1
Долго в ту ночь не заснуть было вице-адмиралу. Жарко дышала жена рядом, доверчиво уткнувшись ему в плечо, разметав по подушке пушистые волосы. А он все глядел куда-то незрячими в темноте глазами и думал, думал... Обрывки разных мыслей бестолково толпились в голове, как гости на маскараде, прятали истинную суть свою за масками. При этом одни вспыхивали и тут же погасали, как потешные фейерверочные огни, другие — кружились, время от времени возвращаясь и снова ускользая... И за всеми за ними стояла толстая, неуклюжая фигура Квасника в голубом придворном кафтане и с синей епанчою на плечах. «Легко сказать — уехать, куда и как? А семья, а дела?..»
Воротясь из инспекции по Кронштадту, куда по сенатскому указу ездил обще с капитан-командором Вильбоа и капитаном Калмыковым, Соймонов подал в декабре обширный рапорт... В журнале Адмиралтейств-коллегии сохранилась о том запись:
«19 декабря (№ 5965). Слушав генерал-кригс-комисара Соймонова рапорт, что по должности его в Кронштадте морским, артиллерийским и адмиралтейским служителям им генерал-кригс-комисаром и за болезнию его советником Шепотевым смотр учинен, а сколько каких рангов служителей при том смотре явилось приобщена табель; при том же приобщен экстракт состоящий в десяти пунктах, какие в бытность его в Кронштадте усмотрены противные портному регламенту не только непорядочные, но и казне убыточные поступки...»
И дальше идет запись постановления в десяти пунктах по существу рапорта.
Надобно было проследить, чтобы решение сие не повисло в воздухе, как дым в штиле. Само по себе ничего не делается. Где тут думать об отлучке? Вот еще и с господином генерал-лейтенантом бароном фон Люберасом о встрече. договорено. Господин барон знатно дело инженерное и фортификационное знать изволит. А по Кронштадту по сей части сколько работы... Он усмехнулся во тьме, вспомнив, какой переполох поднялся в столице о прошлом годе, когда неожиданно вблизи императорского Зимнего дома, в самом центре Петербурга, появился вдруг большой торговый шведский корабль. Миновав в тумане Кронштадт, шутник шкипер ввел его в Малую Невку и, не замеченный никем, прошел до главного фарватера... Оттого и потребовал правительствующий Сенат освидетельствовать «в гаванях и в цитадели и у Кроншлота, також и по другую сторону Кронштадта в выборгской стороне от острова и до выборгского берега фарватеров, в какой они ныне глубине состоят и о взятии планов и о прочем...». Вздохнул Федор Иванович — вот эта работа по душе, по сердцу, куда ему в интриги на́больших вельмож соваться?.. И еще вспомнилось ему одно летнее происшествие, когда прибыл в июле из Петергофа от императрицы на шлюпке курьер с известием, что на море невдали от резиденции появилась французская эскадра. В сонном по мирному времени Кронштадте толь великое смятение учинилось, что без жертв не обошлось. И по тому поводу получил граф Головин именной указ за подписью государыни «О принятии мер к водворению спокойствия в Кронштадте, в виду напрасной тревоги, поднятой там в отсутствие графа при появлении на рейде неизвестных судов, принятых за французскую эскадру». А были те корабли свои, вернувшиеся из похода, о коем никто извещен не был... Нет порядка в Адмиралтействе, никакого нет порядка. О том сколько раз уже было и на заседании коллегии говорено, и с Артемием Петровичем, господином кабинет-министром Волынским. Тот слушал о делах всегда со вниманием, утешал:
— Погоди, Федор Иванович, вот свалим аглинского любезника с копыток, из президентского кресла вытряхнем графа, наведешь порядок. Сам наведешь...
Сладко от этих слов ныло сердце. Забрасывались работы для науки, пылилась карта Белого моря, которую составлял последнее время, лежали неубранными дневники, по которым сочинял статью для «Санктпетербургских ведомостей» о бакинском крае, о нефти и о «куриозных» огнях, вечно горящих из земли...
Мог бы он, конечно, уехать хоть завтра в Кронштадт. Но что толку, слишком близко. Мог бы, пожалуй, податься в Астрахань, там тоже накопилось дел невпроворот. Но и в Астрахань путь для царских курьеров накатан. Кто-то из Долгоруких уже был назначен в губернаторы астраханские... А вместо губернаторского дворца у Пречистенских ворот крепости астраханской угодил на новгородскую плаху. Федора передернуло. Дарья Ивановна, пробормотав что-то во сне, положила ему на грудь мягкую руку. «Ну куды, куды от них убересся? А что с фамилией без меня станет?..» И хотя он понимал, что и с ним и без него, в случае опалы, им будет одинаково, вместе было бы поспокойнее. Мысли его перекинулись на заботы текущие. Вспомнил указ от 7 марта, посланный капитан-командору Берингу, с предписанием, сдав дела и поручив команду над Камчатской экспедицией капитану Шпанбергу, ехать незамедлительно в столицу. Он сам отобрал в нарочные расторопного лейб-гвардии каптенармуса Аврама Друкорта, отличавшегося умением справляться со строптивыми ямщиками дальних перегонов, проследил за тем, как тот, получив прогонные, упаковал в кожаную сумку запечатанные пакеты с указом, письмом и его, соймоновской инструкцией... Инструкция... Все ли он предусмотрел, не обидится ли самолюбивый Мартын Петрович Шпанберг на указания о неточности и худом исполнении чертежей и карт?
