Жизнь и судьба Федора Соймонова — страница 17 из 19


1


Обманный месяц апрель на Руси. В стародавние годы звался он «пролетником» и считался вторым месяцем года. При установлении сентябрьского новолетья стал восьмым по счету, а с указа блаженной памяти государя Петра Великого от одна тысяча семисотого года пришлось апрелю еще раз поменять место и стать четвертым в шеренге двенадцати братьев-месяцев.

Повсеместно считается, что апрель начинает весну необлыжную. По народному поверью, в это время начинает преть земля, готовится к главному своему делу — к рожению всего живого. Зиме — седой немочи приходит конец. Впрочем, апрель — месяц ожиданий более для женского полу, недаром говорит народная мудрость: «Апрель сипит да дует, бабе тепло сулит, а мужик глядит, что будет...» Не оттого ли и начало апреля, первый его день, посвященный великой блуднице Марии Египетской, покаявшейся у креста Господня и ставшей девой праведной, слывет в народе-насмешнике днем всяческого обмана. «Первого апреля не солгать, так когда же и время для того потом выберешь?» Да и зовется сей день памяти преподобной святой, прожившей после покаяния сорок семь лет во пустыне иорданской, как-то вовсе легкомысленно — «Марья — заиграй овражки».

В 1740 году, являющемся главной вехой нашего повествования, начало пролетнего месяца пришлось на Страстную неделю. И с самого понедельника принялась северная столица, город, скажем между нами, вовсе не православного толка, мыться-чиститься-снаряжаться, готовиться к светлому празднику. Тут дел бабам невпроворот: только отмели, отчистили избы от накопившегося за зиму сора, пора готовить «соченое молоко», во вторник скотину поить. А легко ли в голодную вешнюю пору наскрести по сусекам конопляного да льняного семени, чтобы натолочь, приготовить пойло, заговорить, спрятать от мужского сглазу. Потому как попадется «лекарство» мужику на глаза — толку не будет... На ранней зорьке до восхода несут бабы приготовленное снадобье в хлевы да глядят — пьет ли худоба, нет ли порчи?

Во середу принято обливать скотину теплою водою, таянной из снега и посоленной прошлогодней четверговой солью. На весь предбудущий год должно охранить сие действо скотину от всякого «напуска».

Чем дальше катится Страстная неделя, чем меньше дней остается перед Светлым воскресением, тем больше надо успеть сделать. В Великий Четверг старики и старухи пережигают соль в печах. Потом ее целый год хранят в узелках за божницами, как панацею от всякого лиха. Они же, старые люди, советуют в четверг первый раз подстригать волосы годовалому младенцу, а девушкам подрезать концы кос, чтобы росли долгими да густыми...

Много старых примет и обрядов суеверных сохранил народ. До принятия христианства на начало пролетнего месяца приходилась целая серия праздников, посвященных богу-громовику Перуну. Жгли на холмах костры, желая помочь природе воскресить весну. Ограждали поля и скот от злых духов, задабривали водяного и лешего.

В «Стоглаве» — сборнике постановлений Московского собора православной церкви, созванного царем Иоанном Четвертым Васильевичем для искоренения как духовных, так и светских непорядков, сурово осуждаются «прелести еллинския и греческия». О них же в другом памятнике русской письменности есть примечательнейшая запись: «Мнози же от человец се творять по злоумию своему. В Святый Четверток поведают мертвым мясо и млека и яица, и мыльницу (баню. — А. Т.) топят, и на печь льют и пепел посреде сыплют следа ради и глаголют: «мыйся!» И чехлы вешают и убрусы и велят яя терти. Беси же смеются злоумию их и, влезши, мыются и в пепеле том яко и куры след свой показуют на пепеле на прельщение им и трутся чехлы и убрусы теми. И приходят топившие мовницы и глаголют на пепел следа и егда видят в пепеле след и глаголют приходили к нам навья (покойник. — А. Т.) мыться. Егда то слышать беси и смеются им».

Хороши погоды в Санкт-Петербурге в конце апреля. Редко-редко когда идет дождь или небо хмуро. Истосковавшиеся за долгую зиму без солнца обыватели ошалело бродят по улицам, лезут под лошадиные морды, не разбирая дороги. Жмурятся от нестерпимого блеска водной ряби и дышат, дышат весенним воздухом, таким-то свежим да таким-то теплым, целительным после долгой, промозглой зимы. Зелень-трава пробивается на южных склонах рек и каналов, зацветает золотыми звездами вездесущая мать-и-мачеха...


Всю-то землю во цветы апрель одевает,

Весь собор людской в радость призывает,

Листвием древо зеленым венчает...


Так поют калики перехожие, питающиеся Христовым именем, о последнем дне апреля...


В тридесятый день славно восхваляем

И к солнцу-месяцу светло просветляем...


2


В апреле, видя, что никакие партикулярные разговоры к желаемому результату не приводят и что Волынский по-прежнему при докладе, Бирон подает императрице челобитную...

