Мне кажется — связь есть. Можно гордиться своей действительно героической и славной историей, но не забывать, что духовное развитие русского человека XVIII столетия значительно отличалось от нравственного состояния людей развитого западного мира. В бедной стране, заросшей лесами, с холодным климатом и тощими почвами, слишком много сил требовалось на одно лишь физическое выживание. И потому «кипучие игры духовных сил народных» направлялись на иные цели. Нам вряд ли была знакома поэтически-идеализированная тональность в служении идеальной женщине. Мало знали мы и романтической любви. В русском обществе все было значительно проще. Надо бы, наверное, написать — «примитивнее», да не подымается рука. Для этого нужно быть Чаадаевым. И потом, проще — это ведь не значит хуже. Как и у других народов, у нас были удивительно цельные натуры, и сегодня поражающие преданностью идее, народу, идеалам... Но в большинстве своем были мы другими, были и есть! И вряд ли стоит тщиться измерять свои побуждения и поступки, свою нравственность и мораль чужим аршином.
В наши дни Земля стала тесной и потому для выживания нужны общечеловеческие правила морали. Двести пятьдесят лет тому назад народы могли позволить себе роскошь индивидуальности.
Федор Соймонов хотел жениться, чтобы иметь дом и семью! Это желание — едва ли не самый прочный фундамент для союза мужчины и женщины. Покажите мне сноба, который, скривив лицо, скажет: «Примитивно!» И я вам гарантирую, что он одинок, завистлив и втайне несчастлив, несмотря ни на какие его уверения.
4
Воротясь в столицу после долгих лет отсутствия, Федор чувствовал себя, как в чужой стране. Он ничего не знал о тех тайных течениях, которые двигали обществом. Ничего не понимал из полунамеков и потому часто, выслушивая сплетни, которыми в изобилии снабжали его родственники и знакомые, — в основном, чтобы похвастать своею осведомленностью и близостью ко двору, — впадал в меланхолию, тяготясь своею простотой. Тогда он спохватывался и приказывал Семену собирать вещи, чтобы сей же час ехать в деревню. Но проходило время, и он оставался.
В общем-то время для его целей было выбрано не самое худое. В ожидании царской свадьбы в Москву съехалась без малого вся шляхта. Кто не знает, что подобные действа всегда богаты милостями... Но царские сватовства да свадьбы описывать — охотников много. Редкое историческое повествование обходится без подробностей о пышных обрядах, о пирах и прочих увеселениях. Тут к услугам списывателей и документы, и воспоминания... А вот как в те поры выбирал себе невесту, как сватался и женился простой дворянин? Прежде всего надо отметить, что намерение жениться вызывает интерес у множества людей. В обществе обожают устраивать свадьбы. Тут и родственники, непосредственно заинтересованные в последствиях, знакомые, профессиональные устроители судеб и просто любители, составляющие едва ли не самый обширный отряд участников.
Федору почитай что все в один голос твердили — женись. И это не удивительно, тридцать восемь лет топтал он матушку-землю да бороздил волны морские бобылем. Однако, по скромности души, наш герой на все подобные предложения отвечал смехом:
— За чем же дело стало? Жениться так жениться, а сыщите только невесту...
И то ли от смеха этого, то ли по другой какой причине, но никто слов его не принимал серьезно и дело до настоящего сватовства все не доходило. Так оно тянулось, пока не оказался в Москве проездом из Астрахани в Петербург, куда надобно было отвезти изготовленные карты Каспийского моря, один из бывших там с Федором мичманов, ныне же флота лейтенант Александр Давыдов. Встретившись с бывшим своим командиром, тот сразу и предложил: не желает ли господин капитан видеть одних знакомых ему, лейтенанту, девиц, находившихся тогда в Москве? Коли понравится из них которая, то он, Давыдов, по дружбе готов охотно взять на себя комиссию и посватать.
— ...А ежели не придет ни одна по мыслям, то так тому и быть. И дела мы никакого не начнем. Поедем, поглядим...
— Посмотреть — не диковинка, — уклончиво отвечал Федор. — Только чтоб без всякого наперед сватанья. Хотя кое об чем узнать все же желательно: и кто оне таковы, и как богаты?..
Соймонов не искал себе невесты по богатству. Но и вовсе бесприданницу брать ему не хотелось. Собственный достаток, расстроенный более чем десятилетним отсутствием хозяйской руки, был невелик. И потому, раздумывая о женитьбе, он считал, что хорошо бы, когда невеста попалась такая, что «был бы мужнин обед, ну а уж ужин — женин»...