В этой же инструкции Федор Иванович написал и примерный маршрут для новых вояжей. Указ недвусмысленно требовал от нового начальника, чтобы нынешней же весною капитан Чириков со штурманом Ендогуровым на двух пакетботах шли отыскивать путь к американскому берегу, а сам Шпанберг с Вальтоном и Чихачевым уже проторенным путем отправлялись к Японии. Наладить «с ними, японцами, соседственную дружбу и для ползы обоих государств коммерцию свести, из чего обоих сторон подданным может произойти немалая прибыль». Именно так он и написал в инструкции, повелев запастись сукном, парчой, бисером, корольками и продавать их японцам «без превышения настоящей цены», а старшин одаривать, чтобы «приохотить и к болшему впредь привозу оных к им из России». Дальше он требовал от Шпанберга, чтобы тот население всех новооткрытых островов приглашал в русское подданство, ежели они не подвластны Японии. А ясак при сем не брать и товары только покупать и обменивать, но не брать даром...
И вдруг, оборвав привычный ход размышлений, все смешала и перебила мысль: что он думает, о чем рассуждает, когда не знает даже, где застанет его грядущее утро — в доме ль, в крепости?.. А может, даст Бог — пронесет?.. Великая спасительная надежда на русский «авось», как фатальное выражение надежды, что все сбудется, станется само собою, обойдется. Как она успокаивает, когда надеяться уже не на что, и сколько мы теряем от этой языческой надежды на «авось, небось, да третий как-нибудь...».
С другой стороны, рассуждал он, отчего бы его светлости герцогу Курляндскому губить Волынского. Он же возвел его по скользким ступеням придворной лестницы, он его первый протектор. А теперь, когда императрице все чаще неможется, Бирону как никогда нужны сторонники. Такими людьми, как Артемий Петрович, не бросаются. Он стал вспоминать события последних лет, чтобы попытаться для себя отыскать причину такой суспиции герцога...
С какого времени началось сильное возвышение Волынского? Пожалуй, после осады Данцига. Федор Иванович в должности интенданта флота — обер-штер-кригс-комиссара получил назначение в действующий флот с двенадцатью тысячами денежной казны, «на надлежащие ко флоту расходы, ежели потребуются». Захватив с собою комиссариатского чиновника и трех денщиков, приставленных к денежному ящику, он перебрался в Кронштадт на фрегат «Шторм-Феникс» и в середине мая вышел к эскадре адмирала Гордона, блокировавшей Данциг. Тем летом русская армия и флот, несмотря на «глупую адмиральскую диспозицию», как записал Федор в дневнике, окончательно утвердили свое боевое превосходство над французскими силами, поддерживавшими Станислава Лещинского. Данциг пал, и Миних, сменивший генерала Ласси, был героем.
Однако среди офицеров и даже солдат и матросов широко ходили слухи об ошибках командования. Причем нелепые распоряжения адмирала «многие не за одну его глупость, но и частию и к споможению французам причли, да и в самом деле похоже на то было».
В Петербурге Артемий Петрович, проведав о нерасположении Бирона к Миниху, в разговорах без свидетелей постарался, как мог, очернить своего командира и бывшего благодетеля. Он, конечно, понимал, что Миних — тоже немец и что «ворон ворону глаз не выклюет», а потому вел себя осторожно, и кое в чем преуспел.
Соймонов перешел тогда на шестидесятипушечный линейный корабль «Святая Наталия» и по просьбе флагмана исполнял на нем временно должность капитана, мотаясь по серым неприветливым волнам Балтики в свободном каперстве. А Артемия Петровича к концу года произвели в генерал-лейтенанты и он стал генерал-адъютантом императрицы. Одновременно он получил в подарок землю на берегу реки Мойки в Петербурге для постройки собственного дома.
Вернувшись к сундуку с казной, обер-штер-кригс-комиссар написал обстоятельный отчет в Адмиралтейств-коллегию. Подал начальнику — адмиралу Головину и в нем разобрал и разъяснил все случаи неправильных действий морского командования и адмирала Гордона в особенности. Но граф Николай Федорович Головин сам много лет провел в Англии, где сначала учился, а потом служил волонтером в английском флоте. И он положил отчет не в меру ретивого обер-штер-кригс-комиссара под сукно. «Адмирал Головин сам был аглинскаго духу и адмиралу Томасу Гордону искренний друг». Это из дневника соймоновского. Фраза написана еще в те времена, когда президент Адмиралтейств-коллегии был к своему обер-штер-кригс-комиссару «склонен и милостив».