Я не стану приводить ее полностью. Это пять страниц текста, наполненного описаниями своих заслуг и жалобами на «неких людей», желающих «помрачить оные» и навести на преданнейшего слугу ее величества недостойные подозрения... Любопытно отметить, что фаворит сокрушается по поводу того, как посмел кабинетный министр Волынский в столь тревожное политической обстановкою время не токмо беспокоить государыню, но еще и «наставлять Великую и Мудрую Императрицу, яко государя малых лет»... Ох, не курляндского герцога это ход, куда ему... Вот жалоба на то, что Волынский посмел «обругать побоями некоторого секретаря Академии» во дворце да в его герцогских покоях, чем «оказал неуважение Ея Величеству, а ему, владетельному герцогу, нанес чувствительнейшую обиду, уже известную и при иностранных дворах», — это его. Вызывает подозрение и чересчур ловкая концовка челобитной, гласящая, что «ежели Волынской ищет помрачить других, то не должно быть ему противно, ежели бы и его собственныя дела и Департаменты были подвергнуты рассмотрению, тем более, что на оныя много денег употреблено, а ожидаемая польза, как Ея Величество часто соизволила упоминать, доныне невелика была, и многия им проэкты сочинены, а к действу мало приведено...».

Очень, очень прозрачно проступает в этих строках опытная дипломатическая рука, уж не Остерманова ли?..

Смысл челобитной заключался в требовании суда над кабинет-министром Волынским. Однако и тут, несмотря на неоднократные напоминания, Анна не предпринимает никаких решительных действий ни в одну, ни в другую сторону. А фаворит все более и более ожесточается против Артемия Петровича, который ведет себя как ни в чем не бывало. Если вначале Бирон полагал лишь «укоротить шлею» чересчур резвому кабинет-министру, то постепенно в нем созревает решение избавиться от Волынского вообще.

Сегодня трудно со всей определенностью сказать о степени участия в этой интриге Остермана. Документальных сведений не осталось. Но время, ситуация и тактика выбраны настолько снайперски, что приписать все грубоватому курляндскому владетелю трудно. Представьте себе сорокасемилетнюю одинокую женщину, волею судьбы вознесенную на такую высоту и поставленную в такое положение, в каковом чувствует она себя крайне неуверенно. Вокруг — враги, подлинные или мнимые. Наделенная от природы небольшим умом и завидным здоровьем, она вдруг начинает страдать «припадками»...

Кажется, у греков взяла наша медицина термин «климактер», что у них означало «ступень лестницы», а у нас — некий сложный период в жизни женщины, когда она переходит от зрелого возраста к пожилому. Тут все возможно: легкая возбудимость и наоборот — состояние угнетенности, беспричинное беспокойство, головные боли, плохой сон... Да мало ли какие неожиданности поджидают женщину и ее окружающих в это переходное время. И главное лекарство для нее — внимание тех, кто рядом, и возможный покой...

Вряд ли от Бирона можно было ожидать таких тонкостей понимания женской души. Но он всегда при необходимости добиться желаемого от своей царственной любовницы удваивал к ней внимание и окружал заботой и нежностью. Так он поступил и в этот раз. А она, в связи с болезненным состоянием своим, стала особенно отзывчива на участие...

В Великий Четверг на Страстной неделе герцог Курляндский решился на последний шаг. После бурного объяснения с императрицей он бросился перед нею на колени с сакраментальной фразой: «Либо ему быть, либо мне...» И поскольку ответа на сию эскападу немедленно же не последовало, велел челяди готовиться к отъезду в Курляндию.

Женщины после сорока лет вообще легко плачут, испытывая от слез облегчение. Слезы дают разрядку, снимают сердечную тоску. Слезы же, как правило, готовят и облегчают принятие трудных решений, являясь как бы искупительной жертвой. И хотя природа так устроила, что видеть слезы женщины, как и обиду ребенка, в высшей степени тяжко, цена этих слез невелика.

В пятницу по столице разнесся слух, будто генерал-адъютант Андрей Иванович Ушаков, начальник Тайной розыскной канцелярии, объявил кабинет-министру Артемию Петровичу Волынскому запрет являться ко двору...

Волынский узнал о сем из вторых рук. Велел тут же заложить лошадей, подать придворное платье... Первый визит — к его светлости, герцогу Курляндскому. И первый абшид. Не принят! К ее величеству — результат тот же. И всесильный обер-егермейстер, генерал и кабинет-министр, первый докладчик по кабинетским делам, несокрушимый Артемий Волынский растерялся. Он метался по городу, опережаемый молвою, и везде встречал либо опущенные глаза, либо спины, а то и запертые двери.

Соймонов узнал о случившемся ввечеру, после бани. Распаренный, истекающий потом, вице-адмирал кликнул Семена-камердинера, велел подавать одеваться да сказать, чтоб запрягали. Он хотел тут же кинуться к перевозу, чтобы навестить благодетеля, что-то сделать, что-то сказать, ободрить... Однако супруга Дарья Ивановна с намотанным на мокрой голове полотенцем встала у двери, обхвативши живот руками:

— Опомнись, отец, охолонь, батюшко...

