Жизнь и судьба Федора Соймонова — страница 15 из 19


1


На следующий день, 15 февраля 1740 года, поздравления принимал герцог Курляндский. Знатные особы, министры российские и иностранные, придворные дамы и кавалеры с раннего часа толпились в приемных покоях Зимнего дома на половине его светлости. Герцог вышел к собравшимся недовольный, невыспавшийся. Тем не менее он внимательно, как всегда, выслушивал льстивые речи, изредка взглядывая на стоявшего в отдалении обер-гоф-комиссара Соломона Липпмана, словно читал по его лицу, какую степень любезности следует отпустить тому или иному клиенту. Чем больше нищала казна, тем сильнее становилось при дворе влияние этого ростовщика, открыто торговавшего служебными должностями, расположением и милостями не только своего сюзерена, но и самой императрицы. Он знал все тайные проекты и политические планы Бирона. Более того, у него хранились секретные списки капиталовложений герцога в иностранные банки. Все, что было награблено Бироном за «долгую и нелегкую службу» при ее величестве в отведенной ему должности. И мало кто из присутствующих обошел эту сладко улыбавшуюся фигуру в атласном кафтане с засаленными обшлагами. Липпман всегда улыбался, перебирая жирными пальцами, унизанными драгоценностями, четки. Улыбался, видя, как у многих придворных переворачивалось сердце в груди, когда они узнавали семейные реликвии на руках банкира.

Отговорив положенное, дворяне спешили перейти в соседнюю залу, где на возвышении в виде небольшой эстрады, под балдахином, украшенным герцогской короной, восседала в креслах, подобных трону, ее светлость. Герцогиня Бенигна Готлиба Бирон, урожденная фон дер Тротт фон Трейден, в последнее время усвоила себе еще более надуманную манеру поведения, нежели даже супруг. Всем без исключения, подходившим к ней для поздравления, она совала свои пухлые ручки, столь неотразимо похожие на хорошо отмытые и опаленные «Eisbein», как называют немцы излюбленное блюдо свое — вареные свиные ножки. Ее толстые нарумяненные щеки тряслись от негодования, ежели кто-либо из дам или кавалеров, склонившись, касался щекой или губами лишь одной руки, а не лобызал обе с должной любовью и преданностью. Всем своим видом эта надутая толстуха олицетворяла вульгарность и глупость, но... как говорится, дурное счастье в карете ездит, а умное — пешком ходит.

Здесь же рядом стояли дети Бирона: шестнадцатилетний Петр и Карл — двенадцати лет. Оба подполковники кавалергардов, с подаренными накануне орденами. Федор заметил в руках у Карла тонкую спицу, загнутую на конце крючком. Только что шалун нехитрым снарядом сорвал парик со старика генерал-аншефа князя Ивана Федоровича Борятинского. Робкий вельможа, молча отошед в сторонку со слезами на глазах, прилаживал и поправлял напудренный убор на плешивой голове своей. Мальчишки стояли малиновые от сдерживаемого хохота. Увидев вице-адмирала, Карл что-то шепнул брату и подался вперед. «Сейчас и меня перед всеми осрамит», — подумал Соймонов. Но было уже поздно, он шагнул на ступеньку и склонился над руками герцогини. В ту же минуту какой-то увалень в голубом кафтане, расшитом серебром, сильно толкнул его толстым задом. Несмотря на массивность, Федор не удержался и, подавшись назад, всей тяжестью наз ступил каблуком на ногу юному принцу. Тот взвыл, задергал ступней. Тихо звякнула упавшая на ступеньку помоста тонкая спица... Желая высказать свое негодование, Соймонов поворотился в сторону неуклюжего толстяка, но тот уже отошел и его заслонили другие, теснящиеся вокруг. Пожалуй, неловкость незнакомца и расстроила шутку Биронова отпрыска, спасла вице-адмирала от срама. Он улыбнулся обоим принцам и заметил:

— Надеюсь, ваши сиятельства простят неловкость зеймана, более привыкшего к палубе, нежели к паркету толь блестящей салы владетельных покоев...

Карл и Петр промолчали.

В приемной появился герцог. Иван Федорович Борятинский подошел к нему и почтительно пожаловался на шалости сына, добавив, что эдак скоро затруднительно станет бывать и при дворе. Бирон окинул старого генерала презрительным взглядом холодных глаз:

— Des fehlt gerade noch! Tun Sie mir gefallen. Подавай в отставка. Ich verspreche ihnen[30], ваша просьба будет принят...

Иван Федорович, низко наклонив голову, отступил в сторону. И все поняли — Борятинский в отставку не подаст. А герцог уже шел по образовавшемуся среди придворных коридору, иногда чуть заметно кивал кому-то, осчастливливая высоким вниманием.

Впрочем, прием продолжался недолго. Во дворце суетились, готовясь к маскараду, и гости должны были успеть побывать дома, чтобы переодеться.

В три часа пополудни прогремели пять пушечных выстрелов с адмиралтейской крепости — сигнал к началу вечернего съезда. Знатные дамы и кавалеры собирались в большой зале, мещанские маски, также приглашенные на торжество, — в старой зале. Часа через два съехалось человек до пятисот в самых невероятных костюмах, «из которых большая часть, как богатым своим убором, так особливо разными и остроумно вымышленными представлениями знатны были», как писали «Санктпетербургские ведомости» 1740 года в своем Приложении.

Соймонов с отвращением надел на себя пестрый костюм «греческого корсара», который обошелся ему под сотню рублей, и тоже поехал во дворец. Лакеи распахнули двери в галерею, примыкавшую к большой зале. Во всю длину ее был накрыт стол для высших господ, уставленный холодными и горячими кушаньями и всевозможными напитками. Несколько таких же столов расставлены были и в соседних покоях для гостей рангом пониже и для мещанских масок.

Интересно отметить, что никто не лез куда не положено, несмотря на личины и на то что поначалу трудно было кого-нибудь признать в толпе. Все чинно кушали за отведенными столами. Волынский увлек Федора за собою, и они присоединились к свите императрицы, обходившей залы. Анна была довольна блеском и богатством праздника, разнообразием и пестротой костюмов, а также многолюдством и шумом. Хмурое лицо ее разгладилось, и она порою даже смеялась, особенно ежели кто-то из гостей давился куском от робости при ее приближении. Тогда она отпускала грубую шутку в адрес племянницы Анны Леопольдовны, которую продолжало тошнить по причине беременности. Придворные улыбались, а принц Антон-Ульрих, еще больше растолстевший за неполный год супружеской жизни, самодовольно громко смеялся, словно получал поздравления по случаю одержанной победы. Федор Иванович приметил уже не в первый раз те ненавистные взгляды, которые бросала на него молодая жена. Да и что можно было ожидать от нее, выданной считай что насильно за нелюбимого человека...

