Жизнь и судьба Федора Соймонова — страница 14 из 19


1


Так уж, наверное, устроен человек, что по торжественным дням не отвязаться ему от воспоминаний. По сей причине и возвращался, знать, вице-адмирал Соймонов мыслями к событиям десятилетней давности. Круги волнений, вызванных бурными событиями, доходили и до заснеженных обывательских домов, пробивались и к нему в жарко натопленную горницу, где под негасимыми лампадами он то метался в лихорадочном бреду, то лежал обессиленный, пил квас да глядел в сумрак. Слухи, один противоречивее другого, собирали шляхетство в кружки, сколачивали наскоро партии и тут же разрушали их. Никто толком ничего не знал, все было зыбко, ненадежно. Единственное, в чем все оказывались солидарны, так это в общем негодовании против «верховников».

Не имея опыта в политической борьбе, дворянство группировалось по родству или вокруг персон, известных своим видным положением при дворе, — в России традиционно «место красит человека», несмотря на народную мудрость, уверяющую в неправильности такого взгляда. Большинство таких собраний поначалу носило характер стихийный и недоуменный.

Для Федора в эти дни главными поставщиками известий были его камердинер Семен и жена Дарья. И они старались вовсю.

— А что, батюшко, Федор Иванович, — начинал Семен, воротившись из очередного похода в город, — правду ли бают, что, как его величество государь дух-то испустил, так князь Иван Долгорукий-де, мол, с саблей наголо к народу выбег да и вскричал, мол: «Виват государыне императрице Екатерине!» — это как бы, значитца, сестрице евонной....

Федор плевался, кашлял, махал рукой и хрипел, что не было того и что врут люди. Он-де сам при кончине императора в лефортовском дворце обретался и все видел...

Семен глядел на барина недоверчиво, качая головою, говорил «ну-ну», «конешно, оно вам виднее», но уходил из опочивальни не убежденный.


2Прибавление.ЗАГОВОР


Сегодня, когда многочисленные тайные в свое время документы и свидетельства, за давностью, обнародованы, прояснились и невидимые пружины, двигавшие интригу заговора 1730 года. Причем одним из деятельнейших сторонников самодержавной монархии без всяких ограничений, то есть фактически противником «затейки верховников» был не кто иной, как ближайший их товарищ по Верховному совету Андрей Иванович Остерман.

Осторожный и умный, он сразу понял, что в случае принятия кондиций, ограничивающих единодержавную власть, в олигархическом правительстве старой русской аристократии места ему не найдется. Кто он, Генрих Иоганн Остерман, безродный вестфалец, возведенный покойным императором всего-навсего в баронское достоинство? Это за его-то великие труды!..

Кроме того, в отличие от русских, Андрей Иванович никогда не забывал уроков, которые давала жизнь. А в течение последних лет жизнь в лице Голицыных и Долгоруких не раз указывала ему место. Более он в таких уроках не нуждался.

Остерман ясно видел сумбурность шляхетского движения, отсутствие единой цели, одного или хотя бы нескольких, но немногих, вождей. Увы, дворянская революция развивалась по законам стихийного и бессмысленного русского бунта, результат которого мог быть весьма жестоким.

Наконец, Андрей Иванович понимал и всю привлекательность для русских традиционного самодержавия, когда распределение благ зависит не от способностей члена общества, не от результата его трудов, а от милости самодержца и является наградой «достойным»... Вот среди этих-то «достойных» он и мог выдвинуться. А поскольку монархическое направление вполне совпадало с его чаяниями, он решил к оному примкнуть и даже внести в него некий порядок. О! Heinrich Johann Ostermann был большим поклонником того, что на давно покинутой им родине называли очень точным немецким словом die Reihenfolge — последовательность!

Посему, сказавшись больным, вице-канцлер пребывал в непрестанной деятельности. И когда однажды князь Дмитрий Михайлович, не оповестясь, заехал к нему проведать, он застал больного не просто на ногах, но и в делах... Произошел весьма неприятный разговор. Андрей Иванович пустил слезу, наговорил массу темных и жалких слов. А когда Голицын уехал, с удвоенной энергией принялся плести интриги.

Зная хорошо неверность родословных вельмож, Остерман делал ставку на мелкое шляхетство. План его заключался в том, чтобы как можно больше настроить тех против злодеев «верховников». Объяснить, вколотить в головы, что Долгорукие и Голицыны желают конституционных преобразований на самом деле лишь для того, чтобы захватить власть самим. И тогда-де рабское положение маломощного шляхетства станет совсем невыносимым. Вместо одного царя они получат их несколько. Коварный, глубоко продуманный и умный план...


Как ни странно, но самым результативным союзником и соратником Остермана оказался председатель Синода архиепископ Новгородский Феофан Прокопович — один из самых выдающихся не только умов, но и характеров первой половины XVIII века в нашей стране. Деятельный по природе своей, отличающийся самостоятельностью суждений и откровенный сторонник нового, он считал церковь деятельной политической и общественной силой, призванной бороться против застоя, суеверия и невежества. Естественно, находясь на таких позициях, Феофан не мог удовлетвориться схоластическим богословием своего времени и относился к проблемам веры внешне формально. Он решительно встал на сторону преобразований Петра Великого, поставив ему на службу свое публицистическое перо. Неограниченная монархия была — по твердому убеждению Феофана — единственно возможной формой правления для России. Нет сомнений, что в его воззрениях было немало личного, эгоистического. Феофан был властолюбив, заносчив. Он мечтал быть абсолютным главою в русской церкви и если не думал о восстановлении патриаршества, потому что видел нереальность его в новых исторических условиях, то первенство в синодальной коллегии считал своим по праву. А ему это все не удавалось. При Петре Великом на дороге стояли Стефан Яворский и Феодосий Яновский, да и сам император, хоть и не очень-то разбирался в людях, за недостатком времени, разглядел в Феофане ненасытное стремление к первенству, к главенству и придерживал архиепископа.

Безоговорочная солидарность с Петром, поддержка его реформ осложнили отношения Феофана со старинной и родовой знатью. Особенно не любили его Долгорукие и Голицыны. Одни — за отрицание московской старины, другие — за симпатии к протестантизму. Получив обширное образование сначала в Киевской академии, а потом за границей в школах Львова, Кракова и Рима, Феофан увлекался протестантскими воззрениями в теоретическом богословии...

По смерти Петра Феофан Прокопович был одним из ревностнейших сторонников восхождения на престол Екатерины, что еще больше восстановило против него аристократов московского разбора. И в течение всех пяти лет, прошедших с 1725 года, он непрерывно отражал нападки русской знати и вел борьбу с личными врагами из среды духовенства. Стефан Яворский умер, освободив таким образом дорогу. Феодосия Яновского Феофан сверг интригами и неприкрытой злобой. Но это была только первая жертва честолюбца. Целый ряд архиерейских процессов, которым Феофан умело придавал политический характер, кровавыми следами отмечают путь этого церковного деятеля.

Несмотря на все его старание, при Екатерине на место умершего Стефана и погубленного Феодосия — «чернеца Федоса», заточенного в отдаленный монастырь, пришли архиепископ Тверской Феофилакт Лопатинский, близкий к Голицыным, и Ростовский архиепископ Георгий Дашков, человек Долгоруких. Они возглавляли малорусскую и великорусскую партии в духовенстве, враждовали между собой, но тут же объединялись в ненависти, как только речь заходила о Феофане. Синод утратил свое независимое положение, которое ему дал Феофан при самом учреждении. Затем был даже разделен на две части, два «аппартамента», в одном из которых заседали духовные лица, а во втором, названном Коллегией экономии, — светские. Вместо правительствующего Синода стал он называться просто Духовным Синодом. Кроме того, при Петре Втором Феофан Прокопович подвергся прямым преследованиям, в подоплеке которых лежало его участие в деле царевича Алексея. К 1730 году, присужденный к постыдному штрафу за якобы присвоенные драгоценные оклады, Феофан был совершенно одинок. И потому, разглядев и разгадав вовремя расстановку сил при кончине императора, тут же стал на сторону Остермана, показав себя куда более явно противником князя Дмитрия Михайловича Голицына.

Позже, характеризуя время междуцарствия, Феофан Прокопович писал в своем «Сказании», написанном для императрицы Анны Иоанновны, по ее приказу: «Жалостное же везде по городу видение и слышание, куда ни приидишь, к какому собранию ни пристанешь, не ино что было слышать, только горестныя нарекания на осьмеричных оных затейщиков; все их жестоко порицали, все проклинали необычное их дерзновение, несытое лакомство и властолюбие, и везде, в одну почитай речь, говорено, что ежели по желанию господ оных сделается, от чего сохранил Бог, то крайнее всему отечеству настанет бедство. Самим же им Господам нельзя долго быть в согласии: сколько их есть числом, чуть не толико явится атаманов междоусобных браней, и Россия возымеет скаредное лице, каково имела прежде, когда на многая княжения расторгнена бедствовала. И не ложныя, по-моему мнению, были таковыя гадания, понеже Русский народ таков есть от природы своей, что только самодержавным владетельством храним быть может, а если каковое-нибудь иное владение прави́ло восприимет, содержаться ему в целости и благодати отнюдь не возможно...»


Наиболее заметными помощниками Феофана, а следовательно, пропагандистами и проводниками планов Остермана среди офицеров гвардии были князь Антиох Кантемир и граф Федор Матвеев. Люди они были разные, но их объединяла молодость и ненависть к Голицыным и Долгоруким, хотя причины их отношения к вельможам существенно различались.

Князь Голицын активно участвовал в лишении Кантемира наследства по закону о майорате, поскольку его зятем был старший брат Антиоха. Кроме того, Антиох был с детства близок с Феофаном Прокоповичем. Оба страстно любили науку, увлекались литературой, преклонялись перед личностью Петра Великого. Антиох видел в замыслах «верховников» и шляхетства лишь попытки подорвать петровские реформы и со всем пылом юности выступил против конституционалистов. Не обошлось здесь, конечно, и без личных неприязней. В одной из своих сатир юный поэт как-то осмеял Ивана Долгорукого, что не улучшило их отношений. Да и по родственным связям, как и по сердечной склонности, Антиох Кантемир был со сторонниками самодержавия. Он окончательно примкнул к их планам, и его речи находили живой отклик среди серьезной части гвардейской молодежи.

Граф Федор Матвеев — сын известного дипломата Петровской эпохи — представлял собой тип человека, совершенно непохожего на Антиоха Кантемира. Это был беззаботный кутила, гуляка и дуэлянт, способный под влиянием винных ли паров или минутной прихоти на самые необдуманные поступки. Летом 1729 года он затеял ссору с испанским послом герцогом де Лирия. Долгорукие осудили такой поступок, чем приобрели себе в Матвееве тайного, до времени, врага. Мать молодого повесы, гофмейстерина Курляндского двора, была близка с герцогиней Анной Иоанновной, — немудрено, что молодой граф с первых же шагов оказался в рядах сторонников Анны, которую хотели «обидеть» «верховники». Федора окружала совсем иная компания, чем Антиоха Кантемира, но и он оказывался представителем немалой и весьма решительно настроенной группы молодых гвардейских офицеров. Конечно, и они не были единодушны. Среди монархистов наблюдалось сначала большое расхождение в вопросах о кандидатах на престол.


Пожалуй, больше, чем у других претендентов, было сторонников у дочери Петра — Елисаветы, хотя многие весьма неодобрительно смотрели на тот легкомысленный образ жизни, который она вела вдали от двора в Александровской слободе. Эта слобода со времен Иоанна Грозного пользовалась худой славой. Говорили, что сам дух сего «проклятого» места был весьма вредителен для живущих в нем. Так то было или иначе, но когда в ночь с 18 на 19 января в опочивальню цесаревны вошел ее лейб-медик Лесток, узнавший только что о кончине Петра Второго, и стал уговаривать ее показаться народу, а потом ехать в Сенат, чтобы предъявить свои права, Елисавета отказалась... Люди сказывали, что-де она, откинув полость, коею одевалась на ночь, похлопала себя по надутому животу и сказала:

— Куды мне ехать показываться? Уже и так все показала, что могла...

Так ли, нет ли?.. Люди злы. Только в деле Лопухиной приводится от 1743 года рассказ подгулявшего Ивана Лопухина, гвардейского офицера, приятелю своему Бергеру о причинах, побудивших цесаревну отказаться от притязаний. Звучит он так: «...Незаконная — раз; другое: фельдмаршал князь Долгоруков сказывал, что в те поры, когда император Петр Второй скончался, хотя б и надлежало Елисавету Петровну к наследству допустить, да и тяжела она была. Наша знать ее вообще не любит, она же все простому народу благоволит для того, что сама живет просто».

Были у Елисаветы сторонники и среди иноземцев — жителей Немецкой слободы и некоторых посланников европейских кабинетов.

Немецкий император Карл Шестой, заинтересованный в русских солдатах вспомогательного корпуса для участия в разрешении возникших у него недоразумений с Испанией, приказал своему послу интриговать в пользу Голштинского герцога Петра-Ульриха, родившегося в Киле, которому было около двух лет. Предполагалось, что до его совершеннолетия опекунство возьмет на себя его тетка Елисавета Петровна. К этому плану присоединились по разным причинам и другие послы. Но против выступил датский посланник Вестфален. Датчане считали, что «кильский ребенок» на русском троне может угрожать интересам Дании в вопросе Шлезвига. Решительный Вестфален пускает в ход все: убеждение, подкрепленное подкупом, шантаж, основанный на шпионских донесениях, и выигрывает дело. Канцлер Головкин грубо и высокомерно заявляет депутации от объединившихся сторонников младенца-претендента, что герцогу Голштинскому нечего домогаться от России.


Были свои сторонники и у Евдокии Федоровны, царицы-бабки покойного императора. В основном — духовенство, преимущественно черное, как высшее, так и низшее. Князь Михаил Щербатов в своем мемуаре «О повреждении нравов в России» писал: «Были многие и дальновиднейшие, которые желали возвести царицу Евдокию Федоровну на российский престол, говоря, что как она весьма слабым разумом одарена, то силе учрежденнаго Совету сопротивляться не может, а чрез сие даст время утвердиться постановленным узаконениям в предосуждение власти монаршей. Но на сие чинены были следующие возражения: «что закон препятствует сан монашеский, хотя и поневоле возложенной, с нея снять, и что она, имевши множество родни Лопухиных, к коим была привязана, род сей усилит и может для счастия своего склонить разрушить предполагаемые постановления». Дочерей Петра Великого яко незаконнорожденных отрешили. Принцессу Екатерину Иоанновну, герцогиню Мекленбургскую, отрешили ради беспокойнаго нрава ея супруга, и что Россия имеет нужду в покое, и не мешаться в дела сего Герцога, по причине его несогласия с дворянством. И, наконец, думали что толь знатно и нечаянно предложенное наследство герцогине Анне Иоанновне, заставит искренне наблюдать полагаемыя ими статьи, а паче всего склонил всех на избрание сие к. Василий Лукич Долгоруков, который в ней особливую склонность имел и может быть мнил, отгнав Бирона, его место заступить».