— Все так, — отвечал Давыдов, — но чем сто раз слушать, лучше раз увидеть самому. Вели-ка заложить санки, да и поедем к ним, в собственный их дом. Мне они не токмо знакомы, но несколько и сродни... Только ты не подумай, чтоб я тут имел какое пристрастие. Сего ты от меня не опасайся. Полюбится ли тебе какая из сестер — твое дело. А для уверенности, чтоб лучше было их посмотреть, поедем не предуведомляя, чтобы застать врасплох...
— Да удобно ли так-то?
— Отчего не удобно? Я скажу, что вместе с тобою ездил по городу, и как давно с ними не виделся, то вздумал заехать и уговорил тебя сделать мне компанию.
— Ну ин ладно! — согласился Федор. — Удастся — квас, а не удастся — кислы щи будут.
И, не отлагая дела вдаль, скоро уже оба мчали в легких санках по московским улицам, направляясь где по берегу, а где и по льду Москвы-реки в сторону Спасской заставы, к усадьбе генерала от инфантерии Николая Ивановича Каменского, родного дяди Александра Давыдова.
Надо сказать, что уже один вид дома не обещал им ничего хорошего. Был он стар и ветх, совсем погребен под сугробами снега, который никто из дворни и не думал расчищать, довольствуясь протоптанными дорожками, обильно изукрашенными желтыми потеками. Их провели в потемневшую от времени залу, в которой и свету было чуть и убранство — наипростейшее. Когда глаза малость привыкли к темноте, сыскался и хозяин, лежавший в расслаблении на лавке. Приезду гостей старик был рад. Пока шел разговор, Федор нет-нет, а и посматривал, постреливал глазами по темным углам, в поисках главных объектов своего интереса. Но лишь через долгое время насилу усмотрел их, сидящих рядом у противоположной стены на лавке в нарочитом отдалении: темные платья, опущенные лица. Сколько ни напрягал он зрения, ни в одной из сестер не нашел того, что заставило бы хоть дрогнуть его сердце. Более того, и в самой-то лучшенькой было нечто такое, что не только не мог он назвать прелестью юного существа, но что, скорее наоборот, отвращало его от навязанных смотрин. Да и хозяева вели себя принужденно. А уж небогатое состояние самого дома и имения бывшего генерала словно понуждало его поскорее вырваться на волю. И потому, мигнув товарищу своему, а потом и ткнувши его, словно невзначай, в бок, понудил он того поспешить окончанием визита.
Уже в санях, едва выехали за ворота, Давыдов спросил:
— Показались ли тебе, Федор Иванович, девушки?
— Да что, братец, говорить, девушки изрядные, да что-то ни одна не пришлася мне как-то по мыслям. Даже и лучшенькая из них, Анна-то Николаевна, вселяла в меня какое-то непреоборимое отвращение. Видно, уж судьба ее не мне, а кому другому назначила.
— Это я и сам в тебе заприметил. А еще, как раз в то время, когда ты выходил вон, успел я с дядею словца два о тебе и о приданом перемолвить. И узнал, что хоть ты ему и полюбился очень и он охотно отдал бы за тебя любую из своих дочерей замуж, но приданого за ними так-то мало, что я сам ужаснулся и бранил себя за то, что и привозил тебя сюды. Но теперь, слава Богу, и они тебе не понравились, и мы можем сие дело оставить.
В то же время, в связи с намерением жениться, предпринял Федор Иванович еще одну заботу — задумал перестроить старый дом свой в Москве, который тоже был уже ветх и староманерен. Он сыскал добрых мастеровых мужиков и заготовил красного лесу для пристроек. А с приходом весны и стали плотники прорубать стены и проваливать где новые двери, где места под печи... Соседи с неодобрением глядели на отважное предприятие: рушить отчий дом — есть ли смертный грех более тяжкий для человека? Но когда через некоторое время на месте бывшей развалюхи поднялися веселые покойцы со светлыми горницами, в которых никому бы и из на́больших людей жить не зазорно, задумались да зачесали в головах своих...
5
Однако играть — не устать, не ушло бы дело! Ведь задумано было все сие в рассуждении скорой женитьбы. А за хлопотами да за делами недоставало все времени доглядеть невесту. Знакомства у Соймонова были довольно обширные, но как-то все не получалось, чтобы ему часто бывать в тех домах, где были взрослые девицы на выданье. Да и не подходили по его мыслям те, которых он знал. Одни — слишком против него оказывались богаты, о тех ему и помышлять не стоило. Другие, напротив того, чересчур бедны. Были среди них, конечно, как не быть, изрядные девушки, но то молоды и малы, о других говаривали, что-де привержены они слишком к светской жизни. А то такие, что вовсе не имели никакого воспитания, — с ними живучи, книжному человеку и слова-то перемолвить не о чем. А Федор Иванович был человеком образованным и к наукам великую склонность имел.