Тут, может быть, имеет смысл прерваться на минутку, чтобы вспомнить историю этого несчастного брака. А поскольку она не имеет прямого отношения к событиям описываемым, то правильнее ее, наверное, вынести в Прибавление.


2Прибавление.ДИНАСТИЧЕСКИЕ ЗАБОТЫ


Летом 1739 года в Петербурге была отпразднована пышная свадьба племянницы императрицы, принцессы Анны Леопольдовны с принцем Брауншвейгским Антоном-Ульрихом. Это был чисто политический брак. Обе стороны терпеть не могли друг друга. Но тем не менее через тринадцать месяцев Анна Леопольдовна родит младенца мужского пола, который будет назван при крещении Иоанном и объявлен два месяца спустя наследником русского престола.

История этой свадьбы не только лишний раз показывает нравы, царившие при дворе. Она является еще одной ступенью падения Волынского и всех его конфидентов. А потому, может быть, небезынтересна для нашего повествования.

Весною 1739 года случился с императрицей припадок. Во время обеда, который она, как обычно, делила с семейством герцога, едва пригубив глоток ленертовского вина, доставленного от князя Любомирского в презент, Анна вдруг схватилась за живот, кинула бокал, залив вином пышную юбку салатного атласа. Рот ее раскрылся, дыхание сперлось. Она захрипела, закатила глаза и тут же покатилась бы со стула, если бы не подхватил ее герцог. Толстая Бенигна вскочила, закричала, бестолково затрясла руками, тоже стала закатывать глаза, пока муж не притопнул на нее ногою и не цыкнул. Тогда, враз опамятовавшись, герцогиня призвала дежурных фрейлин, послала за доктором...

Часа два или три пролежала императрица замертво. Санхец пустил ей кровь, давал нюхать флаконы с солями, велел снять тесное платье. И все это время здесь же неотлучно находился Бирон. Он подставлял таз под руку для принятия крови, сам лил уксус на полотенца... В этот день перед вечером он не поехал, как обычно, в манеж, хотя императрица и пришла в себя. Велел позвать принца Петра и долго о чем-то разговаривал с сыном.

Чувствуя нездоровье, Анна уже давно торопила племянницу с решением о замужестве, поручив хлопоты о том Остерману. Дело осложнялось непреодолимым отвращением, которое питала Анна Леопольдовна к своему нареченному жениху. Однажды Остерман донес императрице, что сердце принцессы отдано саксонскому посланнику графу Линару. Воспитательница же Анны Леопольдовны, некая госпожа Адеркас, не только не препятствует этой пагубной страсти своей воспитанницы, но, наоборот, поощряет ее.

Сожительствуя с Бироном и имея постоянно перед глазами его законную супругу, Анна не могла не испытывать душевного дискомфорта. И старалась заглушить его внешним проявлением приверженности к церкви и строгостью при дворе. Двойная мораль всегда ведет к ханжеству. И Анна Иоанновна была законченной ханжой.

Она велела выслать госпожу Адеркас из страны. А по представлению Остермана отозван был скоро своим двором и граф Линар. Вот тут-то и стали замечать придворные, что в обществе двадцатилетней принцессы стал все чаще появляться пятнадцатилетний Петр Бирон, невоспитанный, грубый подросток, который весьма неуклюже пытался оказывать Анне Леопольдовне знаки внимания. Более того, в один из дней, когда собирался Кабинет, сам герцог Курляндский пришел на его заседание и объявил, что надобно изыскать средства для увеличения содержания ее высочества... А когда выяснилось, что именно в это время в казне нет ни одного лишнего червонца, предложил изумленным министрам принять от него лично десять тысяч на расходы племянницы императрицы. Князь Черкасский, скупой, как все богачи, развел руками. Волынский не знал, что и подумать. И только Остерман сразу же смекнул, в чем причина.

Ведь все время нахождения Анны Леопольдовны при дворе Бирон, мало сказать, не замечал ее существования. «Теперь же, — размышлял Андрей Иванович, — видя нездоровье императрицы, не решил ли герцог сватажить с нею сына своего? Уж не для того ли настоял он, чтобы отправить Антона-Ульриха в армию, будто бы для возмужания и получения боевого опыта...» В этом месте своих рассуждений вице-канцлер мог бы хихикнуть, потому что толстый и рыхлый заика принц Брауншвейгский оказался, по сведениям, еще и исключительным трусом. Но чувство юмора Андрею Ивановичу было чуждо. Брак Биронова сына с принцессой барона не устраивал. Но как расстроить эти замыслы, не навлекая гнева герцога Курляндского на себя?.. Остерман немало поломал себе голову, прежде чем придумал коварный план. Он начал с того, что принялся при Анне Иоанновне и ее фрейлинах расхваливать Петра Бирона, понимая, что его слова непременно достигнут ушей герцога. Одновременно он иногда сокрушался о его молодости и рассуждал о строгостях православной церкви...

Первой его поняла и поддержала графиня Головкина. Она подтвердила, что церковь неодобрительно относится к тому, что молодого человека еще до достижения им совершеннолетия родители из своих соображений ведут под венец. А также о том, что более всего русская церковь преследует родственные браки... Фрейлина не могла прямо сказать, что в придворных кругах Бироновых отпрысков считают детьми императрицы. И что брак Петра и Анны Леопольдовны был бы союзом двоюродных родственников... Но Анне достаточно было и намека. Тут же принц Антон-Ульрих был возвращен из армии в столицу, и императрица предложила племяннице сделать окончательный выбор: либо — принц Антон, либо — принц Петр?

Несчастная Анна Леопольдовна, ненавидевшая все семейство Биронов, разрыдалась и ответила:

— Если на то воля вашего величества, я лучше пойду за принца Брауншвейгского, понеже он в совершенных летах и старого дома.

Таким образом, дело оказалось уже решенным, когда по своей неосторожности вмешался в него Волынский. Однажды он пришел на половину принцессы и застал ее грустной и в слезах. Артемий Петрович по-своему хорошо относился к ней и потому, наверное, от чистого сердца спросил:

— Зачем ваше величество толь печальны?