3


Смертельно обиженный «верховниками» Павел Иванович Ягужинский, которого не только не позвали на совет, но попросту отмахнулись, когда он пытался сделать некоторые шаги навстречу и всем своим видом и поведением показывал готовность стать плечом к плечу с ними, тут же оказался в рядах врагов Долгоруких и Голицыных.

После смерти Петра Великого Ягужинский пытался было оттеснить Меншикова от кормила власти и сблизился с аристократами. Но карьера светлейшего и без его усилий скоро закатилась. А «верховные господа» начали открыто проявлять свое пренебрежение «польским выскочкою». К примеру: фаворит юного императора, собиравшийся жениться на дочери Павла Ивановича, под давлением отца отказался от брака. Князь Алексей Григорьевич Долгорукий счел родство с Ягужинским унизительным для древней фамилии...

Это была еще одна серьезная ошибка членов Верховного тайного совета, Ягужинский был врагом опасным. Он давно и хорошо знал курляндскую герцогиню, сочувствовал ей в ее бедах, а порою ссужал и деньгами. На следующий же день после смерти Петра Второго Ягужинский велел разыскать и привести к себе голштинского камер-юнкера Петра Сумарокова. Он дал ему денег, вручил инструкцию и письмо.

— Денег не жалей. Покупай все, но, как можешь, быстрее в Митаву.

После целой серии приключений Сумароков, обладавший, к счастью, немецким паспортом Голштинского двора, добрался до столицы Курляндии. Правда, через три часа после въезда в нее депутатов Верховного совета. Но, пока те медлили, он успел повидать Анну, многое ей рассказал, передал наказ Ягужинского не верить князю Василию Лукичу ни в чем и вручил письмо... Он успел даже уехать обратно. Но приехавшие каким-то путем узнали о его визите, послали в погоню, и вот — Сумароков снова в Митаве перед разъяренными депутатами и в кандалах... Сначала он запирался, но генерал Леонтьев показал ему письмо Ягужинского, которое он привез и отдал в руки самой Анне. Сенатор Михаил Михайлович Голицын пригрозил кнутом. И Петр Спиридонович, молодец не из храбрых, повинился, выдав с головой пославшего его Ягужинского.

Даром ему это не прошло. Позже, когда участники событий делили награды, Сумароков оказался в стороне от милостей новой императрицы и все десять лет ее царствования жил в нищете. Он получил должность и стал подниматься по лестнице благополучия лишь при Елисавете Петровне. Некоторые историки объясняют это тем, что он принадлежал к ненавистному Анне Голштинскому двору. Но я думаю, что здесь сыграли свою роль два обстоятельства: первое — то, что он выдал Ягужинского, и второе — что он видел письмо Павла Ивановича в руках у депутатов, а следовательно, был свидетелем предательства Анны. Ни генерал-прокурор, ни императрица не были из тех людей, которые легко прощают ошибки.

Впрочем, дальнейшая жизнь Сумарокова была вполне благополучна.


4Прибавление.КТО ЕСТЬ КТО? ЯГУЖИНСКИЙ ПАВЕЛ ИВАНОВИЧ


Генерал-прокурор Павел Иванович Ягужинский не только играет достаточно значительную роль в судьбе нашего героя, но он еще и чрезвычайно характерная личность для своей эпохи.

Он родился в 1683 году в Польше, но уже четырех лет переехал вместе с отцом в Москву, куда родитель его был вызван в качестве учителя и органиста лютеранской кирки. В 1701‑м взят царем Петром в услужение, записан им в гвардию и вскоре пожалован во флигель-адъютанты. В 1712 году Ягужинский уже генерал-адъютант. В 1722‑м — первый генерал-прокурор Сената...

Вот что писал о нем герцог де Лирия, знавший Ягужинского лично:

«Граф Ягужинский, генерал от кавалерии и обер-шталмейстер, родом Поляк, и очень низкого происхождения. Пришед в Россию в молодых очень летах, он принял Русскую веру и так понравился Петру, что сей Государь любил его нежно до самой своей смерти... Военное дело знал он плохо, да и не имел на то претензий, человек был умный, с дарованиями, смелый и чрезвычайно решительный. Однажды сделавшись другом, был им без притворства; за то не скрывал и вражды своей. Говорили, будто он был лжив, но я не могу сказать, чтобы заметил в нем такой порок. Он был очень тверд в своих решениях и весьма привязан к своим государям, но способен наделать тысячи шалостей, когда бывало подопьет. Удаляясь от сей дурной привычки, становился он совсем другим человеком. Словом, он был одним из самых способных людей в России».

Было бы неправильным, наверное, не привести и других характеристик этого человека, коль скоро они имеются. И вот следующая запись принадлежит перу английского резидента Клавдия Рондо и относится примерно к 1731 году:

«Генерал Ягужинский. Сын лютеранского органиста, служившаго в лютеранской церкви в Москве, обязан всеми своими успехами в жизни своей красивой наружности; ибо, быв красивым мальчиком, он был взят в пажи великим канцлером Головкиным (который был известен своими пороками) и два года спустя, по той же причине, взят покойным царем Петром I в звание камер-пажа.... Ягужинский не имел необыкновенных дарований, но придворная жизнь придала ему учтивость в обращении. Он был бы любим за свое доброе сердце, если бы природная его вспыльчивость, очень часто воспламеняемая неумеренностью в напитках, не лишала его власти над рассудком, часто не побуждала его ругать своих лучших друзей и разглашать самыя важныя тайны. В трусости ему нет равнаго; в расточительности он не знает пределов; он растратил огромное состояние своей жены, не говоря уже о значительных подарках, которые он получал в России и из чужих краев, состоя на жалованье у датского двора и у императора римскаго».

Историк Дмитрий Александрович Корсаков в своем труде «Воцарение Анны Иоанновны» приводит выписку из сочинения Ивана Голикова: «Представляя сенаторам Ягужинского в этом новом его звании (генерал-прокурора Сената. — А. Т.), Петр Великий сказал: „Вот мое око, коим я буду все видеть. Он знает мои намерения и желания — что он заблагорассудит, то вы делайте; а хотя бы вам показалось, что он поступает противно моим и государственным выгодам, вы, однако, то исполняйте и, уведомив меня о том, ожидайте моего повеления“».

Пока что фигура Павла Ивановича только дополняется прекрасными чертами человека с твердым характером, преданного интересам императора и государства, говорящего всегда только правду. Поистине достойный соратник великого преобразователя России. Однако дальше тон описания резко меняется. Корсаков пишет, что «… эта характеристика не соответствует действительному его характеру, который является далеко не с такими симпатичными чертами. Резко порицая других, Ягужинский был постоянно снедаем честолюбием; чуждый России и ее действительным интересам, он был человеком карьеры, везде преследуя лишь свою эгоистическую цель. Лесть, низкопоклонство, умение подделываться к людям, подмечая их слабые стороны, и рядом с этим честолюбивое желание возвыситься над всеми людьми родословными — вот основные нравственные черты Ягужинского. Если мы прибавим к этому его жажду богатства, ловкость в интриге, склонность к кутежу и пьянству и припомним полное отсутствие в нем строгих нравственных принципов — то получим цельный образ реального Ягужинского».

Похоже, что «Око Петра Великаго» было не особенно чистым. Быть может, этим следует объяснить и ту путаницу, которая произошла в делах внутреннего управления в последние два-три года царствования Петра (когда Ягужинский был генерал-прокурором Сената), и страшный рост в это время взяточничества, преступлений и проступков по должности разных высших и низших чиновников?..

Но не будем забывать, что и он был «дитя своего века», века непростого, в чем-то бесконечно далекого, а в чем-то и такого близкого нам...


5


На Николая Студита, едва поднялся Федор с постели, приехали к нему, как, впрочем, и ко многим другим, кто по разным причинам не бывал на дворянских собраниях, посланцы от шляхетства, несогласного с «затейкой верховников». Привезли протест со многими подписями. Один из прибывших был дальним родственником Соймонова по родству с Нарышкиными, бригадир Иван Михайлович Волынский. Другой — князь Александр Андреевич Черкасский. С ним Федор знаком был еще по Голландии. Оба в одно время на амстердамской верфи топорами махали...

Посланцы вошли с мороза румяные, оживленные. Перекрестились на образа, скинули шубы на руки Семену и не побрезговали анисовой, поданной тут же по чину Дарьей Ивановной.

— У Ивана Федоровича Барятинского из-за родни к столу не протиснесся... — сказал Волынский, утирая губы тылом руки. — Богат сродниками князь...

Федор глянул на жену. Та поняла, вышла из горницы, и скоро все трое мужчин не без удовольствия заслышали звяканье посуды из-за дверей столовой палаты. А мало времени спустя Дарья Ивановна, успев переменить домашнее платье на шелковый летник, застегнутый до горла, с длинными рукавами с вошвами и пристегнутым воротом, украшенным жемчугом, снова вошла в горницу и низко поклонилась, приглашая перейти к столу.

Оба приезжих, видать, проголодались, поскольку просить долго себя не заставили... Утолив первый голод, князь Александр принялся рассказывать...

Многое Федор уже знал в общих чертах. Знал, что 2 февраля воротился из Митавы генерал Леонтьев с письмом и подписанными герцогиней Анной кондициями. Знал и о том, что привез генерал закованного в цепи неудачливого гонца Ягужинского. Однако подробности известны ему не были, и потому слушал он не перебивая, лишь время от времени взглядывал на жену, чтобы та не допустила оскудения трапезы.

Я не стану описывать состоявшийся разговор, чтобы не дать повода к справедливым обвинениям в нарочитой стилизации текста. Очень трудно передать длинные диалоги более чем двухвековой давности и не погрешить против правды. Ведь никто из нас не знает, как в действительности разговаривали наши предки. Как писали — знаем, а вот как говорили... С тех пор язык сильно изменился. Поэтому я изложу события, как они были описаны современниками и какими по этим записям представляются мне. А чтобы не мешать сюжету, вынесу это описание в отдельное «прибавление». Итак...


6Прибавление.ПОЛИТИЧЕСКАЯ БОРЬБА В XVIII ВЕКЕ


В Кремль приглашенные собрались часам к десяти. После короткого совещания в малом составе с избранными от пришедших, верховные господа вышли и объявили всем о присылке с генералом Леонтьевым подписанных Анной Иоанновной кондиций и письма. Оба документа были в подлинниках прочитаны собравшимся. Лица «верховников», по уверению Феофана Прокоповича, сияли радостью. Князь Дмитрий Михайлович сказал краткую речь с призывом «не отлагая собраться и совершить благодарственное молебствие». На что все и согласились.

И все-таки собравшимся — Сенату, Синоду, генералитету и представителям высшего дворянства нужна была бо́льшая ясность. Этого требовало само положение, в котором находилось русское шляхетство: «с одной стороны, чрезвычайное сословное самомнение, а с другой — полное бесправие перед правительством и государством. События междуцарствия дали ему случай попытаться изменить свое положение».

«Никого, почитай, кроме Верховных, не было, — пишет в своем «Сказании» Феофан Прокопович, — кто бы таковая слушав, не содрогнулся, и сами и тии, которые вчера великой от сего собрания пользы надеялись, опустили уши, как бедные ослики: шептания некая во множестве оном прошумливали, а с негодованием откликнуться никто не посмел. И нельзя было не бояться, понеже в палате оной, по переходам в сенях и избах, многочисленно стояло вооруженное воинство. И дивное было всех молчание! Сами господа Верховные тихо нечто один другим пошептывали, и остро глазами посматривая, будто бы и они, яко неведомой себе и нечаянной вещи, удивляются.

Один из них только князь Дмитрий Михайлович Голицын, часто похаркивал: «Видите де, как милостива Государыня! и какого мы от нее надеялись, таковое она показала отечеству нашему благодеяние! Бог ее подвигнул к писанию сему: отсель счастливая и цветущая Россия будет!» Сия и сим подобная до сытости повторял. Но понеже упорно все молчали и только один он кричал, нарекать стал: «для чего никто ни единаго слова не проговорит? Изволил бы сказать кто что думает, хотя и нет де ничего другаго говорить, только благодарить толь милосердой Государыне!» И когда некто из кучи тихим голосом с великою трудностию промолвил: «Не ведаю да и весьма чуждуся, отчего на мысль пришло Государыне так писать!»; то на его слова ни от кого ответа не было».

Страшно собравшимся перечить Голицыну и Долгоруким, столь долго полновластно распоряжавшимся не токмо благополучием, но и самими животами подданных. Но еще страшнее было подписывать предложенный протокол. А посему, сначала робко, а потом все настойчивее приглашенные просили читать и читать кондиции, пытаясь понять тайный смысл, скрытый за написанным.

Великая и горькая традиция России — не верить начальству, не верить в сочиненные указы, слишком явно возвещающие свободу и лучшую долю людям. Листая историю, поневоле приходишь к мысли, что одна лишь Екатерина Вторая не обманула чаяний служилого класса, издав «Жалованную грамоту дворянству». Но до этого законодательного акта еще должна пройти от описываемых лет половина столетия...

Видя необычное сопротивление шляхетства, «верховники» то и дело уходили из зала. Собравшись в Мастерской палате, они совещались, дополняли и переписывали протокол. Наконец, согласившись на окончательный вариант, весь Верховный тайный совет (кроме Остермана) вошел в зал. Секретарь прочитал протокол и положил бумагу на стол рядом с перьями и чернильницей. Пришло время подписывать. Но шляхетство так же упорно молчало и не двигалось с мест. Нужен был кто-то первый... С места поднялся князь Черкасский. Дмитрий Михайлович Голицын мысленно перекрестился. Толстяк Черкасский особым умом не отличался и был избран от высшего шляхетства по знатности фамилии и богатству. Князь Алексей Михайлович откашлялся:

— Каким образом впредь то правление быть имеет?..