Случилось, вскоре после масленицы приехал к Федору на двор человек в незнакомой ливрее и, взошед в палаты, поклонился от Александра Львовича Нарышкина и супруги его с извещением, что-де они приехали в Москву из деревни и пробудут здесь до Пасхи. Обрадованный Федор Иванович тут же велел передать благодарность за уведомление и что он непременно побывает у Александра Львовича, засвидетельствует свое почтение. Он был действительно рад возвращению опального родственника, пострадавшего в свое время от Меншикова и сосланного с семейством в дальние свои деревни.
— Дак барыня и барин того и желают, сударь, — отвечал нарышкинский слуга, — они приказали просить вас, ежели можно, то завтра же бы и пожаловать к ним откушать.
— Хорошо. Кланяйся, любезный, и скажи, что буду.
На следующий день, часу в десятом велел Федор Семену заложить санки и отправился в Замоскворечье, где была усадьба Нарышкиных.
Приняли его с отменным радушием и ласкою. Однако не успел Федор пробыть у них и немного времени, как увидел входившую в горницу старуху госпожу Хвостову в сопровождении двух племянниц девиц Отяевых, о которых как-то ему говорила знакомая немка, промышлявшая на Москве сватовством. Федор Иванович был почему-то так смущен этим неожиданным появлением, что, когда его знакомили с младшей из девиц, едва расслышал, что звали ее Дарьей Ивановной и что она-де востра книжки читать. А как сама девушка глянула на нашего капитана из-под темных ресниц, то он вовсе смешался и долгое время просидел молча, недоумевая, что это с ним происходит. Это обстоятельство сделалось всем так приметно, что хозяин дома не преминул отпустить несколько шуток, которые вогнали в краску девушек и еще больше смутили Федора.
Весь обед просидел наш капитан как на иголках. Дарья Ивановна в скромном платьице без претензий казалась ему красавицей и сущим ангелом. А когда, не подымая глаз от тарелки, стала она ему отвечать по-немецки, Федор понял, что потерял не только сердце, но и голову.
На обратном пути, не в силах сдерживаться, он спросил у Семена, стоявшего на запятках, каких мыслей был тот о помянутой им девушке.
— Хороша, сударь, девушка, что говорить? Весьма изрядна, да матери-то не ее, а старшую за вас спроворить желательно.
— А ты об сем почему знаешь? — удивился Федор.
— Как, сударь, не знать. Слухами земля полнится, да и мы, чай, не без ушей...
И далее он рассказал о том разговоре, который состоялся между Анной Федоровной Нарышкиной и старушкой Хвостовой, когда молодые люди с Александром Львовичем выходили к нему в кабинет глядеть на немецкие книги из его библиотеки. Хозяйка дома сказала, что жених-де завистной и дочка Ивана Отяева, верно, была бы не бессчастна, ежели б могла получить такого мужа. Старушка соглашалась, да сетовала, что Федор Иванович нимало сам не заговорил об сем деле и никакого не дал намека. Мол, в его-то годы и ни к чему бы быть столь застенчивым и несмелым. «Надобно нам совокупно постараться его к сему подтолочить, — сказала госпожа Анна Федоровна, — я, мол, Дарью Ивановну сама очень люблю и она достойна такого жениха». Вот тут-то старая барыня Хвостова и высказалась: «Мол, нет уж, матушка, ежели твоя милость к нам будет, так наклоняйте более Пелагею, старшую, за него... Иван, мол, Васильевич и слушать не захочет, чтоб меньшую дочь прежде большой замуж отдавать...»
— Ну, а Анна-то Федоровна чего? — не удержался Федор.
— Чаво, чаво... Она грит, то дело пустое. То, мол, в старину разбирались, да не при таких случаях и не при энтаких-то женихах. И что ежели и ныне предпринимать эдаки-то разборы, то-де будет от того сущее дурачество. И что сразу видать, сударь, что вам, мол, Дарья Ивановна по мыслям пришла. Как, мол, тута свое изволить? Может, вы к Пелагее-то Ивановне и свататься не захотите?..
Федор не без удовольствия слушал эти пересуды. Видать, кредиты его были не из последних.
— Ну а ты-то как об сем думаешь — на какой из девиц мне бы жениться лучше?
— Бог знат, барин, на то воля ваша. Меньшая-то, грят, и ндравом помягше и книжки читать, знать, уважает. А вы у нас, сударь, люди ученые...