2
В конце 1734 года Федор Иванович — снова в Кронштадте, возглавляет «следствие растерянного мундира». И поскольку дело это оказалось долгим, к нему туда приезжают жена и дети. Весь 1735 год прошел в непрерывной интендантской работе. Постепенно Соймонов становится заметной фигурой в Адмиралтейств-коллегии. Но еще быстрее растет Артемий Петрович.
В 1736 году указ: «Февраля 10‑го, с изложением указа за подписанием кабинет-министров, о назначении обер-штер-кригс-комисара Федора Соймонова быть при действительном тайном советнике бароне Шафирове у рассмотрения и окончания порученных Шафирову дел».
Далее шла речь о судьях Сибирского приказу, о бывшем иркутском вице-губернаторе Жолобове, бригадире Сухареве и прочем.
Артемий Петрович метил на должность обер-шталмейстера, оставшуюся вакантной после смерти графа Карла Левенвольде. Но императрица предпочла князя Александра Куракина. Волынский понимает, что ему одному желаемого положения не добиться. Нужна «партия». И он начинает присматриваться к окружающим. Честный «трудяга» обер-штер-кригс-комиссар, хорошо памятный ему по делу мичмана Мещерского в Астрахани, не мог ускользнуть от его внимания. И он дает понять Соймонову, что благоволит к нему и что скоро тот это почувствует...
И вот — запись в журнале Адмиралтейской коллегии: «7 марта (№ 937). Слушав из Кабинета Ея И. В. сообщение, в котором объявлен именной Ея И. В. указ, чтоб для некотораго нужнейшаго дела обер-штер-кригс-комисару Соймонову в иностранной коллегии явиться, чего ради по силе оного Ея И. В. указа велеть ему, Соймонову, во оной коллегии иностранных дел явиться немедля, и на оный указ в кабинет Ея И. В. взнесть доношение с таким представлением, что в экспедиции морского комисариата за отбытием в Тавров отправленнаго генерал-кригс-комисара князя Голицына имел управление помянутый обер-штер-кригс-комисар Соймонов, а ныне и он, Соймонов, от коллегии иностранных дел для нужнаго дела по именному Ея И. В. указу отправляется, чего ради всеподданнейше Ея И. В. просить, за отбытием оных генерал-кригс-комисара и обер-штер-кригс-комисара во оной экспедиции морского комисариата к управлению дел употребить повелено будет...»
Большое это было событие в жизни Федора Ивановича. Но что за «нужнейшее дело», ради которого обер-штер-кригс-комиссара Адмиралтейской коллегии, исполняющего к тому же обязанности генерал-кригс-комиссара, отправляют в Коллегию иностранных дел?.. В 1735 году участились набеги крымских татар на Украину. Оттоманская Порта, пользуясь слабостью распадающейся Персии, захватывала новые территории, оккупировала Кавказ, укрепляясь на северном побережье Черного моря, чтобы не допустить туда выход России. В этой политике Порте во всем помогали крымские татары. Хан Каплан-Гирей, собрав большое войско, двинулся на Кавказ. Нужно было во что бы то ни стало обеспечить безопасность южных областей от татарских разорительных набегов. В 1736 году в Петербурге был намечен стратегический план войны с Портой: захватить Азов и одновременно главными силами вторгнуться в Крым, разгромить татар и тем положить конец их набегам. Обстановка для такой акции в общем была благоприятная. На польском престоле утвердился король Август Третий, которого поддерживала Россия, вместо Станислава Лещинского — ставленника Франции. С Австрией уже десять лет как был заключен военный союз. Путем отказа от завоеваний Петра Великого, на юге Каспия удалось заключить мир с Персией, которая воевала с турками...
В армии генерала Ласси было двадцать восемь тысяч человек. Они осадили и 19 июня с помощью Донской военной флотилии адмирала Бределя овладели Азовом. Шестидесятидвухтысячная Днепровская армия Миниха — главные русские силы — двинулась в Крым. Надо было привлечь калмыков на помощь, направить их на усиление армии. Но кого послать на переговоры с хитрым, старым и двуличным ханом Дундук Омбе?.. Вот для этой-то тайной цели и был вызван Соймонов. Миссия предстояла непростая, но весьма почетная. Как понял Федор Иванович из слов обер-егермейстера, его кандидатуру подсказал Волынский. А что в том особенного? Обер-штер-кригс-комиссар много лет провел на Каспийском море. Общался с народами, населяющими те края, предостаточно...
Короче говоря, в том же месяце марте, захватив с собой Семена и получив от казны переводчика и адъютанта, Соймонов через Москву, Тулу, Елец и Воронеж двинулся в путь. На Дону его ждал отряд казаков с казачьим старшиной Демидом Ефремовым. По Дону, а потом по Волге спустился наш посол в знакомые края. Улусы хана Дундук Омбе кочевали между Царицыном и Астраханью, а также на Кубани. Захватив с собою двух проводников-калмыков, отряд Соймонова двинулся на поиски кочевий.