Голицын растерялся. Вместо поддержки, этот вопрос означал, что собравшиеся желают получить еще время «порассуждать о том свободнее», а потом еще и высказать свое мнение. Вопрос Черкасского собрание поддержало гулом одобрения. Послышались выкрики о том, что есть и другие проекты не хуже... Поколебавшись, князь Дмитрий Михайлович Голицын вынужден был сказать, «чтобы они, ища общей государственной пользы и благополучия, написали проект от себя и подали на другой день».

Так и не подписав предложенных «пунктов», собравшиеся шляхетство, генералитет и духовенство разъехались по домам. «Хотят ограничить самодержавие верховной власти, — писал в донесении своему правительству Лефорт, — а Верховный Тайный Совет действует совершенно деспотически и решает дела без ведома императрицы. Этот опрометчивый образ действия выясняет народу сущность дела и заставляет его более, чем когда-либо, держаться прежнего порядка вещей». Конец депеши Лефорта очень образно показывает царившее смятение умов и беспорядок: «… Из всего этого можно заключить, что русское государство представляет такой хаос, в котором трудно что-либо разобрать; сколько голов — столько и планов; каждый умствует, следуя своему слабому суждению; не имея понятия о свободе, ее смешивают со своеволием. В России будет господствовать безначалие». Однако и Лефорт, несмотря на свою осведомленность, ошибался...

В тот же день в доме сенатора Новосильцева собралось немалое число высокородного шляхетства, чтобы обсудить положение дел. Василий Яковлевич Новосильцев всегда был нерешителен и человекоугодлив, никогда не позволял себе не только самостоятельных поступков, но и собственных суждений. А тут вдруг... Поистине дух разрешенной свободы, или свободы попустительной, заразителен. Впрочем, Новосильцев никогда не шел против силы. Так может быть, и ныне, в дни бесцарствия, он не устоял и открыл радушно покои свои родословным людям и генералитету, на чьей стороне ту самую силу и усмотрел?..

Перед собравшимися в доме Новосильцева выступил Василий Никитич Татищев, пользовавшийся авторитетом знатока истории отечественной. Он стал читать проект государственных преобразований о десяти пунктах. В нем предлагалось упразднить Верховный тайный совет вообще, учредив при императрице Анне Иоанновне, «в помощь ея величеству», «вышнее правительство», Сенат, из двадцати одной персоны состоящий. Из осторожности в состав оного включались и все члены Верховного совета. Затем шли пункты об устройстве и порядке деятельности правительства, об издании законов, о недопущении политических арестов. Татищев много внимания уделял правам и привилегиям шляхетства, не забыл школы, духовенство, купечество. Закончил же свое многотрудное чтение Василий Никитич обращением:

«...Сие представя Верховному Совету, требовать чтоб определили, выбрав всем шляхетством к рассмотрению сего людей достойных не меньше ста человек. И чтоб сие, не опущая времени начать; о том прилежно просить, чтоб, конечно, того же дня или на завтра, чрез герольдмейстера, шляхетству о собрании объявить, и покои для того назначить».

Столь конкретные и практические меры едва ли не более всего напугали присутствующих. Они свидетельствовали о том, что неповиновение Верховному тайному совету уже заключается не просто в разговорах, а перешло в дело...

«Я в то время, — пишет Феофан Прокопович, — всяческим возможным прилежанием старался проведать: что сия другая компания придумала и что та к намерению своему усмотрела? И скоро получил я известие, что у них два мнения спор имеют. Одно дерзкое: «на верховных господ, когда они в место свое соберутся, напасть внезапно оружною рукою, и если не похотят отстать умыслов своих, смерти всех предать». Другое мнение кроткое было: «Дойти до них в собрании и предложить, что затейки их не тайны; всем известно, что они строят; не малая вина, одним и не многим, государства состав переделывать; и хотя бы они преполезное нечто усмотрели, однакож скрывать то пред другими, а наипаче и правительствующим особам не сообщать, неприятно то и смрадно пахнет». Оба же мнения сии не могли произойти в согласный приговор; первое, яко лютое и удачи неизвестной, а другое, яко слабое и недействительное и своим же головам беду наводящее; и так некоего другаго средства искать надлежало».

Споры у Новосильцева к согласию не привели. Собравшиеся распались на несколько групп, и каждая принялась за сочинение собственного проекта. Один из таковых и привезли Волынский с Черкасским на подпись Соймонову. Отличался он от прочитанного Татищевым немногим: Верховному тайному совету оставлялось прежнее значение, но состав его увеличивался до двадцати одного члена. Были в нем учтены дополнительные льготы шляхетству, улучшение быта офицеров, говорилось о «порядочном произвождении солдат». Касаясь положения крестьян, чего не было совсем в проекте Татищева, новый проект предлагает дать крестьянству облегчение в податях.

Это был, конечно, компромиссный проект, в котором выразился страх мелкого, неродовитого дворянства перед Верховным тайным советом. «Верховники» изо всех сил распускали слухи о жестоких преследованиях, которым будут подвергнуты несогласные.

Второго числа с утра, после созванного верховными господами общего собрания Сената, Синода и генералитета, арестован был Ягужинский за ослушание, за то, что послал от себя гонца в Митаву с противными установлению речами...

Из уст в уста передавали рассказ о том, как фельдмаршал Долгорукий в соседнем с залом заседаний покое кричал на Ягужинского, как сорвал темляк с его шпаги... Говорили, что Верховный тайный совет приговорил бывшего генерал-прокурора к смертной казни... При этом канцлер Головкин — тесть Ягужинского, охваченный приступом нервной дрожи, не произнес ни слова. Он молча встал, вышел из дворца и уехал домой.

Вечером того же дня все семейство Головкиных — его дочь, сыновья и зять — приехало к Дмитрию Михайловичу Голицыну и умоляло о помиловании. Смертную казнь отменили, но Павел Иванович остался под караулом.

«И хотя таковыя вести пошептом в народе обносилися, — продолжает свое «Сказание» Прокопович, — однако ж толикий страх делали новым союзником, что многие из них, особливо маломощные, и в домах своих пребывать опасались, но с места на место переходя, в притворном платье и не в своем имяни, по ночам только, куда кого позывала нужда, перебегали».


7


Все это Федор Иванович знал. У него уже третий день в затворенной горнице ночевали князь Василий Алексеевич Урусов, с которым он учился вместе навигации в Голландии, а потом служил на Каспийском море, да старик Мятлев, с сыном которого Федор тоже учился и начинал свою службу на «Ингерманландиих... Знал Соймонов и то, что, согласившись на условия «верховников», герцогиня Курляндская Анна Иоанновна уже четыре дня как находилась в пути к Москве.

Кликнув Семена, он велел принести чернильницу с пером и проект подписал. С тем его гости и отбыли.

На следующий день приехал другой знакомец Федора — Андрей Федорович Хрущов, и тоже с проектом, но уже с другим. Во главе этой партии называли Семена Григорьевича Нарышкина, возвращенного Екатериной Первой из ссылки и управляющего двором Елисаветы Петровны. Впрочем, проект немногим отличался от уже читанного, и подписывать его Федор не стал, поскольку поставил уже под одним свою подпись. Андрей Федорович усмехнулся:

— Экой ты, Федор Иванович, упористый. Велико дело — один проект подписал. Вона, граф Мусин-Пушкин Платон Иванович уж на третий перо нацеливат.

— На то он и из на́больших, — ответил Соймонов не без лукавства, да поперхнулся, закашлялся с натугой, покраснел. И, не вдруг отдышавшись, закончил: — Господь, видать, за напраслину наказывает, ибо сказано в писании: не суди, да не судим будешь!.. Однакож я вот об чем думаю повсечасно: кому при новой государыне право написания новых законов иметь должно, ты как, Андрей Федорович, на сей счет думаешь?..

Хрущов ответил не сразу. Он помолчал, нагнув упрямо голову, будто спорил и не соглашался внутри с какими-то своими доводами, и лишь по прошествии времени заговорил, не глядя на Федора.

— Думаю, ея величество государыня к тому неудобна... понеже персона женская, паче же ей и знания законов недостает...

Слова его совпадали с мнением Соймонова, еще неясным, но уже вырабатывавшимся в его сознании. Однако, услышав откровенный ответ Андрея Федоровича, он рискнул пойти дальше.

— А может, оное сочинение вообще невозможно одному человеку доверить? По самой природе своей легко погрешить может, даже ежели ни коея собственныя страсти не имеет...


Начавши выходить на улицу, Федор Иванович узнал, что в период с 5 по 7 февраля в Верховный тайный совет было подано восемь шляхетских проектов и мнений, касающихся государственных преобразований. Да по рукам ходило несколько из не дошедших до «верховников». Все они в той или иной степени высказывались за ограничение самодержавной власти, но были явно против олигархического правления. Все они желали увеличения дворянских вольностей, хотя ясно своих конкретных желаний не высказывали. И во всех проектах рассматривался вопрос об организации центрального правительства с широким привлечением дворянства. Выборное начало, введенное Петром в низших гражданских и военных должностях, дворяне пытались перенести на высшие должности, подробно обсуждая порядок такого избрания. Аристократы пеклись об отделении старинного родовитого шляхетства от нового, пожалованного, и о предоставлении первым бо́льших служебных и имущественных льгот. Кое-где говорилось также об улучшении условий для других сословий: духовенства, купечества и крестьянства. Но главным было желание ограничения самовластья как гарантий от произвола.

Подписаны были проекты более чем тысячью лиц самого разного, разумеется шляхетского, уровня. Единство заключалось в том, что все подписи, кроме одной — служилого иноземца, шотландца Лесли, — принадлежали русским дворянам. Таким образом, эти первые в истории России неуклюжие попытки демократизации носили патриотический, национальный характер.


8


В воскресенье 15 февраля 1730 года состоялся торжественный въезд новоизбранной императрицы в Москву. От самого Земляного города, украшенного на въезде триумфальными воротами, до Кремля улицы были посыпаны песком и у домов стояли воткнутые в снег зеленые ели. Шпалерами расставились войска. В Китай-городе, где была воздвигнута вторая триумфальная арка, и на Красной площади, а также в Кремле до самого Успенского собора стояли гвардейцы — преображенцы и семеновцы.

Поезд императрицы был великолепен: открывала его гренадерская рота преображенцев верхами. За ними следовала двадцать одна карета, принадлежавшие генералитету и высшему шляхетству, все пустые, запряженные цугом, со служителями в новых ливреях. Потом еще восемь карет, каждая — в шесть лошадей цугом. В них ехали министры Верховного тайного совета и знатнейшие особы. Затем, также в собственных каретах, ехали государственный канцлер граф Гаврила Иванович Головкин и грузинский царь Вахтанг Леонович.

Далее шли четыре камер-лакея Анны Иоанновны, предшествуя семи парадным каретам с кучерами и форейторами в роскошных ливреях с золотыми позументами. В кареты были запряжены лошади с вызолоченными шорами. Четыре кареты ехали пустыми, в трех сидели придворные дамы.

Потом под предводительством генерал-майора князя Алексея Ивановича Шаховского гарцевали человек двадцать знатного шляхетства, расположившиеся по чинам: младшие впереди. За ними шли трубачи и литаврщики и отряд кавалергардов под командой тучного Ивана Ильича Дмитриева-Мамонова. Лошадь под ним играла, Иван Ильич сердился и надувал щеки, чтобы они не тряслись.

Федор Иванович Соймонов, который с женою стоял в толпе, пожалел милостивца. «Как он только на лошадь-то взбираетца?» — Дарья Ивановна прыскала молодым смехом, толкая его в бок, и он от нее заражался юной веселостью и тоже улыбался, не забывая, впрочем, поглядывать вокруг. Среди собравшихся шныряли не только воры...

За кавалергардами скакали два камер-фурьера, шли двенадцать придворных лакеев, да четыре арапа и скороходы. И только потом выступали девять белых богато убранных лошадей, запряженных цугом в большую царскую карету с венецийскими стеклами. В ней сидела императрица. Анна ехала не глядя по сторонам. Несмотря на события во Всесвятском, она все еще не верила счастью. И потому, поджав губы и устремив близко посаженные темные глаза прямо перед собой, молилась и обмирала от страха, что все может оказаться сном. На ней была дорогая соболья шапка и такая же муфта в руках. Бесценные соболя, вынутые из казны, — на шее. Она глядела на конюхов, которые вели лошадей, и вспоминала Бирона. «Верховники» не разрешили взять его с собой, но он все равно поехал и скрывался до времени в Немецкой слободе. Она отмечала про себя бархатные ливреи с позументами на кучерах и форейторах, роскошную сбрую... Богатый был поезд, богатейший. Сердце Анны замирало, когда через боковые окна видела она трех депутатов верхами, возивших к ней в Митаву ограничительные пункты. «Что-то будет? — бился в ее мозгу вопрос без ответа. — Что-то будет?» Сколько разных слов и советов, высказанных темно и под рукою, наслушалась она за эти дни. И в каждой речи был спрятан навет на недругов. Придворные пользовались любым случаем, чтобы очернить, утопить друг друга перед лицом новой государыни. И это несмотря на бдительную охрану князя Василия Лукича...

За каретой ехали караульные кавалергарды с князем Никитой Юрьевичем Трубецким, человеком совершенно ничтожным. Весь двор открыто говорил о скандальной связи его жены с фаворитом юного императора, связи, которую князь Никита сам же и поощрял. При этом князь Иван Долгорукий не раз на вечерах во дворце публично ругал и даже бил Трубецкого. Тот все терпел. Покорного слугу всех временщиков еще ждала быстрая карьера. Впрочем, так же ждала его и кончина неразрешенного грешника в собственной постели.

Замыкала шествие гвардейская гренадерская рота Семеновского полка.

Едва пышный кортеж показался у Земляного города, как грянул салют из семидесяти одного орудия. А у Белого города в торжественном залпе прогремели уже восемьдесят пушек.

Возле Триумфальных ворот в Китай-городе поезжане задержались. От черной массы оттесненных обывателей оторвалась и поплыла навстречу, колыхаясь и сверкая золотым облачением, с крестами и иконами, группа синодских членов во главе с Феофаном Прокоповичем и всеми бывшими в Москве архиереями. Императрица вышла из кареты, целовала крест, получа благословение пастыря.

В Кремле Анна Иоанновна прежде всего пошла в Успенский собор «для отправления Господу Богу молитвы». Тут у входа собрались сенаторы и президенты, а также члены коллегий, не участвовавшие в поезде. На площади в строю стояли офицеры. Густо зазвонили с колокольни Ивана Великого колокола, приветствуя новую государыню — царицу всея Великия и Малыя и Белыя... В сопровождении духовенства и приближенных Анна поднялась на паперть. Снова грянули залпы, теперь уже из ста одного орудия. Кроме того, и все войска до самого Земляного города троекратно салютовали беглым огнем. В соборе императрицу ожидали знатные дамы в парадных робах и самарах. Начался молебен...