Однако Анна Леопольдовна пребывала не только в печали по поводу данного ею ответа императрице, но и была раздражена. И потому ответила с сердцем:

— Затем, что вы, министры проклятые, на то привели, — иду за того, за кого прежде и не думала. А всё вы для своих интересов чините...

— Но чем же ваше высочество недовольны?

— А тем, что принц Брауншвейгский весьма тих и в поступках несмел.

Волынский уже знал, что нить интриги, целью которой должно было быть обручение принцессы с Петром Бироном, разорвана. Ему самому Антон-Ульрих был не очень-то по душе. Но тем больше он видел оснований, чтобы произнести какие-то слова утешения.

— Но хотя в его светлости и есть какие недостатки, то напротив того в вашем высочестве есть довольныя богодарования, и для того может ваше высочество те недостатки снабдевать или награждать своим благоразумием... — Волынский вздохнул и добавил назидательным тоном: — Надобно все посылаемое нам богом сносить терпеливо и не показывать людям неудовольствия, ибо в том разум и честь вашего высочества состоит...

Вот тут бы ему и замолчать. Но девушка отмахнулась от его слов и отвернула голову. На глазах ее блеснули слезы. Артемию Петровичу захотелось тут же утешить принцессу.

— А что принц Брауншвейгский тих, в том нет ничего худого, — заметил он, понизив голос. — Он далее будет вашему высочеству в советах и в прочем послушен, тогда как принц Петр — весьма своевольный отрок...

Эх, Артемий Петрович, все-таки не удержался... Конечно, этот разговор был тут же передан Остерману дворцовыми шпионами. А тот не замедлил донести о нем Бирону. И герцог надулся. Недовольный провалом своего предприятия, он стал считать Волынского главной причиной неудачи...


3


Часов около пяти, пока не совсем смерклось, Анна Иоанновна, накинув на плечи поданную герцогом шубу, вышла в сопровождении свиты на открытую галерею. Погода испортилась. С залива подул ветер, пошел снег, превратившийся скоро в метель. Было пронизывающе холодно и как-то мозгло. Тем не менее императрица долгое время забавлялась, бросая в собравшуюся толпу золотые и серебряные жетоны. Она громко смеялась, глядя, как колотили друг друга мужики и бабы из-за блестящих кружочков, падавших дождем в грязный, растоптанный лаптями и валенками снег.[31]

Между тем на Адмиралтейскую площадь выехали герольды с трубачами и литаврщиками и объявили, что государыня сейчас будет угощать свой верный народ. При этом они также метали во все стороны целыми горстями жетоны, «...и понеже сие в волнующемся народе производило весьма веселое движение, то ея императорское величество и прочия высокия особы чрез довольное время смотрением из окон веселиться изволили».

Федор вместе со всеми хохотал от души, глядя на свалку, которую устраивали допущенные караулом на площадь люди. Когда драгоценный дождь золотых и серебряных кружков из одного места перемещался в другое, толпа бросалась за ним, оставляя в снегу, уже кое-где окрашенном красным, придавленных и нерасторопных, в растерзанных одеждах и потерявших в суматохе шапки, а то пояса и рукавицы. Это было очень смешное зрелище.

Отсмеявшись, императрица и сопровождающие ее лица направились во внутренние покои, где горели свечи, играла музыка, где было тепло и как-то особенно уютно после пронизывающего холода на галерее. Протискиваясь в двери, Федор услышал за собою какое-то странное сопение, похожее на всхлипывание, и невольно оглянулся. За ним двигалась неуклюжая фигура, закутанная в синюю епанчу. Из-под маски на мясистый подбородок катились слезы. Время от времени толстяк стирал их рукой, и тогда из-под епанчи выпрастывался голубой рукав с обшлагом, расшитым серебряными позументами. Где-то Федор уже видел этот кафтан...

«Еще увеселительнее» оказался тот момент, когда солдаты отволокли рогатки и народ, сметая все на своем пути, кинулся к приготовленному угощению. На длинных столах лежали фигурные хлебы, окорока, колбасы, жареная птица, рыба и другая разная снедь. В торцах столов высились две резные пирамиды, крытые красным сукном. На вершине каждой из них красовалось по жареному быку с золочеными рогами... Смяв и опрокинув не успевших убраться солдат, толпа сквозь снег и ветер налетела на угощение. В несколько минут все было расхватано, сжевано, съедено, запихнуто за пазухи. Быки и красное сукно — разодраны в клочья. И тут вдруг с громким плеском из сооруженного меж столами фонтана, шагах в сорока, взметнулась в небо струя красного вина. С утробным ревом люди устремились к новому источнику. Фонтан представлял собою большую раковину, которую держали на плечах четыре «баханта» натуральной величины. Поднявшись «на знатную вышину», струя вина падала в эту раковину, и оттуда темный поток стекал в пространный бассейн, разделенный на четыре части. Те, кто добежали первыми, пали на колени. Они торопливо черпали пригоршнями жидкость, хлебали, больше проливая на себя. А через них по плечам, по головам лезли другие, не столь проворные, но такие же жадные и еще более алчущие... Кто-то упал в бассейн и, встав на четвереньки, по грудь в вине, пил прямо из всей чаши... Что мороз, что пурга — «безумен тот, кто выпивке не рад», говорили древние, кажется Еврипид. Правда, пурга в Древней Греции — явление, пожалуй, не слишком частое. По свидетельству того же «Приложения к Санктпетербургским ведомостям», вина «в самое короткое время выпущено было более шестидесяти бочек»... Но и его хватило не надолго. Скоро бассейн опустел. В нем самом и вокруг остались лишь сирые да убогие, кому мало чего досталось. Они ползали по дну, вычмокивали оставшееся вино или сосали грязный, напитавшийся пролитой влагой снег. Опившиеся икали, бессмысленно таращась на сияющие огнями окна дворца, или пробовали подпевать доносящейся оттуда музыке. Стража растаскивала их, выкидывала за рогатки в снег, нимало не заботясь дальнейшей судьбою «государыниных гостей». Эх, пьян не свой — сам себе чуж. Вот уж, прости господи, туземная беда наша. И откуда стойкая такая приверженность к зеленому змию?..