И он остался. С тяжелым чувством ехал он в Светлое воскресенье на Адмиралтейскую сторону для поздравления патрона. Артемий Петрович был мрачен.

— Бог карает меня за старые грехи, — ответил он с невеселой усмешкою Федору. — Что-то еще недруги мои придумают, какие вины измыслят?..

Федор Иванович утешал, говорил, что то — временное. Напоминал о заслугах и милостях государыни, о пожаловании денег, со времени которого минуло едва ли полтора месяца.

— Что с тех-то пор изменилось?..

А про себя думал: «Дай-то бог, чтобы вины те, старые, забытыми оказались, из пепла восставшими и в пепел обращенными. Новые вины завсегда старых тяжельше, а новые беды — бедственнее».


3


После утреннего визита к опальному кабинет-министру велел Соймонов ехать во дворец. Путь не дальний, а за последнее время — и хороню знакомый. Не успел подумать — лошади уже стали.

Когда Федор вошел, собравшиеся придворные придумывали всяческие дурачества, чтобы рассеять недовольство на челе императрицы. Вспоминали, как намедни после полунощницы ездили смотреть торжественное шествие вокруг храма Сампсония-странноприимца, что на Выборгской стороне. Как, обнажив головы, стояли в притворе кавалеры, а дамы, подобно женам-мироносицам, закрывали лица платками и наблюдали за государыней, которая истово молилась и утирала слезы.

Ныне же во время утрени, при словах: «...друг друга обымем, рцем братие» — первым к ней в придворной церкви подошел фаворит, и Анна дала ему крестное целование, а он с жаром ответил, даром что был лютеранской веры. Из церкви ее величество шла с ликом просветленным и дарила присутствующих фрейлин и многих кавалеров красными яйцами, яйцами золотыми, наполненными бриллиантами. Соймонов, как человек военный, опустился на одно колено, принимая царский презент. Он прижал к губам холодноватый крашеный бок и поглядел на императрицу. Выглядела она неважно и чувствовала себя, по всей вероятности, плохо.

Князь Александр Борисович Куракин, добровольный смехотворец при дворе, прославившийся тем, что ловко подражал манерам и всей повадке Волынского, впервые рискнул произнести его имя вслух. Как бы не видя за прочими Анну, он принялся громко восхвалять ее деяния, подчеркивая, что вот уж она подлинно настоящая и достойная наследница деяний Петра Великого, поскольку проводит в жизнь все его предначертания...

— Одно лишь дело, завещанное великим преобразователем, забыто ея величеством...

Куракин помолчал, ожидая вопроса слушателей, и стал как бы смущенно улыбаться, когда в их число вступила Анна.

— Что же такое я забыла, князь? — спросила она.

— Ах, ваше величество, — ответил Куракин, — ваш великий дядя нашел Волынского на такой дурной дороге, что накинул на шею ему веревку. А поскольку Волынской не исправился, то ежели ваше величество узел тот не затянет, намерение императора не исполнится.

Реплика на мгновение повисла в тишине. Никто не знал, чем на нее отвечать. Первым захохотал Бирон. За ним покатились со смеху и остальные. Анна помолчала, но потом постепенно, заразившись общим весельем, стала улыбаться и тоже засмеялась.

«Похоже, что участь-то Артемия Петровича решена, — подумал Федор. — И его ли одного?»

А потом побежали дни, заполненные, как всегда, делами, спорами в Адмиралтейств-коллегии, ревизиями. Всю послепраздничную неделю не мог выбрать времени Федор Иванович, чтобы заехать на Мойку. Дома казнился: поди, ждал Артемий-то Петрович... С начала отказа от двора прихожая его, в обычное время тесная от толпящихся людей разного ранга, вовсе опустела. Сказывали, что Волынский ездил к Миниху, просил заступиться. Но тот принял холодно, был памятлив на старое, садиться не пригласил и не обещал ничего.

Время от времени, больше вечерами, под покровом темноты к дому бывшего кабинет-министра подкатывали возки. Темные фигуры, завернутые в епанчи, быстрыми шагами пробегали двор и скрывались в сенях. Поодиночке приезжали конфиденты. Падение Волынского, его опала грозила им самим. Волынский еще ездил в Кабинет, и там время от времени Эйхлер утешал его, уверяя, что государыня смотрит на его дело сквозь пальцы. Но Артемий Петрович чувствовал, что все не так. Однажды он сказал обедавшему у него секретарю Иностранной коллегии Суде:

— Боюсь, как бы не было все сие только предтечей подлинным бедам...

Он пока не знал, что по заданию сверху чиновники Тайной канцелярии переворачивают горы бумаг, изыскивая хоть какой официальный повод... И нашли! Десятого апреля асессор Михаил Хрущов обнаружил бумагу, в которой говорилось, что в 1737 году из Конюшенной канцелярии Василий Кубанец, служивший в доме Волынского, взял на нужды своего господина пятьсот рублей. Это дало повод арестовать секретаря канцелярии Григория Муромцева. На допросе тот пояснил, что выданы были деньги по приказу самого обер-егермейстера. Бирон возликовал...