9


После праздников, на которые был снят траур по случаю кончины Петра Второго, на 20 февраля назначено было приведение жителей Москвы к присяге. Верховный тайный совет, кроме Успенского собора в Кремле, наметил еще четырнадцать церквей и определил лиц из «Сената и генералитета», которые должны были приводить людей к присяге.

Часу в третьем пополудни Федор Соймонов стоял в тесном приделе приходской церкви Покрова Богородицы, в ожидании начала действа. В духоте толпы катался, как войлочный мячик, разговор. Он то взлетал на волне новых слухов и домыслов, то испуганно нырял и затаивался, а потом снова откуда-то появлялся и катился сперва несмело, шепотком, а потом все громче и громче.

— А что, ваше благородие, — обратился к Федору сосед по усадьбе, стоявший рядом, — правда ли, нет ли, Федор Иванович, что верховные сочинили присягу на верность императрице и Тайному совету?..

Соймонов пожал плечами.

— А что велено заарестовывать всех уклоняющихся, не слыхивал?

— То, как водитца. Особого указа не надобно.

— Говаривали, первым в Тайном совете князь Иван Федорович Ромодановский присягнул, а уж за ним — трое Долгоруких, князей...

— Недолго им, ворам, лакомствовать, — вмешался стоявший поодаль Семен Иванович Сукин, муж закала старого, прибывший в Москву с пятью дочерьми на выданье, да так и не увидевший сватов. — Вот ужо матушка государыня царица на престол взойдет...

— А чево взойдет? — перебил молодой чей-то голос. — Коли она уж и кондиции подписала. Так же Долгорукие да Голицыны править будут. Им и мы подписываться ноне будем...

Толпа зароптала, зашевелилась. В этот момент двери растворились и в церковь вошел Иван Ильич Дмитриев-Мамонов с секретарями и подписными листами. Они стали пробиваться вперед. «Привезли, — загудело в толпе. — Присяжные листы привезли». Из царских ворот вышел архиерей в облачении со служителями — дьяконом и дьячками. Архиерей сказал проповедь, увещевая собравшихся в святости присяги, в нерушимости великой клятвы, данной в доме Господа. Но говорил пастырь без выражения, кратко. Закончив, отступил в сторону, уступая место генералу. Тот вышел вперед и развернул лист.

— Аз нижеимянованный, — начал сипло Иван Ильич, — обещаюся и клянуся всемогущему Богу пред святым Его Евангелием... — При этих словах дьякон подошел к аналою, взял с подставки крест, подал его архиерею, а сам поднял тяжелую книгу в богатом золоченом окладе и прижал ее к стихарю. Иван Ильич, не обращая внимания на их действия, продолжал читать:

— Что должен ея величеству великой государыне царице Анне Иоанновне... — Затаив дыхание, церковь слушала, что воспоследует за сими словами: — ...И государству верным и добрым рабом и подданным быть...

Общий вздох облегчения прокатился по толпе. Нет, стало быть, не дали Долгоруким с Голицыными вписать в присягу верность Верховному тайному совету, обошлось...

— Також ея величеству и отечеству моему пользы и благополучия во всем по крайней мере искать и стараться, и оную производить без всяких страстей и лицемерия, не ища в том своей отнюдь партикулярной, только общей пользы...

Далее уже было неинтересно, шли знакомые всем слова о здравии и чести Ея Императорского Величества, о целости и благополучии государства. Иван Ильич задохнулся от быстрого чтения, закашлялся, отдышался и продолжал:

— А ежели бы ея величеству и отечеству моему что ни есть противное сему приключитца хотело, то не точию охранять и оборонять, но в потребном случае и живота своего не щадить, как суще мне Господь Бог душевно и телесно да поможет. И во всем том клянуся, памятуя будущий Суд в день страшного испытания, иже воздаст комуждо по делом его, от которого тогда, ежели не сохраню здесь обещанного, да будет мне месть, зде же градская казнь. В заключение же сей моей клятвы целую слово и крест Спасителя моего. Аминь!

— Аминь! — выдохнула толпа и качнулась к амвону, на который снова вперед вышел архиерей с диаконом. Началось целование. Священник держал в одной руке крест, к которому прикладывались присягавшие, другой же крестным знамением осенял подходивших. Диакон подставлял Евангелие. Затем присягавшие шли к боковым приделам, где расположились секретари с присяжными листами, подписывались.


10


Анна не ожидала, что попадет в Москве в такой клубок страстей и противоречий, что окажется в самой гуще ожесточенной борьбы, втянутая в нее помимо воли и желания. Кружилась голова: кому верить, чего желать? С одной стороны «верховники» — Долгорукие, Голицыны, — сильные, знатные и многочисленные боярские роды, позвавшие ее на царство. На них опереться?.. Но они хотят ограничить ее самодержавство, чтобы самим господствовать. Так говорит в письмах своих между строк Андрей Иванович Остерман, так говорят посылаемые от него люди. Князь Василий Лукич стережет, как дракон. Глаз с нее не спускает, не допускает к ней никого, кроме придворных дам... О! Она знает, что такое жить с ограничениями. Это будет та же Курляндия, а может быть, и еще хуже... Да и в самом Верховном тайном совете согласия нет. Голицыны с Долгорукими только для виду заодно стоят. Их объединяет древность рода. Зато Головкин — безроден. Выдвинулся в дяденькино время, ныне с ним никто не считается. Андрей Иванович Остерман — человек темный, хотя и умен. Ныне, говорят, болеет сильно. Весь в мазях, обложенный подушками, он тем не менее не забывает ее советами. Для передачи ей своих планов и «конъюнктур» пользуется услугами дам, не подозреваемых «верховниками». Сестра, Мекленбургская герцогиня, решительная Екатерина Иоанновна, постоянно ободряет колеблющуюся Анну, убеждая ее, что она как государыня происходит от старшего брата Петра Великого и потому имеет первейшие права на престол без всякого избрания. Прасковья Юрьевна Салтыкова, урожденная княгиня Трубецкая, крестница царицы Прасковьи Федоровны, имела широкие связи среди знатных семейств. Она по сути служила шпионкой для «узнания мыслей знатных людей скрытным образом, для чего она приезжала ко многим по ночам». А потом передавала все Андрею Ивановичу Остерману и императрице. Наконец — Наталья Федоровна Лопухина, любовница Рейнгольда Левенвольде, шептала Анне о тех мерах, которые предпринимают немцы.

Каждый день баронесса Остерман и княгиня Черкасская приносили в царские покои младшего сына Бирона, к которому Анна питала большую нежность. И каждый раз — за отворотами ли распашонки детской, в складках ли пеленок — находила она записки с извещением об успехах сторонников самодержавия.

Хитрый поп Феофан Прокопович поднес ей часы для камина, а за задней доской оных обнаружилось тоже письмо...

Значит — Андрей Иванович за самодержавную власть. Феофан — тоже. А за Феофаном — друзья, почитатели наук, сколько людей, жаждущих продолжения великих дел петровских. Остерман и глава святого Синода заедино? Чудеса!..

Победит тот, за кем пойдет шляхетство: за Верховным тайным советом или за сторонниками самодержавной власти. Андрей Иванович Остерман, несмотря на болезнь, развил кипучую деятельность. После того как ему удалось поселить несогласие среди членов Верховного совета, он направил усилия на окончательный подрыв авторитета Долгоруких. Они и так не пользовались, за исключением фельдмаршала, популярностью. И Андрей Иванович озаботился тем, чтобы по Москве не затихали слухи и рассказы сначала о том, что князья Долгорукие не заботились о здоровье покойного отрока-императора, обкрадывали дворцовое и государственное казначейство и даже о том, что, сочинив подложную духовную императора, пытались возвести на престол княжну Екатерину. Передавали друг другу на ухо подробности о том, как мертвого Петра Второго венчали с Долгоруковой девкой... Особенно благодатную почву эти рассказы находили среди гвардейских офицеров, ненавидевших хищное семейство. В кружках военных шли серьезные разговоры о том, чтобы напасть на «верховников» во время заседания и выбросить Долгоруких в окна.

Голицыных пока Остерман трогать опасался. Это были слишком сильные и менее скомпрометированные противники. Помогали Андрею Ивановичу в его партии и иностранные министры, особенно датский посланник Вестфален и посол цесаря граф Вратислав.

Двадцать третьего февраля на заседании Верховного тайного совета Василий Лукич после множества текущих дел, запущенных в связи с присягой и празднествами, высказал мнение, что надобно согласиться с рядом требований шляхетства, выраженным во многих проектах.

— Надобно уступить, чтоб народ узнал, что к его пользе народной дела начинать хотим, — сказал Василий Лукич. — Согласимся увеличить количество членов в Верховном совете. Сей способ удобен для того, чтобы убегнуть разногласия.

Однако, как и следовало думать, против выступил Алексей Григорьевич:

— Нам ли думать о том, как народ удовольствовать? А многое число членов в Верховном совете лишь трудности от несогласия причинить может. Да и выборы не без нарекания пройдут.

Порешили обратиться к гвардейским офицерам о готовности Верховного совета пойти на уступки шляхетским требованиям. Сохранилась «черновая записка» о том, подписанная, кроме членов Верховного совета, девяносто семью лицами из генералитета и шляхетства. Вот она:

«Понеже Верховный тайный совет состоит не для какой особенной того собрания власти, точию для лучшей государственной пользы и управления в помощь их императорских величеств, а впредь, ежели кого из того собрания смерть пресечет или каким случаем отлучен будет, то на те упалые места выбирать кандидатов Верховному Тайному Совету обще с Сенатом и для апробации представлять Ея Императорскому Величеству из первых фамилий, из генералитета и из шляхетства людей верных и обществу народному доброжелательных (не вспоминая об иноземцах). И смотреть того, дабы в таком первом собрании одной фамилии больше двух персон умножено не было; и должны рассуждать, что не персоны управляют закон, но закон управляет персонами, и не рассуждать ни о фамилиях, ниже о каких опасностях, только искать общей пользы без всякой страсти, памятуя всякому суд вышний. Буде же когда случится какое государственное новое и важное дело, то для онаго в Верховный Тайный Совет имеют для совету и рассуждения собраны быть — Сенат, генералитет, коллежские члены и знатное шляхетство».

Ну что ж, это было уже многообещающее начало, вполне способное если не обратить к Верховному совету сразу же сердца всех, то, по крайней мере, приостановить процесс отлива сторонников. А там, глядишь, еще немного, и власть была бы удержана... Но было поздно. Сделай то же самое «верховники» раньше — все могло бы, может быть, измениться. А теперь уже все шляхетство было охвачено зудом комбинирования и политической игры.

Дворяне открыто на своих сходках говорили о том, чтобы князю Алексею Григорьевичу Долгорукому вообще было запрещено находиться в каком бы то ни было высшем правительственном учреждении. Против него особенно были настроены практически все. Не придумав лучшего, князь Алексей Григорьевич уехал из Москвы в свое имение Горенки, дав повод для радости тем, кто видел в этом его предварительную ссылку.

Оставалось последнее средство. Средство отчаяния в сложившейся ситуации — государственный переворот. И Василий Лукич решается на него. В программу входили аресты наиболее видных сторонников самодержавия. В их число входили: граф Головкин, барон Остерман и князья Черкасский и Барятинский. Были в том списке, разумеется, и другие фамилии.

О заговоре узнал через своих шпионов все тот же Остерман. И нашел способ сообщить императрице, торопя ее объявить о своем самодержавстве. Анна колебалась. Она хотела сделать это в день коронации, в апреле. Но последние события должны были подтолкнуть и ее. В такой напряженной обстановке подошел решительный день. Было это 25 февраля 1730 года...


11


На Благовещение Пресвятыя Богородицы — февраля 25-го дня[29], 1730 года с раннего утра стало собираться в Кремль московское шляхетство. Сходились поодиночке, как было уговорено, но в приемных палатах объединялись, сбивались в компании. Дворец был оцеплен войсками. Начальнику дневного караула капитану Альбрехту во внутренних покоях сама императрица приказала слушаться только майора гвардии Семена Салтыкова. Именно его ныне назначили командиром над всеми дворцовыми караулами вместо князя Василия Лукича Долгорукого. А в Мастерской палате, не ведая о приготовлениях, заседал Верховный тайный совет в полном составе. Даже князь Алексей Григорьевич Долгорукий приехал из Горенок. Речь шла о дне коронации и его подробностях. Потом, как написано то в «Черновом журнале Верховного Тайного Совета», присутствующие «имели секретные разговоры»...

К тому времени человек до ста пятидесяти из высших военных объединились во главе с генерал-лейтенантом и майором гвардии князем Юсуповым, генерал-лейтенантом Чернышевым и князем Черкасским и потребовали от Верховного совета, чтобы их выслушали. Из залы заседаний вышел Василий Лукич. Ему вручили бумагу с изложением наново написанных претензий. Долгорукий взял челобитную и огласил ее своим сотоварищам в Совете. Испуганные происходящим, члены Верховного совета объявили полную готовность удовлетворить все имеющиеся пожелания. Однако это, естественно, челобитчиков не остановило. Они высказали желание передать прошение свое лично государыне. А шляхетство все прибывало и прибывало во дворец. Некоторые современники пишут, что собралось уже сот до восьми. Бессильные что-либо предпринять «верховники» пропустили троих выборных к императрице. Та приняла их милостиво, обещала исполнить все по их желанию и выразила надежду, что между шляхетством и Верховным советом установится полное согласие. Несмотря на принятые меры предосторожности, Анна замирала от страха, наблюдая за тем, как в покои набивается все больше народа, как оттесняют караульных, как жмется к стенке Верховный совет. Правда, она была в общих чертах предупреждена и ждала, что будут провозглашать самодержавие. Но то, что случилось, оказалось полной неожиданностью. За князем Черкасским, вручившим челобитную, вперед протиснулся Василий Никитич Татищев, который начал читать ее вслух:

— «Всепресветлейшая всемилостивейшая Государыня Императрица! Хотя волею Всевышняго Царя, согласным соизволением всего народа единодушно Ваше Величество на престол Империи Российской возведена, Ваше же Величество Императорское, в показание высокой Вашей ко всему Государству милости, изволили представленные от Верховнаго Совета пункты подписать, за которое Ваше милостивое намерение всенижайше рабски благодарствуем, и не токмо мы, но и вечно наследники наши имени Вашему бессмертное благодарение и почитание воздавать сердцем и устами причину имеют; однакоже, Всемилостивейшая Государыня, в некоторых обстоятельствах тех пунктов находятся сумнительства такия, что большая часть народа состоит в страхе предбудущаго беспокойства, из котораго только неприятелям Отечества нашего польза быть может, и хотя мы за благорассудным рассмотрением, написав на оные наше мнение, с подобающею честию и смирением Верховному Тайному Совету представили, прося, чтобы изволили для пользы и спокойствия всего Государства по оному, ако по большему числу голосов, безопасную Правления Государственного форму учредить, однакоже, Всемилостивейшая Государыня, они еще о том не рассудили, а от многих и мнений подписанных не принято, а объявлено, что того без воли Вашего Императорского Величества учинить невозможно.