Федор Иванович и здесь, в дальнем и ответственном походе с важной дипломатической миссией, остался верен себе. По всей дороге степной он неустанно старался определиться на каждой стоянке и наносил на план местность, по которой ехал. Много расспрашивал проводников и встречных калмыков. И когда замаячили в степном мареве кибитки ханского улуса, Соймонов уже неплохо ориентировался на незнакомой местности. Знал многие расстояния, расположение колодцев, речек. Переговоры оказались нелегкими, но, надо сказать, Федор Иванович проявил не только такт, но и хитрость и известную изворотливость в сочетании с твердостью позиции, и в результате хан согласился послать десять тысяч киргизских всадников против кубанцев, поддерживавших турок.
Воротился он в Петербург в июне и сразу же поехал в Петергоф, где изволила отдыхать от зимних трудов праведных императрица. Удостоился аудиенции в Кабинете и при всех членах оного и в присутствии господина обер-камергера и кавалера графа Римской империи Бирона поднес ея величеству «карту всей той степи с означением реки Кубани и при ней знатных мест, которую сочинил, будучи у хана, по словесным известиям от калмыцкого народа, которая как тогда пред государынею, так и потом к похвале к трудам моим не малою пользою была». Именно так напишет он позже в своих записках.
Вспоминая события прошедших лет, Федор поймал себя на том, что старательно обходит январь следующего года, когда заботами того же обер-егермейстера Волынского попал в число членов Генерального собрания для суда над князем Дмитрием Михайловичем Голицыным. И не то чтобы Соймонов сочувствовал взглядам старого князя или был на его стороне в олигархических стремлениях 1730 года. Мы ведь помним, что Федор Иванович тогда болел и, не думавши, подписал один из «проэктов» шляхетства, привезенный к нему на дом. Хотя история преследований бывших «верховников» не вызывала в нем чисто человеческого сочувствия, но... до поры, до времени он относился к ней, как и полагалось служивому дворянину, сегодня бы мы сказали — лояльно: «Дело, мол, это царское, а я — человек служивый, маленький, мои заботы — сторона».
Однако в последнее время стал Федор Иванович Соймонов человеком уже не «маленьким», а мужем государственным. Да и в придворных интригах благодаря протектору своему Артемию Петровичу понаторел. А находясь все же несколько сбоку, как бы в стороне от развивающихся событий, видел он их особливо выпукло, можно сказать — рельефно. Сколько раз предупреждал патрона, чтобы тот поостерегся. Поворот борьбы его против Головина, за которым всяк видел главных супротивных персон — Остермана и Бирона, стал принимать явно угрожающий характер. Однако Артемий Петрович не желал слушать голоса разума. Своя слава застила ему очи. С того и покатилась его звезда... Когда же это началось-то?..
3
Летом прошедшего года, когда двор был в Петергофе, Волынский, во время очередной инспекции, обнаружил у начальника придворной конюшни Кишкеля недостачу. Не задумываясь, Артемий Петрович выгнал нерадивого шталмейстера вместе с сыном и каким-то родственником унтер-шталмейстером Людвигом, присосавшихся к теплому месту и потерявших совесть. Немцы, поступая на русскую службу, быстро перенимали обычаи страны. Так же стремились окружить себя родными и близкими или хотя бы соотечественниками. И так же крали. Правда, при этом порядка у них бывало больше. Они держали слово и работали лучше. Да иначе и быть не могло: в чужой стране, во враждебном окружении, для любого иноземца единственным способом самоутверждения является умение работать лучше автохтонов. Тот, кто этого не понимал, — проигрывал и тихо уходил со сцены. Ушли бы и Кишкель с Людвигом. Слишком грозной фигурой был обер-егермейстер, чтобы с ним спорить. Но вмешались иные, не известные ни Федору, ни кому-либо другому из конфидентов Артемия Петровича, силы.
В один прекрасный день вызвала императрица Волынского и, показав ему жалобу, подписанную бывшими шталмейстером и унтер-шталмейстером, приказала дать объяснение по существу выдвинутых в жалобе встречных обвинений.
Артемий Петрович места себе не находил от гнева праведного.
— Плуты! — восклицал он вечером, когда в доме на Мойке собрались его конфиденты. — Кишкель уже дважды под следствием был за плутовство и за то сам штрафован... Где вотчинным крестьянам по моему указу помешательства и траты учинены? Где? С каких таких заводов те немалыя суммы помимо издержаны?.. Ну, погодите...
Он бы еще долее бушевал и кипятился, не подай на одном из вечерних сходов голос Андрей Федорович Хрущов.
— Полно, — сказал он, — Артемий Петрович. Неужто за доносом Кишкеля ты иной злонамеренной руки в ослеплении гнева не видишь?..