Между тем Артемий Петрович, видя, что дело его не двигается, стал снова приободряться. Написал длинное письмо государыне. Подать не решился, написал новое, но сжег и его... Он перебирал в голове все, что делал за последнее время, и решительно не находил повода для гнева императрицы. Разве что доношение, поданное еще в прошлом году, но то дело давнее. А тут и куриозная свадьба, и награда из рук государыни... Что еще, ну велел отколотить злосчастного пииту, так тому сие только на пользу. К концу недели отдохнувшему и выспавшемуся кабинет-министру положение его уже не казалось таким непоправимым, как вдруг все рухнуло...

Двенадцатого апреля, в субботу, с утра императрице доложили о результатах допросов служащих Конюшенной канцелярии и о незаконно взятых пятистах рублях. А часу в третьем пополудни в дом к Артемию Петровичу вновь пожаловал генерал Ушаков, но уже не один, а в сопровождении подпоручика гвардии Преображенского полка Никиты Каковинского и солдат. Андрей Иванович с неизменной улыбочкой объявил Волынскому строгий арест и водворил его в кабинет. Там он выгреб все бумаги, опечатал шкафы и ящики. У двери встал часовой. Заключены были в своих комнатах также малолетний сын Петруша, дочки Волынского Марья и Анна и его болезненная племянница, жившая в доме из милости. Звали ее Елена Васильевна, и ей оказывал знаки внимания Петр Михайлович Еропкин.

Солдаты вывернули доски из козел, приготовленных к перестройке дома. Артемий Петрович готовился вступить в новый брак и сватался к дочери Головкина, а посему затеял с Еропкиным перестройку дома. Но теперь солдаты вывернутыми досками заколотили окна и двери в опечатанные покои дома. Волынский униженно просил Ушакова допустить к нему камердинера, священника и доктора. Однако Андрей Иванович промолчал и уходя позволил посещение врача, но лишь в присутствии господина подпоручика.

Друзья Артемия Петровича не знали, что и думать. Среди придворных кто-то искусно распространял слухи о существовании обширного заговора, куда там Долгоруким. И всех охватил страх.

В последние годы правления Анны Иоанновны люди были напуганы частыми арестами. Многие, ложась спать, не ведали, где они проснутся. Каждый стук у калитки, цокот конских копыт в неурочный час, бряцание железом — воспринимались как знак того, что за ними идут, что уже пришли...

Тринадцатого апреля, несмотря на воскресный день, во дворце утвержден был список лиц в состав генеральной комиссии для расследования вин бывшего кабинет-министра. Конфиденты стали дома жечь бумаги. Комиссия из полных генералов: Григория Чернышева, Андрея Ушакова и Александра Румянцева; генерал-поручиков: князя Никиты Трубецкого, Михайлы Хрущова и князя Василья Репнина; тайных советников: Василья Новосильцева и Ивана Неплюева, да генерал-майора Петра Шипова собралась в Италианском дворце. Для исправления секретарской должности из Тайной канцелярии назначен был асессор Михайла Хрущов, из Военной коллегии — секретарь Рудин и из доимочной при Сенате комиссии — секретарь же Данилов. А заседания по указу велено было начать со вторника 15 апреля.

Члены комиссии съехались во вторник в седьмом часу утра. Выслушали еще раз высочайший указ: «...Понеже Обер-Ягермейстер Волынский дерзнул нам, своей Самодержавной Императрице и Государыне, яко бы нам в учение и наставление некоторое важное и в генеральных, многому толкованию подлежащих, терминах сочиненное письмо подать ... такожде дерзнул, в недавнем времени, к явному Собственнаго Высочайшаго Нашего достоинства оскорблению во дворце нашем и в самих покоях, где его светлость, владеющий Герцог курляндский пребывание свое имеет, неслыханныя насильства производить и, сверх того, многия другия в управлении дел Наших немалыя подозрительства в непорядочных его поступках на него показаны, и для должнаго и надлежащаго обстоятельнаго следствия всего того сия Комиссия от Нас Всемилостивейше учреждена: того ради оригинальное вышепомянутое письмо при сем в Комиссию сообщается со Всемилостивейшим повелением, чтобы оного Волынскаго по приложенным же при сем пунктам, допросить...»

Затем та же комиссия получила подтверждение поступать с Волынским без всякого послабления. Было принято решение: арестовать секретаря Артемия Петровича — Василья Гладкова, адъютанта — капитана Ивана Родионова и дворецкого — Василия Кубанца.

Петр Михайлович Еропкин, встретившись с Соймоновым, сказал, что последний арест особенно опасен. Потому что ежели Кубанец испугается и клюнет на посулы да начнет выкладывать все, что знает, дело обернется плохо...

Чем дальше катилось следствие, направляемое опытной, но невидимой рукою, тем больше людей оказывались в него замешаны. Вот уже арестован асессор придворной конторы Дмитрий Смирнов, обвиненный во взятках вместе с Волынским. В Нижний Новгород, где был вице-губернатором двоюродный брат Артемия Петровича Иван Волынский, поскакал курьер также с указом о его аресте. Паника охватила столицу.