Мы же, ведая Вашего Императорского Величества природное человеколюбие и склонность к показанию всему Империю милости, всепокорно нижайше Вашего Величества просим, дабы Всемилостивейше по поданным от нас и прочих мнениям соизволили собраться всему генералитету, офицерам и шляхетству по одному или по два от фамилий рассмотреть и все обстоятельства исследовать, согласным мнением по большим голосам форму Правления Государственнаго сочинить и Вашему Величеству ко утверждению представить. Напротив же тому всепокорно нижайше желаем и обещаем всякую верность и надлежащую пользу персоне Вашего Величества изыскивать и яко сущую всего Отечества мать почитать и прославлять во веки бессмертные будем. И хотя к сему прошению не многие подписались, понеже собою собраться для подписи опасны, а согласуют большая часть, чему свидетельствуют подписанные от многих мнения, о которых выше показано, что иные еще не принятых».

Далее на листе стояли восемьдесят семь подписей... Анна смутилась. Она ждала изъявления желания самодержавства, а вместо того опять просьба обсудить кондиции и шляхетские проекты с выборными? Глаза ее растерянно перебегали с одного челобитчика на другого. Она даже вопросительно глянула на Василия Лукича, но тот был сам сражен неожиданностью. Несколько секунд в палате царило молчание, прерываемое лишь тяжелым дыханием напряженной толпы. Затем князь Юсупов сказал:

— Снисходительность нашей всемилостивейшей государыни и обращение ея с подданными заслуживает с нашей стороны искренней признательности...

На что генерал Чернышев тут же добавил:

— Не можно нам лучше возблагодарить ея величество за все милости к народу, как возвративши ей похищенное у нея, то есть самодержавную власть, которой пользовались все ея предки.

И тогда князь Черкасский и граф Головкин едва ли не в один голос воскликнули:

— Да здравствует наша самодержавная государыня Анна Иоанновна!

Собравшиеся зашумели, пришли в движение. В разных концах послышались голоса, утверждавшие, что шляхетство требует обсуждения порядка государственного устройства по челобитной. Но эти голоса перекрывались криками гвардейских офицеров, требовавших восстановления самодержавия. Кое-где уже вытаскивали палаши из ножен. Наконец сквозь общий гам пробился голос Василия Лукича Долгорукого, призывавшего собрание к спокойствию. Лицо его было красно, руки дрожали. Он почти кричал князю Черкасскому, выделив его как главу всех собравшихся:

— Тебе кто позволил, князь, присваивать себе право законодателя?..

Алексей Михайлович Черкасский отшатнулся, однако, преодолев природную робость свою, отвечал твердо:

— Делаю сие потому, что ея величество государыня вовлечена вами в обман... Вы уверили ея, что кондиции, подписанные ею в Митаве, составлены от всех чинов государства. Но сие истине противно! Мы и не ведали о их составлении...

Собравшиеся снова зашумели. Перекрикивая голоса, Василий Лукич предложил императрице удалиться в кабинет, чтобы там спокойно обсудить шляхетскую челобитную. Естественно, что в обсуждении должны были принять участие и члены Верховного совета. Туго соображавшая Анна уже поворотилась было, когда к ней подскочила герцогиня Мекленбургская с пером и чернильницей в руках. Пронзительный голос ее прозвучал отчетливо среди общего шума мужских басов:

— Не время рассуждать теперь, сестрица, да раздумывать долго. Вот перо, подписывай скорея... Я отвечаю за сие. И ежели нам придется жизнью заплатить, то я первая приму смерть!

И Анна... подписала. Она начертала на челобитной «учинить по сему». Наученная Андреем Ивановичем Остерманом, она сказала, что хотела бы нынче же узнать результаты совещаний шляхетства по поводу поданной ей челобитной. Подсказав таким образом подданным своим, чего может желать императрица. Караульные распахнули двери соседней залы, и разгоряченное шляхетство отправилось заседать. Ах, какой это был мудрый ход! Никого из собравшихся не выпустили из дворца, предоставив им возможность вариться в котле собственных противоречий без посторонней помощи.

Затем, не менее дипломатично, императрица пригласила членов Верховного тайного совета с нею отобедать. Таким образом, и эта группа оказалась не без присмотра.

Трудно сказать сегодня, какой бы оборот приняли события, не прими Анна Иоанновна этих мер предосторожности. Предоставленные самим себе, получив свободу выбора, без подсказки, русские дворяне оказались не в состоянии столковаться. Они не были готовы к тем демократическим преобразованиям, которые обещало им ограничение монархии. Всякий новый порядок должен быть подготовлен. И даже такие незначительные изменения в верховной власти, какие предлагались кондициями, даже с компромиссными поправками проектов, многим казались страшными.

В аудиенц-зале, где остались гвардейские офицеры, продолжались шум и крики. Большинство оставшихся здесь были сторонниками восстановления самодержавия. Офицеры обнажили шпаги, выкрикивали здравицы самодержавной императрице Анне Иоанновне. Все это не могло не влиять на настроение тех, кто совещался за закрытыми дверьми большого зала.

В четвертом часу пополудни предводительствуемое князем Трубецким шляхетство снова вошло в аудиенц-зал. Пришла туда после обеда и Анна с «верховниками». Старик Трубецкой, по причине сильнейшего заикания, никак не мог начать чтение и передал бумагу автору, которым являлся князь Антиох Кантемир.

— «Всепресветлейшая, Державнейшая Великая Государыня Императрица Анна Иоанновна, Самодержица Всероссийская!.. — нараспев красивым голосом читал Кантемир новую челобитную. — Усердие верных подданных, которое от нас должность наша требует, побуждает нас по возможности нашей не показаться неблагодарными; для того в знак нашего благодарства всеподданнейше приносим и всепокорно просим всемилостивейше принять Самодержавство таково, каково Ваши достохвальные предки имели, а присланные к Вашему Императорскому Величеству от Верховного Совета и подписанные Вашего Величества рукою пункты уничтожить...»

Далее перечислялись просьбы уничтожить Верховный тайный совет и вместо него и Сената учредить один правительствующий Сенат с двадцатью одною персоною в качестве членов. А также просьба о выборах баллотированием в оный Сенат и в губернаторы и в президенты от шляхетства. Это был полный отказ от каких бы то ни было новшеств. Увы, русское дворянство оказалось к конституции неподготовленным. И, как будет еще не раз, русский правящий класс выступил с позиций консерватизма, властно потянув телегу государственного устройства по прежней колее. Восстановив самодержавие и трижды прокричав «виват», дворяне не заметили, как одновременно восстановили и тот тяжкий гнет полного бесправия, в котором находились раньше перед властью и от которого, может быть, могли бы именно теперь избавиться.

— Мое постоянное намерение было управлять моими подданными мирно и справедливо, — заявила в ответ Анна, — но поскольку я подписала известные пункты, то должна знать, согласны ли члены Верховного тайного совета, чтобы я приняла предлагаемое мне моим народом?!

Глаза всех присутствующих обратились к «верховникам». И трудно поручиться за то, что их не выкинули бы из окон, если бы они молча не наклонили головы в знак согласия.

Секретарь кабинета статский советник Маслов поднес Анне подписанные ею в Митаве бумаги. «И те пункты Ея Величество при всем народе изволила, приняв, изодрать».

Так была уничтожена «затейка верховников» и восстановлено самодержавие в России. В тот же день началась бурная раздача милостей. Во дворец прямо из тюрьмы явился освобожденный Ягужинский и со слезами на глазах, пав на колени, принял из рук государыни шпагу и орден. На другой день была назначена новая присяга и великолепная иллюминация. К сожалению, свет тысяч и тысяч огоньков не смог затмить зловещего блеска северного сияния, разлившегося по всему небу так, что горизонт казался залит кровью.

«Это явление природы, — пишет Манштейн, — произвело такое впечатление на суеверный народ, что все были приведены в ужас и впоследствии русские говорили, что предзнаменование это было слишком оправдано теми потоками крови, которые Бирон проливал в стране».

Говаривали также, будто вечером в кругу семьи князь Дмитрий Михайлович Голицын сказал перед сном: «Пир был готов, но гости оказались недостойны его. Я знаю, что буду его жертвою! Так и быть, я пострадаю за отечество; я уже близок к концу моего жизненного поприща, но те, которые заставляют меня плакать ныне, будут проливать слезы долее меня!»

В то время секретарем французского посольства в России, после отъезда полномочного министра Кампредона, был некий Маньян. Он оставался представителем Версаля почти весь период царствования Анны Иоанновны. В марте 1730 года в своей депеше французскому двору он писал:

«Русские упустили благоприятный случай избавиться от их древнего рабства, как по их собственной вине, так и по неумению взяться за дело, потому что раз царица приняла и подписала условия, предложенные ей представителями правительства, чтобы удержать эти условия навсегда, нужно было согласиться между собою на такую новую форму правления, которая пришлась бы по вкусу мелкому дворянству. Для них это было невозможно по двум главным причинам: во-первых, по недостатку единения и согласия, которых в то время не существовало среди главных фамилий. Вторая же причина являлась неизбежным следствием первой — это их упорное нежелание, чтобы Верховный совет, собранию которого должна была быть представлена вся правительственная власть, был составлен только из восьми или десяти членов, тогда как дворянство, которое основательно предвидело, что не будет недостатка для него в угнетении всякими способами, если власть сосредоточится в руках двух, трех главных фамилий, требовало, чтобы число членов Совета доходило до двадцати одного и чтобы от каждой фамилии было выбрано одно или два лица.

Остерман, который считал себя уже совершенно устраненным от дел, был слишком смышлен, чтобы не воспользоваться беспорядком, вызванным тогда этим противоречием среди правительства.

Опираясь на важное соображение, что ни Голицыны, ни Долгорукие не могут попытаться употребить свое влияние на войска, почти исключительно состоявшие из этого самого дворянства, он присоединился к Ягужинскому и князю Черкасскому, чтобы внушить царице, что для нее, взошедшей на трон по праву рождения, должно быть невыносимо то, что ей осмеливаются предлагать условия еще более суровые, чем те, которые были по отношению к царице Екатерине, принимая во внимание ее постыдное возвышение.

В то время, как делались эти внушения царице, некоторые наиболее пронырливые из духовенства, оскорбленные исключением их из собрания правительства, пустили со своей стороны в ход все, чтобы возбудить мелкое дворянство против Верховного совета, главных членов которого выставляли такими тиранами, которые не пожелали бы новой формы правления иначе, как с тем, чтобы захватить безнаказанно всю правительственную власть в свои руки; благодаря этому рабство дворянства станет несравненно более невыносимым, чего никогда не может произойти при сохранении абсолютной монархии».


12


Уже на следующий день во дворце появился Андрей Иванович Остерман. Слава богу, болезни отпустили его. Вице-канцлер, еще вчера тяжко страдавший подагрой, двигался легко, руки новым любимцам пожимал крепко, со значением, говорил ясно, голосом приятным. С его появлением Анне сразу стало спокойнее. Андрей Иванович все знал, все понимал, на него можно было положиться. А главное, никто так не умел, как он, вовремя подать единственно правильный и нужный именно в эту минуту совет. И характер у него, в отличие от русских крикунов, был цельным, непротиворечивым...

Анна не была дурой. И натура ее, несмотря на кажущуюся внешнюю грубость и неподвижность, была смолоду достаточно гибкой. Ведь сумела же она приспособиться к Курляндии. Недовольство вызывала бедность существования, ограничения, чинимые ратманами. Но она приняла курляндское окружение, срослась с ним.

За время борьбы и московских беспорядков она твердо убедилась в ненадежности русского шляхетства. Да, конечно, они выбрали ее императрицей. Кстати, в глубине души она далеко не была так уверена в своем праве на престол, как об этом говорили ее сторонники. Да и они, скорее всего, кричали громко для того, чтобы заглушить в себе и вокруг голоса сомнения. Но не это главное. Многочисленные проекты государственного устройства, предложенные шляхетскими кружками, говорили, что в среде его царит раздор. Не имея авторитетных лидеров, не умея объединяться, без опыта политической борьбы, дворяне русские дробились на компании, компании — на группы, группы привычно делились по родству. В группе же каждый был настроен против всех других. Прав был Тихон Архипыч, юрод из придворных приживальцев, говорящий: «Нам, русским, хлеб не надобен — мы друг друга ядим и с того сыти бываем...» Разумная солидарность — вот чего не хватало шляхетству, как, впрочем, и всему народу российскому, во все времена.

Анна думала: порядок и самодержавие удалось восстановить только благодаря гвардии. Гвардия — сила в дворцовых переворотах. Так на кого же ей опираться? Конечно, на гвардию. А для того ее можно и нужно расширить. Вот только за счет кого? За счет шляхетства, на которое она изольет милости? Но людской благодарности недолог срок. Вот если бы найти таких, кто был бы не просто благодарен ей, а чья жизнь, существование зависели бы от ее благорасположения. Но где их взять? Кто рядом с нею, кто ей до смерти верен? Анна вспомнила, как настаивал князь Яков Лукич, чтобы «камер-юнкер Бирон не был брат с Ея Величеством в Москву из Митавы, поелику сие дело непристойное». Непристойно... А как сам к ней в опочивальню в Митаве жаловал, то было благолепно?.. Каково было ей слушать такие речи ныне, когда маленькому Карлу едва исполнилось два года. Яган тайно сопровождал ее в Москву. Хорошо, что в Немецкой слободе нашлись у него надежные друзья. Свои надежные немцы. Вот и ее восшествие подпиралось с двух сторон — с одной Остерманом, с другой — Левенвольде. Вот они полностью зависят от нее...