— Андрей Федорович верно говорит, — поддержал граф Мусин-Пушкин. — Разве посмел бы шталмейстер на тебя доносить, кабы персоны более сильной креатурою не был?.. Ты ищи средь придворных недругов своих...
Да и как мог сей кляузный донос прямо в руки ее величеству государыне попасть, когда все бумаги через Кабинет и тайного секретаря господина Эйхлера проходят? Знал ли Эйхлер-то о доносе Кишкеля? Эйхлер о том не знал.
Были и еще разговоры. Все в тот вечер соглашались, что за доносом Кишкеля надобно усматривать иных персон. И тогда запала в голову Волынского мысль воспользоваться приказанием императрицы и в объяснительной записке вывести на чистую воду главных недоброжелателей.
— Куракин! Это он, хулитель, змей подколодный, зложелателей моих к себе приманивает! — кричал Артемий Петрович, входя в раж. — Он завсегда по мне все вымышленное затевает и вредит. Он, да Остерман, да граф Головин — они всяческие мои добрые дела помрачить и опровергнуть норовят с тем, чтобы все, окромя них, бескредитны были и никто бы не имел к предприятию никакой надежды.
Он вспомнил, как поступил князь Черкасский по восшествии на престол ее величества. В те годы еще все нити управления были в руках Долгоруких и Голицыных. Помимо них никто не мог ни видеть Анну, ни тем более говорить с нею наедине. А что представлял ей князь Дмитрий Михайлович Голицын, то все было скрыто за завесою тайны. И тогда князь Алексей Михайлович Черкасский решился донести новоизбранной императрице, чтобы не изволила всему верить, что из рук голицынских исходит, намекая на то, что за спиною князя есть у нее подлинные и верные слуги ее величества.
Тогда такой контр-маневр вполне удался. Анна только вступала на престол и в лице Голицыных и Долгоруких видела себе врагов. Ныне же минуло десять лет царствования, и лица, против которых ополчался Волынский, были в милости, считались наиболее приближенными... Федор Иванович и граф Мусин-Пушкин мыслили, что из затеи Артемия Петровича ничего не получится. Однако другие конфиденты были иного мнения.
Не один день трудился Волынский над составлением задуманного доношения: «Ея Императорскому Величеству, Самодержице Всероссийской, Всемилостивейшей Государыне, Всеподданнейшее и всенижайшее доношение». Как и все документы времени, письмо длинно, перегружено лестью, опровержениями поданных на него челобитных, просьбами строжайшего исследования и защиты от недоброжелателей, описанием собственных заслуг и жалоб на бедность свою, почти на нищету, на долги и печаль, от которой лучше умереть... Главное же содержание доношения было не в том, главное содержалось в трех примечаниях: «При сем особливо приемлю должную смелость всеподданнейше донести некоторыя примечания, какия притворства и вымыслы употребляемы бывают при ваших монаршеских дворах, и в чем вся такая безсовестная политика состоит». И дальше шли три пункта, в которых, не называя ничьих имен, Артемий Петрович говорит, что некоторые из приближенных к престолу стараются «помрачать добрыя дела людей честных и приводить Государей в сомнение, чтобы никому не верили; безделицы изображают в виде важном, и ничего прямо не изъявляют, но все закрытыми и темными терминами, с печальными и ужасными минами, дабы Государя привесть в беспокойство, выказать лишь свою верность и заставить только их однех употреблять во всех делах, от чего прочие, сколько бы ни были ревностны, теряют бодрость духа и почитают за лучшее молчать там, где должны бы ограждать целость государственнаго интереса».
Знакомые слова, знакомые обороты, не правда ли? Примерно то же самое он говорил на ночных сходах с конфидентами, жалуясь на несправедливость к нему двора. В заключение своего доношения Волынский пишет: «...А сим моим всеподданнейшим изъяснением кратко сию богомерзкую политику описав, напоследок всенижайше доношщу, если я или другой кто будет такими дьявольскими каналами себя производить, можете Ваше Величество меня или того без сомнения за совершеннаго плута, а не за вернаго к Вам раба почитать».
4
Беспокойство за предпринятое дело не давало покоя Волынскому. На разных этапах работы он неоднократно показывал сочиняемый текст своим друзьям-конфидентам и просто знакомым, желая утвердиться в правильности задуманного и узнать из чужих уст, нет ли в его рассуждениях чего-либо лишнего и неуместного по «опасным нынешним временам».
Второй кабинет-министр князь Черкасский, трусливый и нерешительный, алчный до почестей и милостей богач, с которым Артемий Петрович поначалу поддерживал хорошие отношения, вернул записку скоро, заметив: «Остро, зело остро написано. Ежели попадется в руки Остермана, то он тотчас узнает, кого ты под политической епанчой прячешь». После этого Волынский кое-где смягчил резкие и злые выражения.