На том бы и закончился этот разговор, не получи он неожиданного продолжения через несколько дней. За это время Федор Иванович постарался что мог разузнать об Отяевых, людях до того ему мало известных. Иван Васильевич Отяев лишь недавно вернулся из Сибири, где был несколько лет воеводою в небольшом городе, и теперь жил временно в Москве, так же, как и Федор, ожидая то ли нового назначения, то ли увольнения от службы.
А родословную свою числил он от «дивнаго мужа Аманда Бассавола, честию своею маркграфа», выехавшего из Пруссии к великому князю Даниилу Александровичу, родоначальнику московских князей. Младший сын Александра Невского, князь Даниил, получил Москву в удел и много воевал в союзе с другими князьями против старших братьев, занимавших великокняжеский престол. Во время своих походов он не раз оставлял наместником в Москве прусского выходца, принявшего во святом православном крещении имя Василия. Наместниками же были и сын его Иван Бассавол, внук Герасим и правнук Петр...
Сын Петра Бассавола, Алексей, получил прозвище Хвост, и от него пошли Хвостовы. Сам Алексей Петрович Хвостов был боярином и в 1347 году ездил за невестою для великого князя Симеона Ивановича Гордого, сына Ивана Калиты. По смерти же Симеона Гордого от моровой язвы на великокняжеский стол сел брат его Иван, прозванный Кротким. В годы его правления Алексей Хвостов был московским тысяцким и в один из февральских дней неизвестно кем и как был убит на Красной площади.
Правнук его Федор Борисович за неугомонный, алчный характер получил прозвище Отяй и стал родоначальником рода Отяевых. Сыновья его — Иван большой, по прозвищу Ерш, был постельничим у великого князя Ивана Третьего Васильевича, а Иван меньшой, по прозвищу Белка, — воеводой. Оба дали начала фамилиям Ершовых и Белкиных. С одним из Белкиных, Федор вспомнил, он служил на Балтике перед Низовым походом.
Далее Отяевы подызмельчали и занимали должности не выше воеводских в провинциях, в Коле да в Кетске. То есть были, в общем, ровней Соймоновым, но побогаче...
Собрав таковые сведения и посоветовавшись с родней, решил Федор Иванович подослать к Отяевым свою знакомую немку-сваху.
— А то ить откажут, слова не скажут, и останешься только что во стыде...
— Фуй, майн херц, — отвечала сваха, — разве ты у нас не сокол, не птиц? Такой жених отказать — пробросать. Без козырь, без масть оставаться.
— Ну, ну, голубушка, ты все же пораспроведай да порасспрашивай прежде...
Дней через несколько пожаловала Иоганновна, как звал он сваху, снова к нему в дом. Глаза ее смотрели задумчиво, и была она как-то темна...
— Что, милая? — встретил ее Федор. — Аль недобры вести несешь?
— Не то, майн херц, чтоп недопрый, только странный ошень. Слыхнулось, что кто-то думаль разбивать твое дело. А для того корят тебя, майн херцхен, сущею небылицею. Насказывают старый Отяев, что ты-де колдун и чернокнижник. И что книги читаешь все неправославные и на бумага знаки чертишь от черта и диавола...
Такого приговора наш капитан никак не ожидал. Некоторое время он смотрел на женщину, не понимая смысла сказанного, а потом, вникнув, повалился на лавку и захохотал.
— Полно, голубушка, — говорил он, отсмеявшись, — да то ли ты говоришь? Неужели и впрямь меня с моими ландкартами в чернокнижники произвели? Вот уж не думал, что от знания наук можно нажить себе молву худую... Ну, а она-то, Дарья-то Ивановна, неужто и она верит такому-то вздору?..
— Нет, майн херц, нет, как можно верить. Дарья Ифановна сама есть девиц ученый. Но и ей, я видаль, неприятны такие каверзы. Да Иван-то Васильевич — человек на старый толк, как услыхал про то, так и ставал в пень...
— Ну, коли так, то и начинать дело не станем. Время свое скажет.
— Так-то лучше, майн херц, так-то правильно. Как говорят: с такое дело спешить — не сталось бы после тужить...
Несмотря на легкий внешне отказ от сватовства, дался он Федору непросто. Крепко прилепился к сердцу образ семнадцатилетней девушки с серыми большими глазами. Не раз в мучительных сновидениях видел он ее в самых соблазнительных обличиях и, просыпаясь в поту, бегал в сени к кадке с ледяною водой. Даже труд свой «Екстракт диурналов...» оставил. Семен только головой качал, смахивая гусиным крылом пыль с рулонов карт и стоп исписанной бумаги на господском столе.
— Истинно бают, от нашего ребра не жди добра, — ворчал он про себя. — Вишь ты, в чернокнижники записали. Так ведь рази на женской норов утрафишь?