Может быть, именно тогда она решила, что у нее тоже могут быть такие люди, которые, ежели отдать им в руки власть и возможности, станут не щадя живота своего поддерживать ее на троне. Эти люди — конечно, иноземцы. И вот уже Остерман и Левенвольде оказываются во главе обширной немецкой партии. Скоро к ним присоединяется и Бирон. И тогда все встает для Анны на свои места. У нее была не только власть, но и мудрые советники.

С подачи Андрея Ивановича Остермана, а может быть, Миниха, она учредила новый гвардейский Измайловский полк, названный по имени родовой вотчины Анны и составленный из иноземцев. А команду над ним отдала графу Рейнгольду Левенвольде. А потом вскоре сформирован был и лейб-гвардии конный полк под началом Павла Ивановича Ягужинского. Старая гвардия сначала вознегодовала, но и в ней командные должности были замещены иноземными офицерами. И все успокоилось.

По советам новых приближенных она уважила второстепенные требования шляхетства, выраженные в их челобитных. Уничтожен был Верховный тайный совет и восстановлен в прежнем значении Сенат, хотя члены его определялись не выборным путем от генералитета и шляхетства, а назначались императрицею.

Восстановлена была и должность генерал-прокурора Сената, которую снова, как и в прежние годы, занял Ягужинский. А там и Андрею Ивановичу Ушакову нашлась привычная ему сыскная работа.

Восьмого января государыня выехала из Москвы в Петербург. Вместе с двором переехала в Санкт-Петербург Тайная канцелярия под названием Походной, а оставшаяся в Москве называлась по-прежнему Тайной. Но в половине этого года (12 августа) велено Тайную канцелярию взять из Москвы в Санкт-Петербург, а в Москве оставить контору, которая поручена заведованию Семена Андреевича Салтыкова. «29 сентября этого года приказано не именовать Тайную канцелярию Походной, а просто Тайной розыскных дел канцелярией. Производителем дел в Санкт-Петербурге был Хрущов, в Москве — Казаринов». Скоро это «почтенное» учреждение стало одной из важнейших государственных служб.

Дольше всего не могло решиться правительство Анны Иоанновны на просьбу шляхетства об определении срока службы. Лишь в последний день 1736 года вышел манифест, разрешающий желающим после 25 лет выйти в отставку. Однако охотников воспользоваться таким правом нашлось столько, что то же правительство в августе 1740 года должно было отменить льготу и вернуться снова к бессрочной шляхетской службе.

Положение остальных сословий не изменилось вовсе. Крестьяне были освобождены от податей лишь за майскую треть 1730 года, а жителям присоединенных прибалтийских областей возвращены отобранные прежде права и привилегии.

Конечно, какие-то причины для беспокойства все равно остались. В Голштинии рос родной внук Петра Великого, «голштинский чертушка». Соперник опасный, постоянно державший Анну в напряжении. Да и под боком как заноза торчала цесаревна Елисавета, хоть и незаконная дяденькина дочка и девка распутная, а все же... Шпионы доносили, что последнее время повадилась она ездить за Аничков мост, в гренадерские казармы, крестить солдатских да офицерских детей. Ладно, есть у Анны генерал Ушаков. Докладывал, что установил надежный догляд. И тех, кто чересчур много подле отирается, берет на заметку. Андрей Иванович Ушаков с самого начала ее царствования со всем рачением принялся за порученное дело. Часто совет держал с господином Остерманом, тезкой своим. Тот и подсказал ему разобрать подписи под проектами, поддерживающими идею ограничения самодержавства. Разобрать, да и выписать в столбцы для памяти... Очень полезной оказалась мысль. Особенно когда пришла пора считаться и наказывать смутьянов.

Первыми попали под неумолимую руку Тайной розыскной канцелярии Долгорукие. За ними — Голицыны и другие помельче. Да все-то дела начинались с малости. А коготок увяз — и всей птичке пропасть...


13Прибавление.КТО ЕСТЬ КТО? ОСТЕРМАН ГЕНРИХ ИОГАНН


Он родился в 1686 году в небольшом местечке Бокуп в Вестфалии. Отец Генриха Иоганна, местный пастор, сам подготовил сына в университет и проводил в Йену. Но долго учиться молодому Остерману не пришлось. Легенды говорят о какой-то студенческой ссоре, закончившейся запрещенной дуэлью, и Генрих Иоганн бежит из Йены в Амстердам. Там он поступает на службу к Корнелию Крюйсу — вице-адмиралу русского флота, выполнявшему поручения царя Петра, и в 1704 году переезжает в Россию. Здесь, в отличие от других иноземцев, Остерман в короткое время и в совершенстве изучает русский язык настолько, что своими переводами документов обращает на себя внимание царя. И тот определяет его в посольский приказ.

В 1710 году Остерман — секретарь посольского приказа, сопровождает Петра в неудачном Прутском походе.

В 1713‑м — участвует в переговорах со шведскими уполномоченными, а в 1721‑м — вместе с Брюсом заключает долгожданный Ништадтский мир, за что царь возводит его в баронское достоинство, награждает деньгами и поместьями. Чтобы закрепить Остермана за Россией, Петр решает женить его на русской аристократке. И сватает за него Марфу Стрешневу, которая приходится родственницей царской фамилии. Женившись, Остерман умудряется не изменить вероисповедания и остается лютеранином.

В 1723 году его усилиями Россия заключает выгодный торговый договор с Персией, что доставляет Остерману звание вице-президента Коллегии иностранных дел. Прозванный в шутку с легкой руки царицы Прасковьи «Андреем Ивановичем», он оставляет за собой это имя. Остерман — постоянный советник Петра и в делах внутренней политики. Участвует в составлении «Табели о рангах», в преобразовании Иностранной коллегии, уточняет и разрабатывает многие другие нововведения. В последние годы Петр был недоволен Шафировым из-за его вражды с Головкиным в связи с плохо скрытым желанием занять место канцлера. Но чем сильнее умалялось значение вице-канцлера, тем сильнее возвышался Остерман, его правая рука...

После смерти Петра многим казалось, что авторитет Остермана пошел на убыль, «но это, — пишет историк Соловьев, — не надолго. Без Остермана было трудно. Юные широкие натуры русских людей, оставленных России Петром, были мало склонны к постоянному усидчивому труду, к соображению, изучению всех подробностей дела, чем особенно отличался немец Остерман, имевший также важное преимущество в образовании своем, в знании немецкого, французского, итальянского, усвоивший себе и язык русский. И вот при каждом важном, запутанном деле барон Андрей Иванович необходим, ибо никто не сумеет так изучить дело, так изложить его, и барон Андрей Иванович идет все дальше и дальше; его пропускают, тем более что он не опасен, не беспокоен, он один, он не добивается исключительного господства: где ему? он такой тихий, робкий, сейчас и уйдет, скроется, заболеет, он ни во что не вмешивается, а между тем он везде, без него пусто, неловко, нельзя начать никакого дела; все спрашивают: где Андрей Иванович? Для министров иностранных это человек важный и опасный: он при обсуждении дела не закричит, как неистовый Ягужинский, но тихонько укажет на такую «конъюнктуру», что испортит все дело. 24 ноября 1725 года, в день именин императрицы Остерман был сделан вице-канцлером». Прекрасно написанная характеристика. Грешно не отдать должное удивительному литературному таланту историка.

Фигура Остермана была совершенно непонятна и чужда русскому придворному окружению. Непонятна была его крайняя осторожность, подозрительность и недоверчивость ко всем, даже самым близким людям. Имея острый, сметливый ум, он усвоил непривычные русским манеры: умел ловко притворяться больным и немощным, легко при случае пускал слезу и умилялся по любому поводу, одновременно придумывая собеседнику коварную ловушку. Одерживая верх над простодушными, он торжествовал внутренне, никогда не показывая своего превосходства, проявляя скорее льстивость в отношениях. И тем не менее ко всем русским без исключения он в глубине души относился свысока. Работая много лет с посольскими делами, он усвоил себе манеру такого туманного способа выражения мыслей, что лишь очень немногие могли похвастаться, что понимают его речи полностью. Каждое его высказывание, каждое письмо могли быть при желании истолкованы в противоположных смыслах. Пожалуй, главным его качеством было трудолюбие. Чуждый русской культуре, несмотря на семейные связи, он любил только свою работу, только ею интересовался: Андрей Иванович не был корыстолюбив, не крал и не мздоимствовал, не копил богатств неправедным путем. Россия была для него лишь ареной для непонятного окружающим честолюбия. И, наверное, точно так же он трудился бы в любой другой стране. Но работником он был отменным.

После смерти Екатерины — он на стороне Меншикова и из рук последнего получает звание «воспитателя» юного императора Петра Второго. И притом едва ли не он последним и подтолкнул светлейшего к опале. В кабинете Голицыных и Долгоруких Остерман всячески демонстрирует свою преданность аристократам, но тем не менее уклоняется от подписания кондиций, ограничивающих самодержавную власть. И, как только чаша весов начинает склоняться в сторону монархически настроенных лидеров дворянства, предает «верховников» и становится первым советчиком будущей императрицы.

В 1730 году Анна возводит его в графское достоинство. Бирон ценит его, но не любит и пытается разными путями уравновесить влияние Остермана на деятельность Кабинета. Одною из таких попыток явилось назначение Волынского кабинет-министром в 1738 году, и позднее сам фаворит оказался орудием возмездия Остермана, убравшего со своего пути неудобного ему вельможу.

Современники не расходятся в своих оценках Андрея Ивановича. Так, дюк Лирийский в своих «Записках» отмечает: «...Он имел все нужные способности, чтобы быть хорошим министром, и удивительную деятельность. Он истинно желал блага Русской земле, но был коварен в высочайшей степени, и религии в нем было мало, или лучше, никакой; был очень скуп, но не любил взяток. В величайшей степени обладал искусством притворяться и с такою ловкостию умел придавать лоск истины самой явной лже, что мог бы провести хитрейших людей. Словом, это был великий министр, но поелику он был чужеземец, то немногие из русских людей любили его, и потому несколько раз был он близок к падению, однако же всегда умел выпутываться из сетей...» Клавдий Рондо писал об Остермане: «...Он имеет хорошие познания в новейших языках, но плохо знает латинский. Никак нельзя отнять у него ума и ловкости, но он преисполнен изворотливости и лукавства, лжив и обманчив; в обращении угодлив и вкрадчив; принимает личину чистосердечия и низкопоклонения; это качество считается вернейшим залогом успеха у русских, а он превосходит в нем даже русских. Он любит пожить (He is a bon-vivant — кутила, весельчак), довольно щедр, но неблагодарен».

Наверное, было бы неправильно отрицать, что многолетняя деятельность Остермана принесла немало пользы империи как в ее внутренней, так и во внешней политике. Но большинство конкретных преобразований, с которыми связано его имя, были подготовлены самим ходом исторического развития страны и предложены другими. Он же был лишь хорошим исполнителем.

Исполнительность — прекрасное качество. Оно необходимо на всех ступенях административного управления государством. Это как абсолютное знание ремесла, без которого не бывает таланта. Если художник не умеет смешивать краски и держать кисть в руках, вряд ли он напишет гениальное произведение. Выдающийся изобретатель должен знать законы механики или электротехники и уметь чинить пробки. Но абсолютное знание ремесла не гарантирует гениальности. И лишь на фоне общей несобранности, непрофессионализма, корыстолюбия и воровства совсем обычные качества ремесленника, которые должны быть правилом, возводятся в превосходные степени. К сожалению, в нашей стране это делалось и делается довольно часто.


14


Федор вспомнил, как осенью того же 1730 года, уже после счастливого вступления государыни на самодержавный престол, пришел к нему, размешивая ботфортами московскую октябрьскую грязь, лейб-гвардии Преображенского полка сержант Коростылев с запечатанным пакетом. Пока продрогший посланец отогревался в людской избе, Соймонов сломал печать и вынул указ. А в указе том велено было явиться ему, флота капитану Федору Соймонову, не мешкая, к господину генерал-прокурору, графу и кавалеру Ягужинскому Павлу Ивановичу...

Вздохнул капитан. Видно, кончился его отпуск. Да то, может, и неплохо. Что-то стало ему последнее время душновато в родных палатах без соленого морского ветра, без натужного гудения парусов и скрипа канатов просмоленных, захватанных матросскими руками... Позже, в своих записках, он сам признается: «...а чтобы оставить морскую корабельную службу, по совести, ни на мысль мою не приходило...»

Тогда же и собрался. Взошел в угловую горницу, где у колыбели первенца-сына сидела жена, перекрестил обоих, сказал, что уходит. Понимал, что не просто так вызывает его «око государево», — понял это еще тогда, при первой встрече. И, ведая нрав Павла Ивановича, еще тогда же подумал, что в покое не оставит. Вот только не мог даже представить себе, на какую службу его вызывает господин генерал-прокурор и почему именно он, человек, вроде бы к флоту касательства не имеющий...

Добравшись не без труда до палат Ягужинского, Федор обчистил ноги у крыльца и велел доложить, что-де флота капитан Соймонов согласно указу явился. И приготовился ждать. А как же, чем выше на административной лестнице сидит персона, тем больше у нее, у персоны, великих государственных дел. Тем дольше выдерживает персона оная посетителей своих в прихожей... Однако ждать ему не пришлось. Лакей в ливрее зеленого сукна обернулся мигом и сказал, что его сиятельство господин граф ждут-с...

«Граф... — не мог не подумать про себя Соймонов. — Давно ли сиятельством-то стал?» Как всякий родовитый шляхтич, он очень болезненно переносил новые пожалования. И, несмотря на дальнее свойство, даже помимо своего желания, никогда не забывал о том, что происходил Ягужинский из сыновей лютеранского органиста, игравшего в одной из московских кирок. Он отдавал должное уму и энергии генерал-прокурора. Но где-то в уголке памяти хоронились сведения о том, что начинал Павел-то Иванович путь свой пажом в свите Головкина, известного своим неравнодушием к красивым мальчикам... А потом от царского денщика дошел до генерал-прокурора, оставаясь в неизменном фаворе. Он даже сохранил свой пост при Екатерине Первой несмотря на вражду всесильного Меншикова... Арестованный «верховниками», он скоро был освобожден и, по воцарении Анны, занял свою прежнюю должность. Объявление же о возведении генерал-прокурора в графское достоинство было сделано вовсе недавно, и указ еще готовился. Но для дворни он был уже, разумеется, «сиятельством»...

Ягужинский принял Соймонова просто, без церемоний. Павел Иванович был высокоросл, не ниже Федора, хорошо сложен и, несмотря на лета свои, тучностью не отягощен. Лицо его было приветливо сейчас, манеры свободны, даже несколько развязны.