Федор Иванович заикнулся было, что, может, последний-то абзац лучше убрать из сочинения. Но куда там... Этими строками, оказалось, Волынский гордился более всего. Да и Эйхлер с Шенбергом-генералом, с бароном Менгденом и Лесток тож в один голос уверяли, что это-де «самый портрет графа Остермана», и притом еще и подстрекали Артемия Петровича скорее ознакомить императрицу с сим портретом.
Поддержали Соймонова разве что секретарь Волынского Гладков да дворецкий Василий Кубанец, пожалуй самый доверенный человек в доме, но... всяк сверчок знай свой шесток...
Ослепленный неистовым желанием открыть императрице глаза, Артемий Петрович уже просто не был в состоянии принять чей-либо совет, идущий вразрез с его устремлениями. Единственное, на что он согласился, так это велеть перевести свое донесение на немецкий язык, дабы представить его герцогу Курляндскому... Расчет был прост: так или иначе письмо окажется в руках фаворита. Так не лучше ли, если он получит оное из рук самого автора, верного ему и императрице человека. Уповал Волынский и на некоторую намечавшуюся неприязнь герцога к Остерману...
Бирон долго читал исписанные страницы, временами посматривая холодным взглядом на стоявшего перед ним кабинет-министра. Он думал: с одной стороны, доношение было неоспоримым ударом по вице-канцлеру, и это его устраивало. Это должно было заставить чересчур хитрого остзейца искать защиты. А у кого? Конечно, у него, у Бирона. Потому что он есть та непреодолимая стена, которая отделяет императрицу от всех остальных. Давало письмо ему определенную власть и над Волынским. Что также было неплохо, поскольку ретивый кабинет-министр стал последнее время чересчур много времени проводить наедине с императрицей.
Бирон вспомнил, как недовольно выговаривал ему Остерман год назад, когда Анна Иоанновна объявила о своем желании ввести русского вельможу Волынского в кабинет министров, на место умершего Ягужинского.
— Разве вы не помните, — как всегда тихо, глядя мимо собеседника, в сторону, говорил Андрей Иванович, — как покойный генерал-прокурор пророчествовал перед смертью. Не его ли слова, что не жаль и тридцати тысяч червонцев для погубления такого злодея, как ваш протеже? Разве не он предсказывал, что ежели Волынский своей подлостью и интригами пробьется в Кабинет, его придется через два года повесить?..
...Герцог поднял светлые глаза на Артемия Петровича. Тот стоял, смиренно потупив очи. И лишь краска, залившая шею его и уши, выдавала негодование, кипевшее у него внутри. Курляндский конюх, горячо говорил себе Волынский, жеребец, чрез срамные утехи достигший герцогской короны, обходится с ним как с лакеем — держит на ногах. А ведь он не только кабинет-министр... Находясь в родстве с императрицею, именно он, Артемий Волынский, стоит ближе всех к престолу... По праву и по уму... Не приведи, конечно, Господь, случится что с государыней... Последнее время что-то недужна стала...
...Тогда в разговоре с Остерманом Бирон ответил, что знает обер-егермейстера и чего тот стоит, что Волынский должен быть благодарен ему, Бирону, что не попал на виселицу еще в Москве, когда двор был там. Герцог весьма прозрачно намекал на период казанского губернаторства Волынского...
Подлая была характеристика. Знал ли о ней Волынский? Вряд ли. Он ненавидел Бирона втайне. Ненавидел, как один честолюбец — другого, более удачливого соперника, как раб — жестокосердного господина, от минутной прихоти которого зависит все — его жалкое достояние, рабская участь и сама жизнь. И при всем при этом — оба нуждались друг в друге, как каторжники на каменоломне, скованные единой цепью.
После смерти Павла Ивановича Ягужинского в Кабинете остались двое — Остерман, хитрость и притворство которого стали притчею во языцех, и неповоротливый, трусливый князь Черкасский, сыгравший свою роль при воцарении Анны Иоанновны. Вполне понятно, что со временем Андрей Иванович стал играть первую скрипку в этом неравном дуэте. Бирону, привыкшему к раболепию окружающих, во что бы то ни стало нужно было ввести в Кабинет своего человека. Человека, который бы не заменил Остермана, но мог смело противостоять ему в интересах герцога, являясь в то же время послушным орудием последнего.
Артемий Петрович так угождал и льстил Бирону, находясь при лошадях, конюшнях и при охоте, одновременно он подавал не раз такие дельные советы фавориту и по государственным делам, не выпячивая своего авторства, что герцог, который не снисходил до того, чтобы разбираться в своем окружении, решил сделать на обер-егермейстера ставку...
Правда, последняя фраза доношения заставила его поморщиться. Что это за намеки на политиков, производящих себя дьявольскими каналами?.. Но он был, разумеется, далек от того, чтобы увидеть в сем выражении намек на себя самого. Кроме того, в переводе Адодурова криминальная фраза звучала куда мягче... Заканчивая чтение, он уже решил, что не станет препятствовать подаче доношения, но предварительно поговорит с императрицей и придаст этому разговору определенную окраску.