Но в общем, когда «...сие веселье, несмотря на нарочито неспокойную и снежную погоду, с немалым удовольствием, и для употребленной при том надлежащей предосторожности и разставленных везде довольных караулов, без всякого вреда окончилось, то соблаговолила ея императорское величество, препровождаемая высокими особами, из покоев... в галерею возвратиться».

В галерее начался бал. Открылся он менуэтом, в котором первой парой танцевала цесаревна Елисавета Петровна с французским послом де Шатерди, только что прибывшим в Петербург. С немалым удивлением смотрели на него многие, кто знал, сколь сильно порадел сей маркиз в Берлине во время польской войны во вред России. А теперь — нате вам — посол. Многие знали и то, что при заключении мира с Портою именно Франция была посредницею в сем деле, и она же одновременно поддерживала в Швеции антирусское выступление, широко разгласив некрасивое дело майора Цынклера. Чего хотел ныне любезный и ловкий маркиз?.. Пока он лишь галантно танцевал, говорил красивой Елисавете, понимавшей французскую речь, версальские комплименты и таращил удивленно глаза, когда к нему обращались с политическими вопросами. Французский министр ни слова не понимал ни по-русски, ни по-немецки. Как большинство французов, он считал, что пусть дикари сами учат язык любви, поэзии и дипломатии... Если бы кто-нибудь мог хотя бы предположить ту роль, что он сыграет в подготовке событий, до которых оставалось менее двух лет![32]

Следом за первою парой менуэта шла стройная племянница государыни Анна Леопольдовна в прелестной полумаске, украшенной бриллиантами. Она танцевала с наследным принцем Курляндским.

Затем двигались герцогиня Курляндская с принцем Антоном. Оба одинаково коротконогие, жирные и рыхлые. Их не могли скрыть никакие маски.

Юная принцесса Курляндская танцевала в паре со своим братом Карлом. Оба с улыбками время от времени пребольно щипали друг друга, да Карл чуть заметно прихрамывал на правую ногу, особенно когда сестра, конечно нечаянно, задевала ее своею туфелькой.

Далее в парах строго по рангу двигались два обер-гофмейстера — Матвей Олсуфьев с обер-гофмейстериной Татьяной Голицыной, сестрой князя Куракина, ставшей во втором браке супругою генерала-фельдмаршала князя Михаила Михайловича Голицына, и граф Остерман со статс-дамой графиней Катериной Ивановной Головкиной, единственной дочерью страшного некогда князя-кесаря Ивана Федоровича Ромодановского, ныне супругой графа Михаила Гавриловича Головкина. В парах с камер-фрейлинами шли обер-шталмейстер князь Александр Борисович Куракин, как всегда дурачась, и обер-егермейстер Артемий Петрович Волынский, обер-гофмаршал граф Рейнгольд Густав фон Левенвольде с незнакомой маскою, старый граф Франц Мартынович Сантий — обер-церемониймейстер двора и первый герольдмейстер при Коллегии иностранных дел. А уж за ними в порядке, указанном «Табелью о рангах», гофмейстеры, шталмейстеры, гофмаршалы, действительные камергеры и камер-юнкеры.

Императрица не танцевала. Стала тяжела. Да она и в девках сию забаву не жаловала. Но глядеть любила. У стены возле двери, ведущей во внутренние покои, на невысоком постаменте стояло ее кресло. За спинкой его в тени держался герцог с небольшой свитой дежурных камергеров, клиентов и подхалимов для посылок. У подножия постамента, как всегда, шла кутерьма. Там ползали, визжали, задирали юбки и дрались шуты с приживальцами. То-то шло веселье...


4


Между тем на дворе стемнело, и на Неве, перед окнами дворца, ярко вспыхнула огромная триумфальная арка, составленная из коринфских огненных колонн с порталами. В главном портале изображена была сидящая Храбрость. В ногах ее лежала груда поверженного турецкого оружия, а над головою пылали слова: «Безопасность империи возвращена». По правую сторону сидящей Храбрости виден был орел, поражающий перуном Несогласие, и подпись: «Силою оружия сокрушено». По левую — находилось Изобилие с атрибутами наук, искусства, торговли, промышленности и мореплавания. Над Изобилием искрились слова: «И мир восстановлен». Сей великолепный «Храм Славы» исторг единодушный вопль восторга из груди всех присутствовавших. Многие кинулись вновь поздравлять государыню. Послышались здравицы в ее честь, виваты. На хорах грянула музыка... И тут же с грохотом взорвались и полетели в черное небо тысячи ракет, люст-кугелей, бураков и прочих тому подобных огненных снарядов... «И понеже означенные огни из нескольких, по углам поставленных, ящиков в приближающийся к месту фейерверка народ нечаянно пущены были, то произвели они в нем слепой страх, смущенное бегство и великое колебание, что высоким и знатным смотрителям при дворе ея императорского величества особливую причину к веселию и забаве подало». Лишь одна фигура в синей епанче и широкой маске отошла от окна. Заплетаясь ногами, опустив голову, сей нелепый смотритель ушел в боковой покой. Соймонов обратил внимание на то, что неизвестный несколько раз перекинулся словами с французом-маркизом, что было удивительно, поскольку при общем засилии при дворе немцев языком французским владел едва ли не один Александр Борисович Куракин. Но князь был за столом, подле бутылок. «Должно все же — кто-то из иностранцев», — подумал вице-адмирал, с чувством невольной благодарности вспоминая утренний инцидент у ее светлости герцогини Курляндской. Он наконец припомнил голубой кафтан и шитье на рукавах, мелькавшие под епанчою. То был неуклюжий незнакомец, который своим толчком спас его от посрамления и позволил наказать злого мальчишку...

После полуночи, как обычно, императрица в сопровождении герцога удалилась в свои покои, а блестящий бал продолжался с прежней силой. Теперь большинство гостей сняли маски, расстегнули тугие пуговицы камзолов. В залах было душно от тысяч свечей, которые лакеи исправно переменяли по мере их догорания. Остро пахло потом, пудрой и пылью...

Часам к трем ночи, почувствовав утомление, Федор тоже стал поглядывать по сторонам, чтобы улучить момент и незаметно исчезнуть. От выпитого вина и квасу, до которого был он большой охотник, тянуло низ живота. Он вышел из залы, чтобы поискать ретирадное место. Сие оказалось нетрудно. По мере приближения к «нужным чуланам» все сильнее становилась вонь. Стараясь не ступать по заблеванным доскам, Федор справил нужду, плюнул в зияющую дыру и поспешил наружу. За дверью нужника его ждала плотная фигура, закутанная в синюю шелковую епанчу, со знакомой маской на лице. Человек поманил Соймонова пальцем и, повернувшись, зашагал не оглядываясь в сторону анфилады темных покоев, прочь от музыки и света. Не колеблясь вице-адмирал пошел следом.