6
В народе говорят, что и в лютую стужу января-просинца весна солнечным лучом о себе весть подает. Февраль-бокогрей ей путь-дорожку указывает, а по-зимний март месяц из-за синя моря, из-за Хвалынского, тепло на Русь ведет. Появляются первые проталины на полях. Налетают грачи на старые гнездовья: то-то крику, то-то граю... Незаметно катит последний по-зимний, предвесенний праздник Благовещения Пресвятой Богородицы, двадцать пятый день марта. В сей день положено было начало таинству общения Бога с человеком, когда архангел Гавриил принес деве Марии благую весть о грядущем рождении у нее божественного младенца — спасителя человечества...
Поутру Семен растворил дверцы клеток, выпустил чирикающих пленников, купленных перед тем у ловцов на рынке. И с просветленным ликом после службы принес барину миску квашеной капусты, политой постным маслом, да ломоть хлеба.
— Ты что, братец?.. — начал было Федор, глядя на скудную трапезу.
— Кто, сударь, сей пяток постом и молитвою стретит, от нутряной скорби будет от Господа помилован.
— Так ведь, слава Создателю, вроде бы не стражду...
— А еще, бают, от плотской похоти и диавольскаго искушения...
Федор покраснел:
— А ты где это видывал, что я похотничаю, поблажаю страстям своим? Ты в уме ль своем, старый...
— А вы не сердитесь, батюшка, не гневайтесь на меня, старого. Ничаво-то я худого не мыслил. Да и нету в том ничаво зазорнаго, люди вы молодые еще, а ноне по весне и щепка на щепку лезеть...
— Ну ин ладно, будет об сем и толковать. Только с чего бы это тебе в голову-то могло прийтить?
Некоторое время Семен молча и как бы бесцельно слонялся за спиною барина, поправляя вовсе в том не нуждавшиеся вещи, и молчал. А потом заговорил:
— С чаво, с чаво... А с таво, что уж вона не в первой раз дворовые господина Отяева к нам в людскую избу шастают. Да все чо-то выспрашивают, да выведывают.
— Об чем же оне?
— Да все об вас, сударь. Как, мол, живете, да нет ли на примете еще невест каких? И когда в деревню собираетесь?..
На том этот разговор и закончился. А через неделю заявился вдруг к нему гость нежданно-негаданный, давний сослуживец Аникита Белкин. Эхма! Сколько веселых дней было ими препровождено во столичном граде!.. Ныне был он тоже в чине флотского капитана. И заехал, как говорил, случайно, прознавши об его отпуске из Астрахани. Несмотря на то что сам был уже женат, оставался Аникита человеком веселым и легкомысленным. Он тут же стал клонить Федора на гульбу и, несмотря на всяческие его отнекивания, вырвал-таки согласие приехать на Красную Горку к нему, в подмосковную его деревню, где соберется молодежь на гулянье.
— Может, и ты, Федор Иванович, судьбу свою промеж них сыщешь!.. — говорил Белкин со смехом, показывая, что не скрывает за словами своими никакого умысла. Федору и хотелось и не хотелось ехать.
С незапамятных времен: считалась предпасхальная Радоница, или Фомина неделя, — праздничной. Начиналась она сразу за воскресеньем. Этот день и доднесь у нас неофициально называют «родительским понедельником». Ходят люди на могилы родных и близких, трапезуют там, поливая холмики земляные над усопшими сыченым медом, а то и вином.
Заневестившиеся девушки ждут этой поры не меньше, чем Пасхи. А парни в селах готовятся к смотринам. Еще в языческие времена считалась эта предстрадная неделя свадебной. В воскресенье на высоких холмах зажигали наши древние предки яркие костры в честь Даждь-бога. Старики вершили суд-полюдье. В понедельник и вторник устраивали тризны по усопшим. Помолвленные жених с невестой просили у могил сродников своих благословения «на любовь, на совет да на племя-род»...
Всю седмицу до воскресенья — Красной Горки хозяйки по обычаю оставляют на столе после трапезы кушанья на ночь, считая, что изголодавшиеся за зиму покойники непременно заглядывают на Радоницу в свои прежние жилища проведать оставшихся да проверить, памятуют ли о них... «Не угости честь честью покойнаго родителя о Радонице — самого на том свете никто не помянет, не угостит, не порадует».
Среда Фоминой недели считалась днем браков, оглашаемых и благословляемых когда-то жрецами на тех же Красных Горках. Четверг и пятница посвящались «веселому хождению вьюнитства», когда молодежь с песнями ходила под окнами повенчавшихся на Красной Горке, требуя угощения.