4


Поздно вечером в калитку соймоновской усадьбы негромко брякнуло кованое железное кольцо. Днем бы и не услыхать. А тут... Федор Иванович, разбиравший накопившиеся коллежские бумаги, вздрогнул и прислушался. Вслед за охами и кряхтением Семена загремели щеколды, потом послышалось невнятное бормотание. Привычное ухо разобрало, что старый камердинер выговаривает кому-то за то, что ходит без фонаря, аки тать в нощи. Соймонов успокоился.

Но вот снова раздались шаги, и Семен вызвал барина в сени. Закрываясь от блеска свечи, человек в темном платье, без ливреи, молча подал хозяину дома записку и стал откланиваться.

— Погоди, — сказал Федор Иванович. Нашарил в широком кармане монету, оценив на ощупь ее достоинство, подал посыльному. — Семен, вели витень пеньковый запалить. А то на наших-то канавах, не ровен час, ноги поломашь. Да и рогаточник пристанет, пошто без огня в неурочный час...

Однако ночной посланец помотал головой и, улучив момент, юркнул в непритворенную дверь, растворившись в темноте.

Вольному воля, — напутствовал Семен ушедшего.

Федор сломал печать. На четвертушке бумаги быстрым, летящим почерком был нацарапан французский текст: «Manseignor. Quoiqui j’importune votre altesse rar celle-ci, tout fois j’aime mieux etre importun de la sorte qu etre ingrat a son egard...»

«Мать твою...» — выругался про себя вице-адмирал, с трудом разбирая второпях и с ошибками написанные слова: «Милостивый государь. Хотя я беспокою Вашу милость моим письмом, однако же думаю, что лучше обеспокоить, нежели оставаться неблагодарным. Я уже имел честь говорить с Вами по интересующему ныне всех нас делу... — дальше фраза была так составлена, что, лишь вспомнив итальянскую речь, Федор Иванович уразумел ее смысл. Зато ему сразу же стал ясен автор записки. — ...и осмелился дать Вам ряд советов. Более опасать Вас не стану. Извещаю лишь о побочном случае, имевшем быть ныне у нас. Часу в четвертом пополудни прибыл к нам его высокоблагородие несредственный начальник Ваш с промемориею зело плевельнаго к вам характеру. Богом заклинаю Вас, милостивый государь мой, немотчав, исполнить наш транжемент...» Подписи внизу не было.

Соймонов еще раз подивился смелости старого шута и поднес записку к огню свечи. Знать, у следователей дело к завершению пошло, коли его сиятельство граф Головин рискнул поднять ослино копыто на мертвого льва, взнесть свой донос ея величеству... Боится опоздать. Стало быть, тучи сгустились и над его головою, и просвета в них ожидать нечего. Квасник напоминает о своем совете уехать из столицы. Да только куда? И поздно уж, чай...

— Кто тама, Федя? — спросила Дарья уже из постели.

— Да так... Нарочный из коллегии. Завтра с утра постановлено слушать экстракт об экспедиции Овцына от Тобольска к Енисейску-городу.

— Это не тот ли Овцын, что в бунте супротив государыни был?

«Ну — памятлива!» — подивился про себя Федор.

— Он, одначе, зейман зело изрядный, хотя и разжалован. Лучше многих иных все по инструкции учинил и зейкарту представил. Буду просить, дабы в Петербург ему ехать указ послали. Может, простит за заслуги его государыня, вернет чин...

— Ох, Федя, как бы твоя-то медиация ноне горшей порухи ему не принесла. Ты бы об себе подумал. Один ведь из всех остался. Как бы его светлость граф Николай Федорович чево со страху-то свово не удумал.

Федор еще раз отметил про себя понятливость жены. Сам-то он особо о своих коллежских делах и битвах ей не рассказывал. Так, обронит слово-другое. А знать, и бабий ум не на воде замешен... Скинув камзол и порты, он забрался под одеяло и прижался к теплому боку. «Никуда не поеду, — решил он про себя. — Соймоновы отроду от напастей-то не бегивали, авось и пронесет». Вице-адмирал вздохнул и закрыл глаза. Минуту спустя он уже дышал глубоко и ровно.


5


Пятнадцатого же апреля члены комиссии велели привести Волынского на первый допрос. Спрашивали о «продерзостном письме», которое он осмелился подать государыне. Кого имел в виду, говоря о «бессовестных политиках», и в чем именно состоит их «богомерзкая политика».

Артемий Петрович бодро отвечал, что-де под «бессовестным льстецом и тунеядцем» имел в виду графа Николая Головина. А под «неким лицом», наущавшим Кишкеля и Людвига подать на него донос, — князя Александра Куракина.