Потом он часто спрашивал себя, почему так безоговорочно доверился незнакомцу, и не находил ответа. Его проводчик, видать, хорошо знал расположение Зимнего императорского дома и был человеком вполне осведомленным. У выхода с караульным он дождался Соймонова, сказал тихо пароль и пропуск на отзыв часового и, пропустив Федора вперед, вошел в темный покой следом и плотно затворил дверь.

Далеко в углу дробился на тысячи огоньков от богатых окладов свет лампад, освещая лики святых. Когда глаза привыкли к темноте, Соймонов понял, что стоят они в большой тронной палате, справа от возвышения с балдахином над золоченым государевым престолом. Угол, где они стояли, тонул в полной тьме.

— Ваше превосходительство, господин вице-адмирал...

Федор вздрогнул. Человек в маске говорил шепотом, но Соймонов все же подумал про себя, что это не иноземец и что где-то он уже такое пришептывание слышал.

— Ваше превосходительство, — повторил голос, — беда...

Собственно говоря, никакого другого поворота Федор Иванович и не ждал от этого потаенного разговора. У него даже мелькнула мысль, что уже утром, едва он впервые увидел спину в голубом кафтане, а после синюю епанчу, он сразу почувствовал какое-то беспокойство, не покидавшее его весь день и весь вечер. Что-то должно было случиться. А посему, напрягшись внутри, он воспринял слова говорившего даже как бы с облегчением. Мол, вот, свершилось, что пригнетало, и сейчас станет все ясно, и он поймет, кто и где супротивник, кого надо поопастись, а с кем и потягаться. Впрочем, могло быть это и вероломство...

— А ты кто таков, пошто таисся и для чево я тебе? — Федор сказал это так, почти бессознательно, чтобы чуть протянуть время, отодвинуть ожидаемую весть и унять заодно застучавшее вдруг сердце.

— Я те не враг... — отвечал неизвестный и вдруг ввернул прибаутку: — Не для чево, чево инова, как протчаво другова, плачу за ласку твою... А сказать хочу, что надобно тебе, не мешкая, отъехать из столицы на время. И лутше бы подале, на Каспий ли, во Сибирские ли земли. Чай, сам сообразишь одно с другим и куды те лутше податься, где схорониться до времени вернее...

— А пошто?

— Черны тучи собралися. Покамест они рядом, протектора твово окутали, но и тебя сия беда не минет... — Он помолчал и снова сыпанул прибауткой: — Ныне Артемоше — цена два гроша, шейка — копейка, алтын — голова, по три денежки — нога: вот и вся ему цена. А завтра и ты можешь не дороже стать.

Знакомы, знакомы присловья эти были Федору. Не так чтобы хорошо, но все же слыханы. Вот только где?.. Ну кабы он еще поговорил...

— А ты сам-то чей?..

— А ты все не признал? — Человек распахнул епанчу, подбоченился, заскреб ногою, рукою замотал, заквохтал по-курячьи. — У нашей у Параши сорок рубашек, а подует ветер — и вся спина гола...

Федор не улыбнулся.

— Никак Квас... — поперхнулся и договорил: — Михайла Алексеевич?..

— Да ты уж говори, договаривай — Квасник я, ничего, привык.

Он снял маску. На глазах у придворного шута князя Голицына переливались, блестели дорогими окладными самоцветами слезы:

— Ноне подписан господину обер-егермейстеру страшный суд.

Он поворотился к иконам и зашептал неслышные, но покаянные слова. А Федору на ум пришли рассказы о юродивых, читанные им в рукописных житиях: «ночью юрод молится, на людех же никогда». Не оттого ли он не видел никогда Квасника во дворцовой церкви, что тот позор свой шутовской обратил в крест и как крест нес свое «самоизвольное мученичество»? «Во дни по улицам ристаше, яко во пустыни в народе пребываше, похаб ся творяше, в нощи же без сна пребывая, господу богу моляшеся...» — вспомнил Соймонов слова из жития блаженного Максима Московского, юродствовавшего миру еще во времена великого князя Василия Темного...

Голицын перестал молиться.

— Да ты не томи, Михайла Алексеевич, чево случилось-то?.. — Чувствуя свою вину перед Голицыным за «Квасника», Федор специально еще раз назвал его полным именем.

И это возымело действие. Уже много лет в этом дворце никто не произносил так имени несчастного шута. Он выпрямился, потянулся к уху Соймонова и заговорил торопливо, но уже не тем неузнаваемо-пугливым шепотом, а голосом, в котором страх был не на самом первом месте.

— Был надысь в Кабинете промеж министров великий спор. Пошло на «да» и «нет». Его светлость все твердил, что-де надобно полякам за потравы, за чрезвычайные убытки и насилия, учиненные нашими войсками при марше чрез владения Речи Посполитой в минувшую кампанию, сатисфакцию сделать и вознаграждение по требованию дать...

Федор перебил:

— То мне ведомо, еще осенью граф Огинский в Петербурге великой контрибуции добивался. Ея императорское величество великая государыня, полагая, что сии требования графа чересчур велики, определила послать на места комиссаров для учинения осмотра потрав и разорений. И факты оказались в совершенстве с донесением посла несогласными.

— Об том я и говорю. Одначе его светлость разны резоны изволил представить...

— Не может быть, Михайла Алексеевич, чтобы его светлость и граф Огинский, посол Речи Посполитой, об одну руку играли...

— Э-э-э... Кого черт рогами не пырял. Да не об том речь. Его высокопревосходительство господин обер-егермейстер кинулся доказывать, как польски жалонеры принимали сторону врагов наших — турок, и что-де они во все времена желали нам вреда, так пошто же щадить и ласкать сей народ, к нам издревле недоброжелательный?.. А его светлость знай свое гнет: будем платить, да будем платить... А уже его сиятельство Андрей Иванович Остерман и князь Черкасский к тому склоняться зачали...

Голицын замолчал и отер полою епанчи рот от слюны.

— Ну же, ну? — понудил его Федор, спеша услышать конец истории.