Надо сказать, что последнее время при виде Волынского Бирон испытывал какое-то неясное беспокойство. Впервые он его почувствовал, когда тот стал первым кабинет-министром и единственным докладчиком у императрицы по кабинетным делам. Правда, Аннхен говорила, что Артемий умеет коротко и ясно излагать суть государственных дел, не то что уклончивый Остерман... Но в прошлом году она вдруг увлеклась охотой и стрелянием в живую цель. В этом варварском занятии никто иной, кроме Волынского, не мог быть ей наставником, ведь он — обер-егермейстер двора.
При всей примитивности своей натуры Бирон очень тонко чувствовал перемены в настроениях императрицы. Так глист-паразит, живущий внутри организма, чутко реагирует на его состояние...
Заметив, что императрица стала громче обычного смеяться грубым шуткам своего кабинет-министра и пропускать мимо ушей колкости князя Куракина в его адрес, герцог встревожился и принял свои меры. Он почти перешел жить в покои императрицы. Женщины в ее возрасте часто требуют повышенного внимания, особенно одинокими ночами. На время же дня герцог постарался еще плотнее окружить ее своими людьми и увести интересы от текущих дел и скучной политики к своему манежу, к балам и маскарадам. Это помогло, и он успокоился. И вот теперь снова этот русский хам лезет со своим письмом... Нет, нет, нашему жеребчику определенно пришло время укоротить шлею. А то слишком резво стал бегать...
В тот же день, вечером, в царской опочивальне, он обронил:
— Не кажется ли фам, фаше фелитшество, что фаш кабинете-министер желает вас поучать wie eine kleines Kind[33]? Пристойно ль сие для столь высокомутрый повельнительниц?
Анна закусила губу...
5
Подавая доношение, Волынский просил императрицу никому, кроме князя Черкасского, его не показывать. Не нужно быть особенно прозорливым, чтобы понять, кого Артемий Петрович имел в виду. И конечно, сразу же по прочтении его бумаги из покоев государыни перекочевали к вице-канцлеру. Как это случилось — неизвестно. Однако, вспоминая выдачу Сумарокова послам «верховников», можно предположить, что это сделала сама Анна. Тем более что она же потребовала от Остермана мнения по поводу этих записок...
Андрей Иванович внимательно прочитал доношение, а после того примечания своего соперника. И надо думать, узнал в отличие от императрицы портрет, нарисованный воображением, помноженным на ненависть. По-видимому, письмо Волынского задело вице-канцлера за живое. Мало того, он почувствовал реальную угрозу, исходящую от коллеги кабинет-министра, и принял окончательное решение...
В марте Остерман в умереннейших выражениях изъясняет императрице, что не может постигнуть столь великой вражды против себя со стороны обер-егермейстера. Он говорит ей, что бывал в Кабинете несогласен с мнением Артемия Петровича, но не из злобы и не из корыстолюбия. Может быть, он был в ряде случаев и не прав. Но сие — удел всякого человека, который может ошибаться. Далее он писал в своем заключении, что от всего сердца желал бы, чтобы и Волынский находился в столь же невинных обстоятельствах, как он. А ежели Артемий Петрович за кем и вправду знает столь бессовестные поступки, то пусть скажет прямо, а не обиняками. И посему добрейший Андрей Иванович делал вывод, что справедливо было бы потребовать от Волынского прямого ответа: кто те бессовестные люди и чем их вредительные поступки могут быть доказаны...
В то же время, несмотря на жестокие приступы подагры, Остерман несколько раз приезжает к Бирону с конфиденциальными визитами и подолгу беседует с фаворитом. Есть основания предполагать, что Андрей Иванович постарался растолковать, кого в конечном итоге имел в виду его подручник Волынский, который вовсе ни во что не ставит его, герцога, ежели позволяет себе «обругать побоями некоторого секретаря Академии наук» прямо в герцогских покоях. Вице-канцлер, глубоко сокрушаясь, доложил его светлости, что о таком чувствительном положении уже известно и при иностранных дворах, где все удивляются терпению курляндского властителя, а кое-где начинают над ним и посмеиваться...
На очередном докладе по кабинетским делам императрица спросила Волынского:
— Ты кого именно изволил описать в доношении?
Артемий Петрович ждал этого вопроса и уже не раз думал над тем, что и как на него ответить...
— Куракина и Головина, ваше императорское величество... А паче всего Остермана, да токмо говорить о том не смею...
Анна помолчала. Отвернулась и поглядела в окно. А потом произнесла недовольным тоном:
— Одначе ты нам советы подаешь, как будто молодых лет государю.