То же повторилось и на следующий день. Артемий Петрович пространно ответствовал на вопросы, задаваемые ему членами комиссии. Помимо «вопросных пунктов» собравшихся интересовало кто участвовал в сочинении письма кроме него, кому он сие письмо показывал и как посмел беспокоить императрицу своим доношением в такое самонужнейшее военное время. Как будто никто из них не знал, что писал он по требованию самой государыни. Ответные пункты Волынского сначала записывались, а потом он их читал и подписывал собственною рукою каждый лист.

Можно предположить, что главному режиссеру поставленного действа, каковым являлся Остерман, желательно было скорее увести следствие от разбирательства письма императрице к другим вопросам. Это легко видно из самого допроса второго дня. Тогда на спрашиваемое, кого он, Волынский, полагал среди тех, кто старается приводить государей в сомнение, кто других ревность помрачает, а свое притворное усердие прикрывает политическою епанчою, Артемий Петрович отвечал, что имел в виду скрытое поведение графа Остермана, о котором довольно слыхивал от покойного графа Левенвольде, графа Ягужинского и барона Шафирова, а также от князя Черкасского и генерал-адъютанта Ушакова. Именно они не раз сетовали, что по многим делам не смеют и говорить против Остермана. Вице-канцлер одного себя почитал всезнающим и отвергал все, что он, Волынский, ни предлагал, как негодное.

— Все сие, равно как и опасение нажить себе новых врагов, лишало меня всякой ревности и охоты к службе, — закончил Волынский.

— А от кого ты слышал о стараниях князя Александра Борисыча Куракина оболгать тебя пред государыней? — спросил тайный советник Неплюев, читая лист с вопросными пунктами.

— Об том многие говаривали. Доводил мне сие Дмитрий Шепелев и барон Менгден. Не раз — князь Алексей Черкасский и тайный секретарь Иван Эйхлер. На всех я в праве своем надежен, только все озлобление пришло мне не от Куракина и Головина, как от графа Остермана. Он такой человек, что никому без закрытия ничего не объявит. Чаю, что и жене своей без закрытия слова не скажет...

Неплюев остановил его:

— О делах, в каковых граф Остерман к жене обращается, нам ведать не пристойно. Сам о том можешь рассудить...

— Я ведаю, что вы графа Остермана креатура и что со мною имели ссору... Так то, пожалуйте, оставьте.

— Излишнее говорите... — снова прервал его Неплюев. — Никакой партикулярной ссоры с вами я не имел и не бранивался. А ныне по имянному указу определен к суду и должен поступать по сущей правде.

— Ныне из падения моего можно тебе рассуждать. А только мне скрывать нечего, я весь как на духу...

Вот за этим-то и последовало наистрожайшее указание Волынскому отвечать точно по вопросным пунктам, а не уклоняться в стороны и лишнего не плодить. Этот указ, объявленный Волынскому, сразу как-то подкосил его силы. Он опустил голову и попросил:

— Пожалуйте, окончайте поскорее.

На это возразил ему генерал Румянцев:

— Мы заседанию своему и без вас время знаем. А вам надобно бы совесть-то свою очистить и ответствовать с изъяснением, не так, что, кроме надлежащего ответствия, постороннее в генеральных терминах говорить, — и для того приди в чувство и ответствуй о всем обстоятельно.

На третий день допросов, апреля семнадцатого, в четверг, когда потребовали от него доказать приписываемые Остерману и другим поступки, Волынский показал слабость.

— Делал все то по горячности, — говорил он, — по злобе и высокоумию... — Он поклонился сидящим за столом судьям. — Да не прогневал ли я вас чем?..

— Ныне ты объявляешь, что делал то все по злобе. Отчего всем тако напрасно порицанье? — подал голос Андрей Иванович Ушаков, который по опыту своему знал, когда надо начинать задавать свои вопросы.

— Бес попутал меня, Андрей Иванович, истинно бес. Надеялся на свое перо, что писать горазд, — а все на то горячесть моя привела.

Но Ушакову такой уклончивый ответ не годился, ему нужно было прежде всего самому отделиться от Волынского, очиститься от возможных подозрений в том, что он, Ушаков, был ему товарищем в богомерзких делах. И потому он не унимался:

— Ты обо мне показывал, будто я говорил с тобою про графа Остермана, чего я с тобою и не говорил никогда, понеже не знаю за графом ничего. А ежели бы чего знал, сыскал время сам донесть ея императорскому величеству... А по делам Тайной канцелярии, что надлежит о том не токмо графу Остерману, но и князю Черкасскому, и тебе ведать, непрестанно говаривал, чтоб те дела слушать, а от вас что говаривано было? Что все времени нет да нет...

На это Волынский даже не ответил. Он стал на колени и говорил, что ничего не помнит и не может ныне одуматься.

Генерал Григорий Петрович Чернышев, скупец, отличавшийся, по характеристике де Лирия, «постоянной лживостью и находившийся в милости, благодаря своей жене Авдотье Ивановне, урожденной Ржевской», любимой статс-даме, императрицы в эту пору, потеряв терпение, закричал:

— Все-то ты говоришь плутовски, как и наперед сего по прежним своим делам, также в ответах скрывал и беспамятством своим отговаривался, но как в плутовстве обличен был, то и повинную принес...