В «Стоглаве» — сборнике, содержащем постановления собора 1551 года, в части, затрагивающей меры по улучшению мирского быта, как-то: осуждение брадобрития в связи с содомским грехом, к которому-де бритые привержены, а также волшебства и колдовства, скоморошества, языческих старых увеселений, говорится о Красной Горке в укор: «И на Радоницу Вьюнец и всяко в них беснование...»
В последний субботний вечер девичьи хороводы оставшихся без избрания становились особенно шумными и бесшабашными, а песни-веснянки не только голосистыми, но и дерзкими...
В селе Братневе, верстах в двадцати от Москвы, принадлежало Аниките Белкину всего восемь дворов. Барский дом стоял на выселках, где в березовой роще на поляне обычно важивали хороводы окрестные крестьянские девушки. Поющая молодежь редко миновала усадьбу Аникиты Борисовича, щедро угощавшего и парней и девушек.
Федор приехал часу в пятом пополудни. Пока хозяин дома представлял ему семейство свое да показывал немудреное хозяйство, пока сидели за ужином, не заметили, как стало смеркаться. Мужчины перешли в свободную горницу, которая служила и гостиной и кабинетом одновременно. Выглянув в окошко, Соймонов обратил внимание на то, что дворовые парни расставляют вдоль плетня ушаты с водою и пускают в них долбленые черпаки.
— Чего это они? — спросил Федор у хозяина.
Тот хитро подмигнул и поманил пальцем к большому дубовому шкафу немецкой работы, невесть как попавшему сюда из города. За массивными дверцами стояло несколько рукописных книг. Белкин взял одну. Толстый свод, переплетенный в потемневшую кожу. Раскрыл...
— Это «Густынская летопись», слыхивал ли?..
Соймонов помотал головой.
— Досталась мне от батюшки — большого ревнителя старины. А вот послушай-ко, чего здеся сказано... — Он перелистал несколько страниц и, найдя отмеченное ногтем место, стал негромко читать: — «От сих единому некоему богу на жертву людей топяху, ему же и доныне по некоим странам безумныя память творят: собравшиеся юни, играюще, выметывают человека в воду, и бывает иногда действом тых богов, си есть бесов, разбиваются и умирают, или утопают; по иных же странах не вкидают в воду, но токмо водою поливают, но единако тому же бесу жертву сотворяют...». Понял ли, сударь мой? Мы и есть «по иных же странах». Как пойдет девичий хоровод мимо плетня, так и станут парни обливать водою приглянувшихся им девушек. Кто захочет — поддастся. И уж кто обольет которую, тот за нее и свататься должен. Так у нас в старину считалось.
С наступлением темноты разгорелся понемногу в роще на пригорке костер и зазвучала в тишине наступившего вечера первая песня-веснянка:
Как из улицы идет добрый молодец,
Из другой-то идет красна девица,
Поблизехоньку сходилися,
Понизехонько поклонилися...
Замелькали меж дерев девичьи фигуры. Аникита Белкин поднял стопку, пригласил допить налитое и позвал:
— Айда во двор, Федор Иваныч, сейчас парни прибегут, хоровод водою встречать.
Песни, огонь в роще, общее возбуждение захватили Федора. Покинула его обычная рассудительность. Может быть, отчасти причиною явились и крепкие настойки на вешних почках да на первых травах, до которых великой мастерицею была то ли супруга радушного хозяина, то ли теща его. Не помнил, как и во двор-то выбежал. А там уж кутерьма, крики. Молодые ребята ковши чуть не в драку разбирают. Кто ему черпак в руку сунул — не помнил. А хоровод уже ближе. Вот совсем близко. Голоса громко поют:
— Ты здорово ль живешь, красна девица?
— Я здорово живу, мил-сердечный друг,
Каково ты жил без меня один?..
Вот уж хороводница совсем рядом. Глаза блестят, лицо пылает. А что за девки за нею следом, что за красавицы. В блеске факелов, выхватывающих из темноты то часть лица, то плечо с косой. И вдруг надвинулись на капитана знакомые серые очи под соболиными крутыми бровями в лучах распахнутых ресниц... Кто его под руку толкнул, кто научил? Черпнул Федор Иванов воды ковшичком деревянным, полон черпнул, без жадности, да и прыснул в наваждение. А девица-то и не отклонилася. Только засмеялась ярким ртом, полными губами и исчезла из глаз. А кругом визг, хохот. За руки хватают, на улицу тащат...