— Чево понукаешь, не кабальный я тебе...

— Прости, Михайла Алексеевич, крайность понуждает.

И снова помягчел от учтивого обращения голос шута.

— Ладно, виноват да повинен — богу не противен... Распалился господин Волынский, себя не помнил. Кричать стал, и выкричал, что-де он не владелец польский и не вассал Речи Посполитой, а посему причин для себя подлисивать шляхетству польскому не видит... — Федор при этих словах и рот раскрыл. — То-то и есть. Кабы ты видел, господин вице-адмирал, как вспыхнул его светлость. Надулся, ровно мышь на куль. С места встал, из покоя вон вышел и дверью хлопнул.

Затряс головою Соймонов, понимая всю предерзостность неосторожного поведения патрона. Этого Бирон не мог простить. А Голицын продолжал, понизив голос снова до едва слышного шепота:

— В тот же вечер в опочивальне у государыни пал герцог Курляндский на колена пред ея величеством и просил нарядить суд праведный на него и господина обер-егермейстера по всей строгости законов и по монаршьему усмотрению. Государыня не желала суда. Но господин герцог Курляндский сказал: «Либо ему быть, либо мне» — и пошел прочь, объявивши, что подаст челобитную о винах и продерзостях кабинет-министра.

Голицын замолчал, и оба некоторое время стояли, не произнося ни слова. Федор понимал, как должен был разъяриться Бирон. Будучи герцогом Курляндии, он находился по законам в вассальной зависимости от Польской короны и имел весьма сильные побуждения заискивать расположения вельмож польских и шляхты. Потому он, конечно, и воспринял слова Артемия Петровича в полном смысле, каковой тот и вкладывал в них, не думая о возможных последствиях. Это тогда, когда герцог был обеспокоен за свое будущее в связи с припадками императрицы. Он не мог не видеть, что живет своекорыстными интересами, без всякой пользы для России, кормится за ее счет и разоряет. И чем лучше он сам это понимал, тем больше старался убедить себя и заставить убедиться других в том великом счастье, которое он оказывает этому чужому для него государству своим милостивым вниманием к его делам. Трудно было сыскать более уязвимое место, чем указать на то, что партикулярные выгоды герцога приносят лишь вред интересам России...

Что же будет? Соймонов понимал и то, что Остерман с радостью ухватится за любой повод, чтобы погубить Артемия Петровича, перебежавшего ему дорогу в Кабинет, особенно с тех пор, как стал единственным докладчиком у императрицы по кабинетным делам. Теперь уже Андрей Иванович не так часто был призываем для советов и не чувствовал более себя тем наинеобходимейшим оракулом, единственным для императрицы, Бирона и всего двора. Волынский в чем-то заместил его...

— Ты, Федор Иванович, — прервал молчание Квасник, — чаю, сам понимаешь, что сказываю тебе все под рукою. И коли ты имя мое назовешь, не сносить мне головы. Но тогда и ты жизни решишься со всею фамилией своей. Я на дыбе молчать не стану. На господина обер-егермейстера мне насрать, как в тетрадь, где слов не понять. А тебе я зла не желаю. Послушайся меня, старого, уезжай, ваше превосходительство, из Санкт-Питербурха. Пережди где в глуши лихую пору. Более я тебе, видит Бог, ничем помочь не могу.

Он перекрестился на дальние огоньки лампад, надел на лицо маску и молча, поклонившись Федору, поворотился и пошел к выходу. Соймонов так же без слов последовал за ним.


5Прибавление.КТО ЕСТЬ КТО? ГОЛИЦЫНЫ....


Кто таков был Михаил Алексеевич Голицын-Квасник и почему именно на него пал выбор Бирона? Ведь Голицыны — княжеский род, который вел свое происхождение от великого князя Литовского Гедимина, сын которого Наримунд, во святом крещении получивший имя Глеба, стал в 1333 году князем Новгородским, Ладожским, Ореховецким и прочее, вполне успешно противостоя захватническим планам Ивана Калиты, князя Московского. Один из праправнуков Глеба — Михаил Иванович Булгак получил прозвище «голица», от кожаной рукавицы, надеваемой на руку без шерстяной вареги. Он-то и явился родоначальником фамилии. В пятом поколении от Михаила Голицы род разделился на четыре княжеские ветви, образовавшие сильный клан, который играл важную роль на многих этапах русской истории. Мы еще встретимся со злою судьбой представителей этой фамилии в ходе нашего повествования, поскольку в ней оказался замешан и Федор Соймонов. Но это позже. А пока — происхождение и жизнь князя Михаила Алексеевича Голицына.

Он был внуком знаменитого государственного деятеля периода царствования Алексея Михайловича, князя Василия Васильевича Голицына — чашника, государева возницы и главного стольника, важного боярина и оберегателя престола после смерти царя. Начальник Посольского приказа, высокообразованный и умный боярин князь Василий Голицын был первым советником царевны Софьи Алексеевны, правительницы государства за малолетством братьев-царей Петра и Ивана Алексеевичей. Был Голицын не просто советчиком царевны, был он, говорили, и ее другом сердечным, «находясь в случае». Однако внук его Михайла родился не в боярских хоромах, не в московском тереме, а в простой избе далекого северного края, в глухом зырянском селе Яренске, неподалеку от Каргополя, где его дед со всем семейством своим находился в ссылке.

Читатели, которые знают роман Алексея Толстого «Петр Первый», помнят, как в ночь с 7 на 8 августа в село Преображенское, где жил шестнадцатилетний Петр, прискакали верные люди из Москвы. Они разбудили царя и рассказали, что стрельцы хотят идти к нему бунтом, его, царя, убить, извести всех Нарышкиных, а на царство венчать царевну Софью... В чем был в постели, выбежал царственный отрок на конюшню, вскочил на лошадь и — в ближний лес, традиционный защитник всех гонимых на Руси. Туда уж и привезли ему платье.

Одевшись, Петр вместе со своим постельничим Гаврилою Головкиным (будущим канцлером государственным), с шутом-карлою и одним из стрельцов-изветчиков поскакал в хорошо укрепленную Троице-Сергиевскую лавру, куда к нему на следующий же день приехали царица Наталья Кирилловна с невесткою, собрались Нарышкины. Пришли с развернутым знаменем и с барабаном потешные войска и стрельцы Сухарева полка.