— Не поступай со мной сурово, — попросил Волынский, шмыгая носом. — Ведаю я, что ты таков же горяч, как и я. Деток имеем, — воздаст господь деткам твоим... А о политиках придворных, видать, начитался я в книге, коя прозывается «Политическаго счастия ковач».

— Врешь ты все, — возразил на то князь Трубецкой, — ничего в ней того нет, что ты в письме-то писал.

Генерал Румянцев его поддержал:

— Книга та всем ведома, кто ее не читал...

В бессилии шел Артемий Петрович в этот день до своей кареты и дома, препровожденный в кабинет, рухнул на софу...


6


Часть судей, запутанных Волынским в его дела, прекрасно понимали, что избавиться от подозрений сами они смогут лишь тогда, когда число оговоренных возрастет непомерно, а они найдут в его винах столь тяжкие, по сравнению с которыми их прегрешения будут выглядеть пустяками. Волынский действительно многим показывал свое письмо, и потому желание уйти от его исследования у всех или большинства было вполне понятным. Тут-то как раз и подоспели результаты первых допросов Кубанца.

Его отвезли сразу в Адмиралтейскую крепость. Андрей Иванович Ушаков опытным взглядом оценил стойкость молодого татарина и велел свозить его в закрытой карете в застенок. Там он, по прошествии дня, объявил, что арестант будет помилован, ежели без утайки объявит обо всем, что знает. И Кубанец сломался. Не дожидаясь вопросных пунктов, он начал выкладывать подробности поборов своего господина, начиная с Казани, во времена его тамошнего губернаторства. Перечисляя взятки с богатых татар, с русских купцов, Кубанец называл суммы, взятые под видом займа без расписок, называл подарки многих лиц, поднесенные Волынскому, когда тот стал кабинет-министром. Тут были не только деньги, но и лошади, богатые парчи, меха, китайские редкости, съестные припасы. Дворецкий не скрывал, что со всего этого и он, и секретарь Гладков имели свои выгоды... Донес Кубанец и то, что его барин часто брал казенные деньги на свои расходы. Мишка Хрущов, который по поручению начальника вел допрос, спросил:

— А хто с им, с вышеупомянутым Волынским, имел крайнее сообщение? Хто с им по ночам сиживал и для чего?..

Кубанец только голову нагнул:

— Генерал-кригс-комиссар Соймонов Федор Иванович да тайной советник Платон Иванович Мусин-Пушкин. Но их чаще бывали советник коллежский Андрей Федорович Хрущов и архитект, гоф-бау-интендант Петр Михайлович Еропкин. Им его высокоблагородие и читать и направлять свои прожэкты давал...

Ах, трудно, трудно остановиться, начавши предавать, начавши доносить на благодетеля. Гибкая совесть изыскивает одну за другой обиды, облекает их в причины, по коим оказывается дозволенным то, о чем раньше и не думалось. А в основе всего — страх за шкуру свою да подлость изначальная, чуть прикрытая в благополучии легким налетом благородства и порядочности. Уже без спросу заложил Кубанец и других бывавших у Волынского людей: секретаря Иностранной коллегии Ивана Суду и тайного советника Александра Львовича Нарышкина, Василья Яковлевича Новосильцева, капитанов Ушакова и Чичерина и князя Якова Шаховского... А еще-де призывал Артемий Петрович к себе девицу Варвару Дмитриевну, что при ея высочестве принцессе Анне обретается, и с нею также наедине говаривал. А об чем, то ему, Кубанцу, неведомо...

Вечером того же дня, апреля шестнадцатого, арестовали Хрущова с Еропкиным и свезли обоих в ту же Адмиралтейскую крепость. И все же мало, мало было обвинений, не получался из них заговор. Утром в пятницу осьмнадцатого дано было по решению Ушакова с Неплюевым Кубанцу второе «объявление с угрозою». Это еще встряхнуло память дворецкого, и он рассказал, как выставлял Артемий Петрович свои заслуги в ущерб другим, как гордился знатностью рода и велел нарисовать картину древа родословного с царскою короною. Даже о сабле с поля Куликовского, о беседовании с архиереями Псковским и Новгородским, о возах сена, присланных экономом отцом Герасимом... Рассказал, как в Казани освобождал губернатор Волынский виновных купцов от оков за мзду, как гневался на Яковлева-секретаря, кричал, что-де приставлен тот к нему от Остермана для шпионства.

В то же время поступили в Канцелярию тайных розыскных дел на бывшего кабинет-министра сразу несколько челобитных, в том числе и от уволенного от службы Яковлева, и от битого Волынским академического секретаря Тредиаковского...

Восемнадцатого апреля, в пятницу, допрашивали Хрущова. Он показал о себе, что служил ранее при заводах в Екатеринбурге, прибыл оттуда с рапортами и остался в Петербурге по производившемуся о нем делу в Адмиралтейств-коллегии о поставке якобы негодной пеньки. И что из этого дела его Сенат оправдал. К Волынскому же он прихаживал по делам как к министру, и притом свойственнику своему, но о намерениях его ничего не знал и советов ему никаких не давал.