До ночной звезды прогулял, проплясал флота капитан Соймонов с молодыми парнями да девушками в березовой роще подле возобновляемого костра. Все искал ту, с глазами как у Даши Отяевой, что не раз грезилась ему по ночам. Искал девушку, которую облил из ковша-долбенника... А не нашел. Другие руки из-за стволов березовых обнимали его, другие губы дарили мимолетными, а то крепкими поцелуями, после которых кружилась голова. И все-то после легко убегали от захмелевшего то ли от выпитого вина, то ли от вольного весеннего воздуха капитана.
Поутру за завтраком Аникита Белкин спросил, посмеиваясь:
— Ладно ли погулял-то, Федор Иванович?
— Да уж так-то ладно, брат, дальше некуда, спасибо тебе.
— А ты ловок, однако, господин капитан, девкам в очи плескать. Сказывают, всю-то насквозь промочил. Знать, сватов засылать будешь?
— Да кого ж облил-то я? — потупясь, спросил Федор.
— А ты будто не знаешь?
— Ей-богу, не знаю. Помнилось что-то. Полночи проискал. Хотел прощенья просить...
— Како уж тут прощенье. Ведь то племянница моя была. Правда, ножкой хроменька, да горбатенька, да на роже горох черти год молотили... Но то все пустое. Ты-то, чай, не откажесся? Не то гляди — будешь всему роду нашему враг лютый, похититель девичьей чести. Три рода — Белкиных, Хвостовых и Отяевых врагами тебе станут. Не без опаски дело...
— Ка-каких Отяевых? — переспросил Федор, не веря ушам своим.
— А ты али не знал, что Дарья-то Ивановна, Ивана Васильевича Отяева дочка, — племянница мне?..
— Господь с тобою, Аникита Борисыч. Видит бог, не знал, не ведал. Эх ты, мать честная!..
Федор хлопнул в ладони, засмеялся и, обхватив крепкого Белкина, легко оторвал того от пола, покружил на весу и опустил.
— Ну здоров, здоров, сударик мой. Этак и кости переломашь. Ай и не узнал ты Дарьюшку-то, когда ковшом махал?
— Честно сказать — вроде узнал. А то бы и рука не поднялась. Я тебе как на духу скажу — из головы вон нейдет Дарья-то Ивановна. Да только в сумнении — отдадут ли?
Белкин потер еще раз плечи, помятые медвежьими лапами Соймонова, и присел с ним рядом.
— А ты не сумневайся. Сам-то ты племяннице вельми по сердцу пришелся. Она и зазвать тебя в Братнево на Красну Горку упросила. Она и в хоровод ради тебя пошла. И Иван-то Васильевич про тебя наслышан. А Пелагею-то Ивановну уж недели две как просватали. Так что никаких препон более нет. На-ко бери вон чарку, да с почином тебя!
Еще через неделю, после семейного совета с братьями да со сродниками, с кем в ссоре не был, поехали его сваты на Отяев двор...
7
Одиннадцать лет прошло с той поры, а все помнилось Федору Ивановичу, как вчера было. Есть такая примета в народе: кто свадьбу свою часто и хорошо поминает, тот в счастии и в любви с женою век живет. Оттого, наверное, и любят и стараются старики свадьбы молодых устраивать. Как тут свое веселье не помянешь?..
«С наступлением XVIII столетия, — пишет известный русский этнограф Александр Терещенко, — русские свадьбы стали изменяться в высшем сословии и дворянстве. Иноземные обычаи, которые во многом не соответствовали тогдашнему времени, быстро потрясли в самом основании древние обряды. Свадьбы старинныя часто осмеивались уже с намерением: тогда думали, что с введением новизны распространятся науки, поселится вкус и образованность, которая водворялась в Европе с умною медленностью, в течение многих веков. Преобразование нельзя вводить насильно: оно растет по мере счастливых успехов государственности. Благоразумное споспешествование и поощрение суть необходимые условия для усиления народного образования, а не поспешное во всем изменение и подражание. От таковых действий народ делается подражательным и теряет свою самобытность. Время и потребности века, вот истинные путеводители благоразумных развитий, и при этом всегда надобно дорожить отечественным».
Несмотря на европейскую образованность жениха, свадьба его сготавливалась и происходила вполне с соблюдением древних обычаев. Отяевский род держался московской старины. Правда, в отступление от правил, со сватовским посольством жених был допущен в дом невесты. Но в остальном все шло по известному веками регламенту.
Дородные сваты из сродников с братом Афанасием пришли на отяевскую усадьбу первыми. Афанасий степенно поклонился всем на пороге, помолился на образа и важно прошел вперед за стол. Федор удивлялся в душе: Афонька был ведь куды его младше. Но видимо, впитывает русский человек с молоком матери ветхозаветную обрядность для торжественных случаев. Подымается знание из глубин души, где лежит до времени...