Узнав о бегстве царя, Москва ужаснулась: ужели опять усобица? В Кремле срочно собрались приближенные царевны Софьи: что делать? А тем временем к Троице уходило все больше и больше людей — бежали бояре, уехал патриарх! Говорили, что в монастыре всею жизнью распоряжается князь Борис Алексеевич Голицын. А там прискакал от него и гонец к Василью Васильевичу, к сроднику. Князь Борис звал брата, торопил, пока не поздно...

Так началось противостояние, которое должно было окончательно решить вопрос о верховной власти в государстве и о будущем пути России. Одновременно должна была решиться и судьба многих участников событий.

Вскоре пришла в Москву грамота от царя Петра. Государь повелевал, чтобы все полковники и начальные люди с десятью стрельца-ми от каждого полка, а также от гостиной сотни, от слобод и черных сотен, старосты с десятью тяглецами явились к Троице без промедления. «А кто не явится, тому быть в смертной казни». После такого указа по дороге к святой цитадели двинулись сотни людей — не удержишь. Но у Софьи еще были стрельцы, которыми управлял Федор Шакловитый, оставался в своих палатах князь Василий Васильевич, хоть и покинутый ею, но любовник... Она понимала, что стрельцы — сила ненадежная, колеблющаяся. И не очень удивилась, когда вечером 6 сентября большая толпа вооруженных людей с бердышами пришла в Кремль с челобитной. Стрельцы требовали выдачи Шакловитого. Они желали сами отвести его в лавру и тем заслужить прощение. Софья спокойно вышла на крыльцо, говорила красно, убедительно. Сказала, что Федьку не выдаст, и закончила словами: «Ступайте по домам, православные, живите спокойно!» Она никак не ожидала услышать в ответ крики и звон оружия. А внизу кричали, что нечего ждать и коли царевна добром не согласна, то надобно бить в набат... И тогда ей стало страшно. Она отшатнулась, рынды захлопнули тяжелую дубовую дверь, а она, схватившись за грудь, стояла в темноте сеней, ловила воздух и не могла опомниться. Вот тогда она и решила ехать к Троице сама — мириться.

Однако колымагу ее остановили в селе Воздвиженском. В том самом, где она семь лет назад велела казнить Хованского... Стольник царев — Иван Бутурлин, не опуская глаз, передал ей приказание Петра в монастырь не ходить, а коли ослушается, «то с нею нечестно поступлено будет». И царевна... воротилась в Москву. Не глядя ни на кого, прошла в молельню. И когда полковник Нечаев со стрельцами привез новую царскую грамоту с требованием прислать к нему заводчика злого умысла Федьку Шакловитого с главными товарищами для розыска, промолчала и опустила голову.

Ах, Федор, Федор, крепко был с ним повязан князь Василий Голицын. И хотя в событиях последних дней участия не принимал, ревнуя отчасти к новому фавориту, а более по свойственной нерешительности своей, он уже давно видел, что дело проиграно. Сколько писем получил от брата князя Бориса, умолявшего приехать, пока не поздно... Не мог оставить Софью...

Седьмого сентября часу в пятом пополудни поезд из карет и сопровождавших всадников остановился перед воротами лавры. Из кареты вышел князь Василий Голицын с сыном Алексеем. Однако и их в монастырь не пустили. Велели стать на посаде и не съезжать до указа. А в подвалах святой цитадели, превращенных в застенок, шел розыск. На дыбе кричал и дергался Федька, винился во всем, что ни возводили на него. Он без утайки оговаривал всех, кого подсказывали подьячие, не в силах терпеть пытку.

Через два дня в вечер Голицыных вызвали. На высоком монастырском крыльце стоял думной дьяк. Он прочитал указ остановившимся внизу боярам о лишении их чести и о ссылке в Каргополь. Имение же их отписывалось на великих государей.

В тот же год, по приезде на скорбное место, у старшего сына Алексея Васильевича, женатого на княжне Квашниной, народился младенец, нареченный Михаилом. (По некоторым другим источникам получается, что родился он позже. Но так или иначе, главное здесь в том, что детство Михайлы проходило при опальном деде.) Отец его вскоре после рождения сына «впал в меланхолию» и умер. А Мишатка, ставши дедовым любимцем, рос смышленым, хотя и тихим отроком.

После смерти Василия Васильевича семейству разрешили вернуться в свои подмосковные имения, оставшиеся после конфискации. Молодого князя Михаила в числе прочих дворянских детей царь Петр послал учиться за границу, в Париж. После чего тот вроде бы путешествовал по Италии... Здесь история его жизни затуманивается. По одним данным, он как будто, находясь в скромном чине армейского майора, женился на девице Хвостовой, от которой имел двух детей — сына и дочь. А затем, овдовев, снова уехал в Италию. Там-де он встретил красавицу итальянку совсем простого звания, в которую влюбился без памяти. Тайно приняв католичество, он женился на девушке.

В других источниках о первой его семье не говорится ничего, и можно понять, что он сразу после учебы встречает свою черноокую красавицу. Однако последний вариант сомнителен.

В то время — это уже было царствование императора Петра Второго — в силе был старший князь из Голицыных, Дмитрий Михайлович. Вполне естественно, что он собирает сродников, дабы упрочить власть семейства. Вытребованный из Италии, возвращается Михаил Алексеевич на родину. По робости характера он не принимает деятельного участия в интригах, завязавшихся со смертью юного императора вокруг возведения на престол дочери царя Ивана. Поселив жену-итальянку в Немецкой слободе, он живет тихо, сторонясь борьбы. Наверное, в то время и зять его Алексей Петрович Апраксин, человек сердца злого и подражатель никчемный, наслушавшись рассказов об Италии, принял сдуру тоже католичество прямо в Москве...

После воцарения Анны Иоанновны и расправы над Долгорукими пришла пора и для Голицыных. Можно себе представить, какое мстительное удовольствие испытали их гонители, узнав через шпионов из ведомства ли Андрея Ивановича Ушакова или через доброхотных доносчиков, которых почему-то всегда много было в России, о необъявленной семье князя Михаила Голицына.

Я уже говорил, что Анна Иоанновна отличалась ханжеством. И потому, когда Бирон донес ей о «проступке» Голицына, Анна почувствовала себя оскорбленной до глубины души. Михайла Голицын первым из князей Московской Руси отрекся от веры отцов! Кроме того, он женился без разрешения императрицы, да еще на иноземке, на простой девке!.. История великого дяди и собственное унижение перед «ливонской пленницею» были еще слишком свежими воспоминаниями.