Чуткий кабинет-министр всполошился. Обостренным чувством опытного придворного он понял, что допустил ошибку и вызвал недовольство и раздражение повелительницы. Он вдруг растерялся и стал просить государыню не отдавать более никому его доношение, кроме князя Черкасского... А когда несколько дней спустя толстый и одышливый князь сообщил ему, что императрица, отзываясь о его записке, сказала: «Знатно взял он то из книги Макиавеллевой...», совсем пал духом. Чтение книг Макиавелли, Бокалини и особенно Юста Липсия, который в своем сочинении «Политические учения» разоблачал «нравственный и политический разврат эпохи Римской империи и современного Липсию общества», не поошрялось. Очень уж прозрачны были аналогии.
Федор Иванович подумал, что ему тоже неплохо бы отвезти в академическую библиотеку взятые там книги, в том числе и Макиавеллия... Да и деньги в лавку книжную надо бы отдать. Поди накопилось на нем рублей с сорок... В кружок Волынского входили завзятые книжники, обладатели прекрасных по своему времени библиотек.
Говаривали, будто граф Остерман был сильно задет словами о «закрытых политиках, производящих себя дьявольскими каналами под политической епанчой...»
Герцог стал избегать Артемия Петровича. Недовольство государыни и высших персон, будто вихрем, разогнало льстецов, которые комариною тучею вились вокруг всесильного кабинет-министра. Среди придворных поползли слухи, что-де «не по уму взял» Волынский и «планида его вот-вот закатится»...
Зашевелились мелкие недоброжелатели, обиженные и обойденные. В канцелярии стали поступать челобитные. Писали кто раньше и пикнуть не смел, не то чтобы пожаловаться в голос или того паче письменную жалобу подать.
Артемий Петрович сперва приуныл, потом испугался, потерял голову. Сел писать новое доношение — бестолковое, покаянное, но одумался и изорвал. Перебирая свой архив, перечитал письмо Бирона двухлетней давности, в бытность его на Украине в Немирове:
«В одном письме вашего превосходительства, — писал фаворит, — упоминать изволите, что некоторые люди в отсутствии вашем стараютца кридит ваш у ея императорского величества нарушить и вас повредить. Я истинно могу вам донести, что ничего по сие время о том не слыхал и таких людей не знаю, а хотя б кто и отважился вас при ея императорским величеством оклеветать, то сами вы известны, что ее величество по своему великодушию и правдолюбию никаким не основательным и от одной ненависти происходящим внушениям верить не изволит, в чем ваше превосходительство благонадежны быть можете... Октября 3 дня 1737 года».
— Господи, где те времена?.. — жаловался он своим партизанам. — Что за беспокойная, что за вредительная жизнь, хуже пса последнего. Приманят куском, то надобно ласкаться, а как не с той стороны станешь, то и хлыста отведаешь. То ли, как польские сенаторы живут, ни на что не смотрят, и им все даром... Нет! Польскому шляхтичу и сам король не смеет ничего сделать. А у нас — всего бойся...
Шло время, и никаких особых ожидаемых последствий доношение не имело. Остерман и Миних занимались турецкими делами и улаживанием последствий неуклюжего политического убийства шведского майора Цынклера, вызвавшего бурю негодования в Стокгольме. Курляндский герцог совещался с придворным банкиром Липпманом, задумавшим новую аферу. Императрица скучала. Предстоял осенний переезд в столицу, а это всегда ее раздражало.
Надо сказать, что действительно в те времена эти переезды были подобны пожарам. Везли за собой все — мебель, посуду, белье... Обоз от заставы Санкт-Петербурга растягивался до Петергофа. В дороге многое ломалось, что-то крали, что-то теряли. Анна, находясь в критическом для женщины возрасте, все время была на грани истерики, превращая и без того нелегкую придворную жизнь в настоящий ад. Все ее выводило из равновесия, она то кричала и топала ногами, то безутешно плакала, то капризничала. А главное — скучала. Придворные с ног сбивались, придумывая новые забавы. Всего хватало не надолго...
В этой обстановке о доношении Волынского все будто забыли. И постепенно Артемий Петрович, распрямившись, снова стал самовластно распоряжаться в Кабинете. Еще больше принялся теснить и преследовать своих врагов. Еще более заносчиво и неосторожно стал вести себя в среде придворных, не обращая внимания ни на злобное шипение, ни на мелкие выпады. А тут еще приключился уже описанный выше случай, позволивший ему окончательно воспрянуть духом и окрылиться, когда получил он всемилостивейшее приказание устроить свадьбу в Ледяных палатах... И ведь устроил! Так-то устроил, как никому другому и в голову не придет. Вот только дурак Тредиаковский некстати под руку подвернулся. Ну, да это пустое...
Ах, как он ошибался, Артемий Петрович Волынский, как ошибался! Что бы вспомнить урок Долгоруких, в искоренении которых сам же принимал самое деятельное участие, вспомнить судьбу Голицына-князя, к делу которого тоже он руку приложил и Соймонова в состав судной комиссии написал. Там ведь тоже с малого начиналось. Каждый неправедный суд с заранее приуготованным концом в малом свое початие имеет. Неужто не знал он сего?..