— Здравствуйте, хозяин со хозяйкою, — заговорил Афанасий, поглаживая бритый подбородок, — со твоимя детьми малыми, со твоею красной девицей... Долго ли, коротко мы ехали, по дорогам дальним-трудным, заплуталися. Ночь-то темная не месячна. Да попался нам на счастие огонек в твоем во тереме, огонек приветной, ласковый...
Федор потом не раз вспоминал чувство какого-то стыда, что ли, за ту чепуху, которую нес Афонька. Как сидел сначала, не подымая глаз, а потом глянул окрест и с удивлением увидел, что все собравшиеся слушали со вниманием и даже будто с одобрением. Старик Отяев, глазом не моргнув, отвечал по уставу, как положено. Спросил свата об имени-отчестве, будто не знал, спросил и о том, за какою нуждою в дальний путь пустилися. Брательник же частил, как по писаному:
— ...На то ль цветы растут, чтоб вянуть? На то ль на пиру ряжены, чтоб сердце кручинилося? Не одиночествовать девушке, с милым дружком ей жить... Ау насто для нее уж такой-то дружок...
И дальше Федор узнал немало о себе лестного. И что ростом он высок и ладен. Это было правдой. Но вот то, что станом он был тонок, это, прямо скажем, являлось некоторой натяжкой. Но далее Афонька уверял, что-де и лицом-то Федор бел и румян, и что кудри у него русы по плечам лежат, а брови дугою любовною свилися, что глаза у него ясны-соколиныя, а губы сахарны-поцелуйныя, жениться велят...
И чем дальше шло сватовство, чем дольше катался веселый прибаутошный говорок, тем менее диким и стыдным начинал казаться Федору древний обряд. Даже наоборот, он стал прислушиваться, ловить логическую нить в разворачивающемся действе, следить, чтобы не произошло сбоя. То же было и на сговоре. А когда девки запели иносказание, намекая на зрелый опыт жениха, он уже сам вынул из приготовленного мешка пряники и одарил всех самостоятельно, перевел песню из опасного русла в величание...
Летал соловушко
По зеленому по кустарничку,
По чистому по березничку;
Залетал соловушко
На веточку, наведаючи.
Уж та ль веточка приманчивая,
Уж та ль зеленая прилюбчивая,
Соловью показалася,
Громкому понравилася,
Не хочет с нею и расстатися...
Всякий сговор — начало свадьбы. На сговоре, на помолвке всем надобно веселиться, чтоб не было печали в жизни молодых. Потом пошли хлопоты по составлению поезжан, выбору тысяцких, дружек, бояр, посаженых родителей, шаферов... Надо было не забыть никого в приглашениях. Никто ведь без него на свадьбу не явится, а забудешь — обида на всю жизнь...
Федор подарил невесте низаного речного жемчуга, что привез с собою из Астрахани, и рад был увидеть в тот же день свой подарок в косе у Дарьи. Знать, пришелся он по вкусу. Брат Александр, так же как и он, учившийся в московской Математико-навигацкой школе, а ныне служивший на Балтике, вздохнул, глядя на невестин убор: «Дорого така-то коса стане». Но по чину, поклонившись у двери хозяину невестина дома, начал с Васильем Отяевым, братом Дарьи, положенный торг. Девки запели:
Братец, постарайся,
Братец, поломайся!
Не продавай сестру
Не за рубель, не за золото...
Василий отвечал:
Мила́ братцу сестра;
Только золото милей!
Стали со стороны жениха выкладывать деньги на стол. Каких тут только монет не было. Истинно, что из сундуков дедовых подоставали. А девки пели, подначивали:
Братец Татарин,
Продал сестру за талер,
Русу косу за полтину...
Наконец, решив, что денег хватит, Васька Отяев отвернулся, подтолкнув сестру вперед. А Алексашка Соймонов ухватил ее за косу, низанную жемчугом, и увел на сторону жениха... Пошла за дубовыми столами свадьба по-настоящему. Потом ездили в церковь, венчалися и снова угощались, гуляли до ночных звезд, пока не пришло время провожать молодых в подклет...
Ты зоря ль моя, зорюшка,
Ты душа ль моя, Дарьюшка,
Ты душа ль моя, Ивановна.
Городом прошла зарею,
Ко двору пришла тучею,
Пустила по двору да сильный дождь,
Сама поплыла-то утицей,
На крыльцо взошла павою,
В новы-то сени — лебедушкой...
Года не прошло, родила молодая жена Федору сына-первенца, плод горячей любви супружеской, богом венчанной и благословленной. Младенца окрестили в приходской церкви, нарекли Михаилом.