Нарядили следствие. Жену князя арестовали, увезли в Петербург, в Тайную розыскную канцелярию, где следы ее потерялись. Брак Голицына и его переход в католичество объявили недействительным, а самого князя императрица приговорила в наказание к царской службе шутом. Чья это была мысль, чья идея? Сегодня, наверное, уж и не скажешь. Кто подсказал ее Анне? Не осталось следов, не осталось документов. Попробуем сами подумать — кому она могла принадлежать? Бирону? Может быть. Вполне в духе его шуток. А может быть, кто-нибудь из своих доброхотов, ну хотя бы тот же вечно пьяный князь Куракин? Конечно, хотелось бы это повесить на Остермана, но очень уж не в его стиле приговор. Нет, скорее всего, это — Бирон, любитель шутейных драк. А могло ли быть что-либо более сладкое для мелкого курляндского дворянчика, чем зрелище шутовских потасовок между родовитыми русскими князьями? Но на этом — остановимся, стоп! Не будем давать волю эмоциям XX века на страницах расследования, посвященного людям и событиям века осьмнадцатого. Это, по меньшей мере, не исторично...

Человек мягкий, слабого характера, Михайла Алексеевич не нашел в себе ни сил протестовать, ни мужества уйти из жизни, чтобы избавиться от срама. А может быть, сыграло роль и то, что служба шута не являлась такою уж постыдной, как позже в конце века или в благородное девятнадцатое столетие. Все же служба-то царская.

Зять его, граф Алексей Петрович Апраксин, тоже сделанный шутом за отказ от веры, воспринял это назначение спокойно. Со стороны можно было даже предположить, что он доволен, определившись наконец при дворе в должности, подходящей ему более всего...

Михаил же Голицын, вкусивший европейской цивилизации, страдал от унижения. Но страдал молча. К описываемому времени ему было уже к пятидесяти. Робкий и неуклюжий, он постоянно служил мишенью для злых шуток как со стороны придворных, так и своих товарищей-шутов и других приживальцев. Однажды жарким летом в Петергофе, испивши квасу, императрица вылила остатки из бокала ему на голову. Князь Куракин и другие громкими возгласами приветствовали поступок государыни, объявив его новым крещением. И, вспомнив, что мать шута была урожденная Квашнина, тут же нарекли его «Квасником». С той поры вслед за достоинством князь Михаил потерял и родовое имя.

К сороковому году от постоянного унижения, от побоев Квасник совсем опустился. Он надел на себя личину полного идиота, решив не противоречить никому и ни в чем. Не возражал он и против женитьбы на Бужениновой. Согласно гыкал и делал непристойные жесты в ответ на похабные намеки вельмож о подробностях супружеской жизни с «дикой калмычкой». Он был готов на все, лишь бы не били, не пинали, не щипали до синяков и крови, не выдирали последние клочья серых седых волос из плешивой головы... Квасник боялся боли.

Почему Бирон так стремился унизить шута? Куда, кажется, больше? За что он питал к несчастному Кваснику столь сильное злопамятство, — неужто только за его принадлежность к могучему некогда клану его, Бироновых, обидчиков Голицыных? Так ведь не тишайший же Михайла Алексеевич их причина... Скорее всего, такая постановка вопроса неправильна.

Ненависть — сильное чувство. И способны на него натуры тоже сильные, глубокие и страстные, с богатым внутренним миром. Разве таков был герцог Курляндский? По характеристикам современников, он в общем ведь довольно прост, даже примитивен — не в смысле необразованности, а, скорее, недостаточной развитости натуры, мелкости мыслей и взглядов. Может ли человек с развитым чувством собственного достоинства, — а это условие необходимое, чтобы быть личностью, — довольствоваться ролью альковного правителя? Оказавшись «в случае», Бирон понимает незаслуженность своего общественного положения, его непрочность. Постоянное опасение за собственную судьбу вырабатывает в таких людях известную хитрость, ловкость, умение ориентироваться в мире узких, частных интересов, карьеристских происков и дворцовых интриг. Чаще всего они не злы и не добры. Главное качество их характера — подозрительность, которая может перейти в хроническую паранойю, может быть, и незаметную для окружающих на фоне общего климата преследований и подавления настоящих и мнимых противников. Зложелательство таких людей вполне может являться отнюдь не природным качеством их души. Скорее, это оборонительная функция разума, средство самозащиты. И проявляются чаще всего эти черты в тех, кого вынесла судьба за пределы допустимого, по разуму ли их, по душевным ли свойствам. Не исключено, что, верни та же судьба этого человека на свой уровень, и — куда что подевается? Ни злорадства, ни злонравия. Совсем другая персона...

Судьба клана Голицыных при Анне Иоанновне была трагической. В 1730 году князю Дмитрию Михайловичу шел шестьдесят восьмой год. Утомленный полувековой царской службой, отпросился он на покой в подмосковное свое село Архангельское и там часто болел. Однако страх перед силою старого русского аристократического семейства был так силен у «новых» — у Остермана, вошедшего в полную силу, у Волынского, еще входящего и потому особенно жадного и завистливого до всего, что вскоре нарядилось следствие против старого князя Голицына. Кем нарядилось — никто и не ведал. А невидимые руки дергали и дергали за ниточки, пока не подписали двадцать «лучших» людей государства, из которых многие сочувствовали идеям князя и к нему относились с уважением, смертного ему приговора.

Милостивая государыня заменила смертную казнь заточением в Шлиссельбурге. Только не долго длилось оное. Сломленный болезнями и обрушившимся горем, уже через три месяца с небольшим он скончался. Прах его был предан земле в ограде шлиссельбургской Благовещенской церкви. На могиле этого выдающегося деятеля эпохи, хотя, конечно, далеко и не безупречного сына своего «опасного и суетного времени», была положена простая каменная доска с надписью: «На сем месте погребено тело князя Дмитрия Михайловича Голицына, в лето от рождества Христова 1737, месяца Апреля 14 дня, в четверток светлыя недели, поживе от рождения своего 74 года, преставися».

Нет давно в Шлиссельбурге Благовещенской церкви, нет, естественно, и каменной доски с надписью. Но это не основание для беспамятства. Помолчим немного, читатель, задумавшись над трудной и часто горестной судьбою тех, кто жил до нас, имел идеи и думал не только о себе...


Глава тринадцатая