Он налил Соймонову рюмку анисовой из штофа, стоящего возле тарелки с неизменными солеными огурцами и редькой. Это еще покойный государь приучил птенцов своих к таким-то вкусам. Налил и себе. А потом, без всяких обходных маневров, объявил, что желал бы видеть капитана в службе статской, и не кем иным, как прокурором сенатским, по делам Адмиралтейств-коллегии. Поелику-то чиновники зело воровству подвержены, а он, генерал-прокурор, наслышан о честности капитана Соймонова, о его неуклонной совести и исполнительности по присяжной должности своей...

Известие сие явилось для Федора как гром с ясного неба. Он взмолился не неволить должностию статской. Говорил о незнании коллежских административных дел, о неумении, о неспособности тягаться с понаторевшими в крючкотворстве чиновниками. Уверял, что его обведут, обманут...

Ягужинский слушал, не перебивал. Потом, усмехнувшись тонкими губами, не без яду заметил, что полагает адмиралтейские дела не столь мудреными, как искусство навигации или составление карт дальних морей, а потому сильно надеется, что изучение оных «крючкотворств» не займет у капитана чересчур много времени.

Павел Иванович на сем встал со стула, давая понять, что беседа окончена и иного решения не будет.

Соймонов не помнил, как и до дому-то добрался. Менялось все — служба морская, вне которой не мыслил он себя, местопребывание семейства, поскольку находилось Адмиралтейство в Петербурге. Нужно было учиться разговаривать с чиновниками, которых Федор и ранее-то на дух не переносил. А ныне приспело время самому чиновником становиться. А на что, собственно говоря, он-то сам надеялся? На то, что его за выслугой стольких лет в дальних гарнизонах оставят в покое? Что зачтут заслуги? Но во-первых, какие такие особые у него заслуги? Со времени Петра Великого миновали уже два царства, началось третье. А дворянин обязан служить. И чем служит лучше, тем служит дольше. Государь Петр Великий тоже не оставил бы своего капитана без должности. Вот только вряд ли стал бы он переводить «морского» в сенатские прокуроры... Но тут уж с горы, как говорится, виднее. На минуту вспомнил Федор Иванович с сожалением уютный московский дом, налаженное не без труда домашнее хозяйство, свой кабинет, где на столе в рабочем порядке были разложены карты и планы, подготовленные к работе. Федор Иванович собирался в тишине и покое составить атлас и лоцию Каспийского моря...

Несколько дней спустя капитану Соймонову, обретавшемуся в отпуске в Москве, был вручен указ о назначении его прокурором Адмиралтейств-коллегии с жалованием по четыреста рублей за год.

Месяц-другой ушли на сборы да на печали. Особенно горевала Дарья Ивановна. Отяевы были исконными жителями Подмосковья. И как пал мороз в конце года, так и отправился по зимнему тракту вновь назначенный прокурор с семейством из Москвы в Петербург, где и поселился он на Одиннадцатой линии Васильевского острова, в доме стольника Отяева, полученном в приданое за супругою Дарьей Ивановной...

Но почему все-таки именно на него пал выбор генерал-прокурора? Ведь не из-за далекого же родства по женской линии... Зачем, в действительности, мог понадобиться флотский служака в чиновничьей среде? Федор Соймонов был человеком, конечно, образованным, но для моря. Его знания вряд ли могли сгодиться в плаваниях среди бумаг и циркуляров, указов и инструкций... Правда, за годы службы была у него репутация исключительно честного, хотя и бесхитростного и несколько прямолинейного человека. Может быть, эти качества привлекли к нему внимание Ягужинского, который, как правило, не делал непродуманных опрометчивых шагов.


15


В январе дня 7‑го 1731 года, с утра до света, надев по случаю представления белый атласный камзол без рукавов, короткие светлые панталоны до колен, белые чулки и башмаки с ясными пряжками, облачившись в салатного цвета верхний кафтан станового покроя с перехватом по талии, с золотыми пуговицами и петлицами на широких расшитых обшлагах, отправился он в коллегию.

Его высокопревосходительство господин вице-президент, адмирал и кавалер Петр Иванович Сиверс представил нового прокурора высшим коллежским персонам. Несмотря на неприсутственный день — согласно регламенту заседали по вторникам, четвергам и субботам, — почти все члены коллегии оказались на местах. Первым к нему подошел вице-адмирал Наум Акимович Сенявин, с которым Федор служил еще на «Ингерманландии», пребывая в мичманах.

— Ты никак, Федор Иванович, в фискальное племя подался? — Улыбнувшись, Сенявин обнял Соймонова. — Пошто такой афронт славному зейману российскому учинен?..

Федор горестно пожал плечами:

— Не своею волею, Наум Акимыч, видит Бог, не своею. И так по сему поводу в превеликой десперации пребываю...

— Верю и знаю. Прокурорский хлеб горек. Но ты не унывай, коли нужда в чем будет, сказывай, в чем польготить надобно... И добавил темно, понизив голос: — А главное, не боись, на кажну гадину своя рогатина найдется.

Затем встретил Соймонов своего бывшего командира на той самой «Ингерманландии», на которой зачинал службу. Ныне контр-адмирал и директор адмиралтейской конторы Мартын Петрович Гослер. «Постарел Мартын Петрович, — про себя отметил Федор, — постарел и обрюзг». Однако Гослер лишь едва кивнул новому прокурору, диктуя какую-то бумагу немецкому писарю, постоянно обретавшемуся в конторе.

Был здесь и хорошо знакомый Федору Ивановичу злосчастный мореход Федор Вильбоа, утопивший во время Персидского похода без малого весь провиант армейский в Каспийском море. Ныне он был в ранге капитан-командора и заведовал, знать по опыту прошлых лет, не только провиантом, но и иным флотским хозяйством.

Пожалуй, лучше других сошелся Соймонов с Наумом Сенявиным да еще с Иовом Микулиным, быстрым умом обер-комиссаром подрядной конторы. Три недели спустя новоназначенный прокурор вместе с членами Адмиралтейств-коллегии должен был ехать на закладку нового корабля в адмиралтейскую крепость. Собирались на торжество все, собирались весело. Не поехал один лишь вице-президент Сиверс, отговорившись предстоящей визитацией в кабинет министров к Остерману.

— Врет, поди, господин вице-адмирал, — заметил Сенявин, надевая шубу. — Опять, чай, с аглинскими купцами ньюкастельский сор станет на русское золото обменивать.

— Какой такой сор? — заинтересовался Федор.

— А ты едешь ли с нами-то? — вместо ответа спросил Наум Акимович. — А коли едешь, то вались ко мне в кибитку. Чего тебе своих коней гонять...

Вот тогда-то по дороге и поведал Наум Акимыч новому прокурору за тайну о многих делах, которые противно регламенту случались в Адмиралтейств-коллегии. В том числе посоветовал Федору Ивановичу поинтересоваться «страстью» господина вице-президента к покупке дорогого ньюкастельского каменного угля, отчего казне великий убыток происходит.

Крепко тот разговор засел в памяти Соймонова. Дела флотские в таком разорении оказались, что первое время непонятно было, с чего и начинать. А тут задачка была деликатная, тонкая. И Федор никак не мог сообразить, с какой стороны ее следует начинать раскручивать. Сенявин же только посмеивался... Тут еще новые дела навалились. Пришлось ехать с комиссией осматривать адмиралтейский госпиталь, длинное одноэтажное здание, построенное за городской чертой в лесу, неподалеку от устья Фонтанки. Потом была долгая поездка на Сестрорецкий оружейный завод, основанный в 1714 году. Повелением царя Петра сюда были переведены мастера с Олонецких заводов, приписаны крестьяне с окрестных земель. С 1724 года завод исправно выпускал якоря и другой железный припас для развивающегося мореходства, а потом начал было делать и ружья. Ныне же здесь наблюдался упадок и запустение...

Поистине «непорядков в противность регламенту», на которые намекал вице-адмирал Сенявин, оказалось преизрядно. В феврале 1727 года, отправившись вместе с двором в Москву, президент Адмиралтейств-коллегии генерал-адмирал граф Федор Матвеевич Апраксин поручил исправление своей должности вице-президенту Петру Ивановичу Сиверсу, голштинцу, переселившемуся при Петре Первом в Россию и вступившему в русскую службу. А потом, год спустя, призвал к себе Господь честного генерал-адмирала. А Сиверс так и остался во главе коллегии, получив адмиральский чин, но оставаясь в должности вице-президента. Согласно регламенту высшие посты в коллегиях могли занимать лишь природные русские. Тем не менее господин адмирал Сиверс за годы своего правления привык распоряжаться коллежскими средствами и хозяйством бесконтрольно: брал мастеровых людей для своих надобностей по домашнему хозяйству, брал и материалы на строительство в вотчинах. Он вроде бы и хозяином себя не чувствовал — все же вице-президент, а, с другой стороны, все права имел, ни за что не отвечая. Императорский двор и кабинет флотом не интересовались, был бы не чересчур убыточен. А какую пользу с него взять?..

Федор немало поломал себе голову, раздумывая над причинами непорядков. Выходило, что коренились они прежде всего в застарелой привычке к бесконтрольности и безнаказанности главных затейщиков. Под стать Сиверсу были и другие высшие коллежские чины. Проверяя штаты, Федор удивлялся, как много лишних людей толпилось в коллежских палатах. Каждый вроде что-то делал, а дело стояло. При этом должностные назначения вовсе не соответствовали адмиралтейскому регламенту, а зависели от протекции, от родства, а то и от взяток... Из-за непорядков в денежных поступлениях от воевод и ратуш в коллегии образовались значительные недоимочные суммы. Отчетные ведомости составлялись неверно. Сведения об исполнении указов в срок не представлялись, и делопроизводительство находилось в самом плачевном состоянии. Соймонов и не представлял себе раньше, каким важным делом является отлаженный и четко работающий административный, канцелярский аппарат. Стоит ему разладиться, и самые благие начинания безнадежно застревают на полдороге от решения к исполнению...

Начал он с того, что не могло ни у кого вызвать даже тени возражений, — с упорядочения денежной отчетности и с сокращения недоимок. С этим оказался связан раздутый штат коллегии, и прокурор выступил на заседании с предложением сократить количество секретарей, обретающихся сверх регламента, и уменьшить количество гардемаринов во флоте. В том числе он предложил отправить наконец в подлинную морскую «многотрудную» службу, в хорошо знакомую ему Астрахань, назначенных туда адъютанта Сиверса — молодого лейтенанта Эссена и трех бравых мичманов, слишком долго обретавшихся в «паркетном плавании» по петербургским прихожим. Эти его предложения вызвали целую бурю среди покровителей бездельников. Но прокурор был слишком очевидно прав и выполнял решения, которые были подписаны самими «покровителями»... Уже вскоре после этой первой стычки в коллегии заговорили о том, что новый прокурор, похоже, был далеко не так прост, каким казался сначала.

Тем временем с началом новой навигации пришли в Петербург очередные английские суда с ньюкастельским углем по торговым договорам, заключенным самим господином адмиралом Сиверсом от имени казны. Пригласив с собою обер-комиссара подрядной конторы Иова Микулина и взяв еще комиссара и канцеляриста из контролорской конторы, Соймонов решил лично осмотреть привезенный товар. В трюмах, равно как и в амбарах, где хранился английский уголь еще от прошлых привозов, комиссия обнаружила один «угольный сор», неочищенную мелочь с пылью, которая по указанию адмирала Сиверса принималась по цене значительно превышавшей стоимость отборного отечественного угля. На возражения Соймонова против такового «разорения казенных интересов» гордый Сиверс лишь отмахнулся, заявив, что-де и «самая распоследняя аглинская угольная пыль и сор лутче первейшаго российскаго антрациту», и намекнул не в меру ретивому прокурору, что ему бы не стоило вмешиваться в те дела, которые утверждены лично им — вице-президентом, исполняющим должность президента коллегии. Адмирал не знал, да и не интересовался характером соймоновским, а зря... Для разрешения сего спора Федор Иванович велел «учинить пробу аглинскому углю» и сравнить оный по качеству и цене с русским.

У прокуроров, согласно регламенту, утвержденному еще царем Петром, были довольно широкие права, о которых старались «не помнить» должностные лица как в Сенате, так и в коллегиях. Возможно, что забывали о них за неприменимостью и сами прокуроры. Но Федор Соймонов перед заступлением на должность внимательнейшим образом изучил все инструкции и, зная о своих обязанностях, не собирался упускать и свои права. А заключались они в том, что, по прокурорским представлениям, невзирая на чины и ранги, могли быть привлечены к ответственности за упущения все чиновники, вплоть до вице-президента. Президент коллегии был прокурору не подотчетен...

И вот на одном из заседаний, во вторник, когда, согласно регламенту, слушались дела комиссариатские и экипажные (в четверг шли строительные и провиантские дела, а в субботу — прошения и счетные дела), Соймонов публично зачитал протокол с результатами учиненных проб. Он объявил, что властью, данной ему по присяжной должности, отменяет указ адмирала Сиверса о покупке угля для казенных нужд у английских негоциантов. Спор вышел громкий, какого давно не было. Адмирал и вице-президент в такую запальчивость впал, что, «вскочив с места своего, шляпу схватил и вон пошел»...

А в феврале по сенатскому указу Сиверс был отставлен от службы и назначена комиссия для рассмотрения дел адмирала в бытность его «при Кронштадском канале». Одновременно отставлены были от своих должностей и дети Сиверсовы. В состав комиссии под началом генерал-майора князя Шаховского вошли флота капитаны Соймонов и Андрей Хрущов.

Осенью 1732 года Сенат утвердил образование новой Воинской морской комиссии, призванной «для рассмотрения и приведения в добрый и надежный порядок флота, адмиралтейства и всего, что к тому принадлежит». Председателем комиссии был назначен Остерман, возглавлявший одновременно Коллегию иностранных дел и являвшийся наиболее авторитетным лицом в Кабинете. Вместе с ним в комиссию вошли хорошо знакомые Соймонову вице-адмирал Сенявин и контр-адмирал Дмитриев-Мамонов, да еще вице-адмирал Бредаль и контр-адмирал Головин.

В то время в верхах еще ходили волны перемен. Наум Акимович Сенявин и Василий Александрович Дмитриев-Мамонов «по приятельству» много говорили с Федором Ивановичем Соймоновым о возможностях реорганизации Адмиралтейской коллегии. Нужно было во что бы то ни стало упростить многосложный и громоздкий административный механизм, порождавший по самой природе своей неудобство в управлении флотом и беспорядки в его обширном хозяйстве. Однако такая реорганизация — дело не простое. В истории немало примеров, когда придуманные даже из лучших побуждений административные учреждения оказывались на самом деле тормозом общественного развития.

Наконец, к началу осени на основе предложений, высказанных Сенявиным и Дмитриевым-Мамоновым, Сенат одобрил разделение всего морского управления на две части. В первую должен был войти личный состав флотских служителей, во вторую же — все хозяйственное управление. При этом кригс-комиссарская, казначейская, цалмейстерская, провиантская и контролорская конторы были слиты в одно ведомство, образовали комиссариат и были отданы в подчинение генерал-кригс-комиссару. Обер-сарваерская контора объединена с вальдмейстерской, и, кроме того, учреждены еще три конторы: экипажная, артиллерийская и контора, ведающая фабриками и заводами. Начальники этих контор — генерал-кригс-комиссар, — генерал-директор над экипажем, обер-цейхмейстер и два советника, управляющие фабриками и заводами, во главе с президентом составили собственно коллегию, став ее единственными членами. На должность президента в 1733 году был назначен высочайшим указом граф Николай Федорович Головин, получивший по сему поводу чин полного адмирала. Новый президент вернулся из Стокгольма, где его на посту чрезвычайного посланника сменил Михаил Петрович Бестужев, и с большим азартом принялся за коллежские дела.

Николаю Федоровичу лет около сорока. Он был тощ, и длинен, поговаривали о его скупости и о том, что он охотник до мзды... Но первое действительности не соответствовало. Живучи в Стокгольме, Головин много денег тратил на подкупы, не жалея и собственных средств. Особым умом он не блистал, характер имел осторожный, хотя и мстительный.

В 1708 году Николай Головин был отправлен Петром Первым учиться за границу и попал в Англию, где восемь лет прослужил в королевском флоте для изучения мореходного искусства. Это, естественно, не могло не оставить следа. Все современники отмечают, что граф весьма «привержен ко всему аглинскому».

Деятельность прокурора Соймонова, в общем, не могла не прийтись по вкусу Головину, хотя дело Сиверсов и было связано с любезной его сердцу Англией. Но адмирал с юных лет был приучен к порядку, а посему главное свое внимание обратил на состояние канцелярских дел. Он не оставлял ни одной бумаги без ответа. И вскоре развил такую переписку, что дела стали тонуть в бумажных волнах.

Тем временем Федор Иванович продолжал свою деятельность по выявлению злоупотреблений и прямого казнокрадства среди высших чиновников Адмиралтейской коллегии. Немало шуму наделала по всему Петербургу история спекуляций директора адмиралтейской конторы контр-адмирала Гослера. Соймонов обвинил своего бывшего командира в том, что, скупая железо с разбитых кораблей по 25 копеек за пуд, Мартын Петрович продавал его той же казне по рублю. И таким образом «трудолюбиво поставил» своему Адмиралтейству около семнадцати тысяч пудов металла. В ходе разбирательства это оказалось далеко не единственным прегрешением контр-адмирала. По совокупности вин Гослер также был отрешен от занимаемой должности.

Неуемный, никому ранее не известный Соймонов становится в коллегии весьма заметной фигурой. Многообразие проблем в пребывающем в упадке флоте требует от него связей помимо Сената с новой, только что учрежденной Воинской морской комиссией. Ее председатель Андрей Иванович Остерман внимательно присматривается к ретивому и пока неподкупному прокурору. Некоторые дела Соймонова требовали его прямого обращения в Кабинет, но и там Остерман играл первую скрипку. Осторожно и не торопясь вице-канцлер пробует привлечь Федора к себе...

В июне 1732 года Соймонов призвал к ответу капитана Симона Лица, ведавшего разборкой моста через Неву, поскольку в его отчетах «ясного виду о том, куды употреблены материалы разбора означенного моста, не нашлось». И снова скандал. Опять в злоупотреблениях замешан иноземец и схвачен за руку. А ведь за каждым из них стоит свой протектор-покровитель, свои защитники из придворной партии. Ни один штраф, наложенный сенатским прокурором Соймоновым на русских чиновников, а было их тоже немало, не сделал и десятой доли того в общественном мнении, что свершили соймоновские акции против воров-иноземцев.

Тронуть же его боялись. За спиной Федора Ивановича стояли фигуры не из последних. И конечно, едва ли не главной из всех была пока личность генерал-прокурора Павла Ивановича Ягужинского.

«Нет ничего удивительного, что врагов у меня ныне более, нежели друзей, — утешал себя Соймонов, — ежели у прокурора нет врагов — ему пора в отставку...»


16Прибавление.О ВОРОВСТВЕ


Одним из величайших бедствий России во все времена, истинным «бичом Божьим», было воровство. Не только в смысле обычной покражи, грабежа или мошенничества, хотя хватало и этого, но главное — воровства как казнокрадства, как мздоимства, нарушения законов и произвола на местах. Сколько раз бывал бит за это самое воровство светлейший князь Меншиков! А ведь он был абсолютно предан царю, и тем не менее тащил все, что ни лежало перед глазами, взятки брал, не гнушаясь ни рублем, ни алтыном. Петр самолично бил его палкой, начислял штрафы. Светлейший плакал, штрафы платил, но не унимался. Не мог...

Вице-канцлер барон Шафиров, поднятый из лавочных сидельцев и возведенный до второй дипломатической персоны государства, за злоупотребления приговорен к смертной казни и помилован на эшафоте.

Воровали поднятые из низов, крали и аристократы. Сибирский губернатор князь Матвей Петрович Гагарин повешен за взяточничество. По доносам обер-фискала Нестерова: «В монастырском приказе немалыя тысячи старых денег и несколько пудов серебряной посуды и прочих вещей разных, которыя в правление графа Мусина-Пушкина забраны из Ростова с митрополичьяго двора и из других разных монастырей. Князь Яков Федорович (Долгорукий — А. Т.) взял у нас об том доношение себе собственно и в Сенате не объявил, зачем он так делает — укрыть ли хочет или тайно донесть? Подлинно не знаем, только по-видимому доношения их друг на друга не ожидаем, ибо и он не чище других...» Что ж, как говорится: вор вору терпит и вор на вора не доказчик.

Пользуясь общей обстановкой, общей настроенностью, в России крали все, кто мог. «Казна — шатущая корова, не доит ее только ленивый», — говорила стойкая народная поговорка.

Из донесения того же Нестерова: «...Волынской, будучи в Персии, насильно взял более 20 000 рублев с приказчиков Евреинова и протчих, будто бы на государевы нужды, а выходит — на свои прихоти. Бить челом на него не смеют, поелику им миновать нельзя Астрахани, где он губернатором, о чем и вышним господам известно, да молчат...» Истинно, что «в нашей земле мздоимствуются по обычаю».

Однажды Артемию Петровичу Волынскому донесли, что некий зажиточный астраханский торговец, на которого у губернатора давно вострился зуб, непочтительно отозвался в обществе то ли о самом Волынском, то ли о супруге его. Донос — всегда прекрасный предлог для начала преследования. Артемий Петрович пригласил купчишку к себе в дом в гости. Тот, наивно думая, что губернатор почему-то желает переменить гнев на милость, сготовил подарки и приехал. После краткой беседы он приглашен в трапезную, где сервирован обед на двоих. Но только бедолага уселся и приготовился закусить, как входят два здоровенных гайдука с шелепами и принимаются потчевать гостя оными. И не раз, не два, а в течение всего времени, пока его высокоблагородие господин губернатор изволили кушать с преотменным аппетитом.

Произведенной экзекуции показалось мало. Хозяин дома велел после «обеда» раздеть «гостя», привязать во дворе к перекладинам лестницы и обвешать с головы до ног кусками сырого мяса. После чего из псарни во двор выпустили свору некормленных охотничьих псов... Дальше, уже по личной инициативе, истерзанного, полуживого человека гайдуки натерли солью и выбросили за забор на снег.

Подобранный родными, торговец и не подумал жаловаться на самоуправство. Кому жаловаться? Пока до царя дойдет челобитная — губернатор не токмо его, но и всю семью со свету сживет. Вот так-то. А мы удивляемся: откуда в Узбекистане пришла в голову Адылову мысль устроить собственную тюрьму для свободных колхозников?..

Из доносов обер-фискала Нестерова царю Петру: «...некоторые из них (сенаторов — А. Т.) не токмо по данным им пунктам за другими не смотрят, но и сами вступили в сущее похищение казны вашей под чужими именами, от чего явно и отречься не могут; какой же от них может быть суд правый и оборона интересов ваших»?!

Сказывали, будто однажды, доведенный до исступления обилием дел о казнокрадстве, слушавшихся в Сенате, Петр велел генерал-прокурору Ягужинскому: «Напиши именной указ! Ежели кто и настолько украдет, что можно купить веревку, то будет на ней и повешен!»

Вы, наверное, не помните сталинского указа, по которому за сорванный в поле колосок, за катушку ниток отправляли людей в лагеря...

— Государь, — отвечал Петру Ягужинский, — неужели вы хотите остаться императором один, без служителей и подданных? Мы все воруем, с тем только отличием, что одни больше и приметнее, чем другие.

Царь будто бы рассмеялся и ничего не сказал на это. Указа не последовало.

Страшный для казнокрадов обер-фискал Алексей Нестеров, глава сыска о государственных преступлениях, происходил из крестьян. Родовитые его не любили, и он мстил им, усердно выискивая мздоимство и непорядки, наводя страх и рождая ненависть. Но ...в 1722 году казнили смертью ярославского провинциал-фискала Савву Попцова, чинившего обиды и разорение многим людям. А тот перед смертью оговорил своего начальника. Розыск и пытки в застенке быстро выявили истинное лицо этого человека. Он оказался таким же взяточником, как и те, кого сам преследовал. Дело его было передано в Вышний суд, и сенаторы, генералы, штаб- и обер-офицеры гвардии не без злорадства приговорили на своем заседании Нестерова к смертной казни, которая и была совершена в конце 1722 года. А в протоколах Сената появилась запись: «Понеже бывший обер-фискал Нестеров явился ныне во многих преступлениях, того ради его Императорское Величество указал искать в генерал-фискалы и обер-фискалы добрых людей и для того объявить всем коллегиям, ежели кто знает к оному делу достойных кого и таковых дабы писал в кандидаты и имена прислать на генеральный двор».

Умер под судом и Курбатов, бывший дворецкий Шереметева, ставший обер-инспектором московской ратуши и архангельским вице-губернатором.

Но почему же так воровали все эти умные, в большинстве своем преданные царю и отечеству люди? Почему ради личных целей они разворовывали страну, для которой радели, заботились и усердствовали?..

Сколько лет прошло с описываемой эпохи, сколько сменилось на земле общественных формаций, а мздоимство и воровство так и не стали архаизмами в нашей жизни. Судят американских сенаторов за злоупотребления служебным положением, идут громкие процессы в Японии. Вождь румынской коммунистической партии Николае Чаушеску расстрелян в 1989 году по обвинению в геноциде против румынского народа и в воровстве. В иностранных банках на его имя оказались положены миллиарды долларов. И это в то время, когда весь народ жил в ужасающей нищете, экономя во всем для выплаты внешнего государственного долга. Арестованы по обвинению в воровстве главы государств и руководители компартий в других странах Восточной Европы.

У нас по тем же причинам смещен с постов целый ряд высших руководителей партии и государства. Кто-то из них застрелился, кто-то не смог и потому просто сел в тюрьму.

Что же это за напасть такая — воровство? И есть ли в принципе способы удержать человека от соблазна своровать?.. Есть, наверное, не может не быть. А наиглавнейшие из них — наличие собственности и воспитание человека. Но для этого надо, чтобы повышалась культура всего народа. Как же это сделать, ведь цивилизация сама собою не умножается? Более того, печальный опыт прошедших десятилетий учит нас, что она как ничто иное подвержена деградации, энтропии. Единственный способ удержать ее на достигнутом уровне, а тем более приумножить — это воспитание, усвоение и накопление нравственных критериев в народе. Это и есть то самое повышение культуры нации, о котором мы столько кричим, монопольно распространяя на ее институты остаточный принцип...

Впрочем, может быть, это и правильно, потому что воспитывать можно лишь нормального, социально полноценного человека.

Здесь возникает вопрос: как может образованность помешать воровать? Разве нет мошенников и казнокрадов с дипломами в карманах? Есть, конечно, но это уже не правило. Знания дают человеку заинтересованность в самом деле, а не только в получении личных прибылей. Образование и воспитание развивают моральные качества людей, учат их пониманию законов человеческого общежития, не скотскому обращению друг с другом, утвержденному лишь на праве силы и грубости, а разумному, человеческому отношению, уважению к окружающим. Это трудно. Попробуйте задать себе этюд: «я сегодня весь день буду предельно вежлив с окружающими, внимателен к близким и предупредителен с коллегами». Причем — везде: в переполненном транспорте, в очереди в универсаме, в приемном пункте бытового обслуживания... Вы увидите, как это непросто. Гораздо проще — наорать, ответить грубостью на грубость, самому своровать, нежели схватить за руку или хотя бы... не отвернуться, видя, как на твоих глазах обворовывают соседа.

Уважение к другому учит и собственному достоинству, открывает глаза на простую истину: как ты к людям, так и они к тебе. С уважения к ближнему начинается подлинная цивилизация. К сожалению, воспитание не вводится указами. Человек без образования, без воспитания — как работник без собственности, он не заинтересован в ее приумножении; это — батрак, люмпен, лишенный уважения как к своему, так и к чужому труду; он безнравствен и эгоистичен. Даже вытащенный, предположим, чужими, сторонними усилиями из нищеты, он способен превратиться лишь в потребителя, узкий мир которого замыкается на личном благополучии.

Совсем иной вид имеет человек воспитанный, собственность которого, цели, интересы, знания, как отдельный камень-блок, входят в фундамент единого здания цивилизованного общества. У человека, наделенного моральными устоями, — шире горизонты. Являясь самостоятельной личностью, он одновременно составная часть своего общества, своего государства, величайшая его ценность. И только в этих условиях человек способен быть хозяином, которому до всего есть дело. Причем хозяином не тем, который по праву владения готов все потребить, а тем, кто рачительно трудится для приумножения хозяйства своего. Настоящему цивилизованному хозяину не потребление принадлежащих ему благ есть высшее наслаждение, а созидание их…


Глава двенадцатая