Тут, пожалуй, надо бы нам поподробнее познакомиться с биографией и характеристикой Андрея Федоровича Хрущова, потому что в кратком его ответе сведений содержится немного.


7Прибавление.КТО ЕСТЬ КТО? ХРУЩОВ АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ


В 1740 году Андрею Федоровичу Хрущову исполнилось сорок девять лет. Он среднего роста, полноват, лицом чист. Серые глаза смотрят всегда внимательно, скрывая за кажущимся спокойствием мятежность и беспокойство натуры. Андрей Федорович женат, относительно богат. Супруга его Анна Александровна, урожденная Колтовская, принесла с собою недурное приданое, что вместе с имуществом, ему принадлежавшим, давало возможность жить без материальных затруднений.

Считалось, что Хрущовы ведут свой род от Ивана Хруща, выехавшего из польских земель в Москву еще в 1493 году и принявшего православие. Потомки его — дети и внуки — были участниками многих походов московских великих князей, причем служили ертаульными и гулявыми воеводами, имели милости и награждения... Федор Федорович Хрущов, стольник при дворе царя Алексея Михайловича, служивал гражданским воеводою, но особливо отличился во времена заговора Шакловитого, решительно став на сторону царя Петра. Сын же его Андрей после нескольких лет, проведенных в Московской славяно-латинской школе, отправлен был в Голландию для изучения «экипажных и других адмиралтейских и машинных дел», а по возвращении направлен в контору экипажных дел советником. Там о нем забыли, и долгое время никакого продвижения по службе не следовало. Между тем Андрей Федорович был хорошо образован, любил книжную науку. В библиотеке его стояли книги на латыни, на голландском и немецком языках. Имел он и свое суждение по разным делам, а ходу ему все одно не было. «Немцы затирают...» — привычная русскому человеку мысль была не чужда Андрею Федоровичу. Но более того возмущало его самодержавное всевластие, коим столь явно злоупотребляли «верховники». Может быть, по этой-то причине и примкнул он во время шляхетского брожения 1730 года сначала к проекту Семена Григорьевича Нарышкина, внучатого брата матери Петра Великого и бывшего генерал-адъютанта императора. А после, по живости характера, переметнулся вместе с братом своим Яковом, армейским поручиком, в стан князя Ивана Юрьевича Трубецкого, сочинявшего прошение к новоизбранной императрице о воспринятии самодержавства.

Году в 1735‑м сблизился Андрей Федорович с Волынским, приходившимся свойственником. И в следующем году поехал в ранге бригадира к начальнику Оренбургской экспедиции Кирилову для усмирения восставших башкир. Однако скоро его сменил Леонтий Соймонов, а бригадир Хрущов отправился в Украинскую армию.

Ныне он служил в адмиралтейской конторе под началом Федора Ивановича Соймонова советником, находился с оным в дружбе и входил в число ближайших конфидентов кабинет-министра Артемия Петровича Волынского. Это он, Андрей Федорович, считал, что «Генеральный проект» патрона будет «полезнее книги Телемаховой». Он добросовестно правил сей труд, «подбирая пункт за пунктом для того, что непорядочно написано об армии... а что касалось другого, то все расставлял по своим местам». Кроме того, он писал к сему труду дополнения, а именно о сборе пошлин, об академиях, о библиотеках и о науках. Три месяца «чинил он поправления и дополнения к прожэкту», как доносил о том Кубанец.

В Адмиралтействе некогда было против него выдвинуто обвинение о закупке и поставке негодной пеньки. Нарядили следствие, Хрущову грозил штраф. Вытащил его Соймонов, бывший в ту пору сенатским обер-прокурором, — не исключено, что не без влияния Волынского. Однако после случая сего дружба его с Федором Ивановичем укрепилась настолько, что они не раз вместе по нужде, а то и по товариществу бывали в инспекциях. Соймонов не уставал удивляться глубоким знаниям Андрея Федоровича в русской истории, которая, как это ни печально констатировать, никогда не была хорошо известна русским, даже достаточно образованным людям...


8


На всю жизнь запомнил Федор Ивановин, как в прошедшем 1739 году ходил на боте с Андреем Федоровичем Хрущовым через Неву в Петербургскую — Петропавловскую крепость. Давно следовало наведаться в стоящие за стенами флотские магазины. Вылезши на пристани, направились было оба в комендантский дом, но, услыхав крики, остановились. За палисадом рядом с казармой стояли, сбившись, люди. Подошли... Эва! В центре толочи на деревянной кобыле укреплено и разложено вырезанное из бересты изображение человеческой спины и плеч. Его с азартом и вскриками по очереди стегали длинным кнутом собравшиеся. Старый заплечный мастер с вырванными ноздрями внимательно следил за тем, чтобы удары клались, как положено, крест-накрест, чтобы не касалися мест, где обозначены голова и бока на бересте. Иногда он за нерадивость взбадривал того или другого из стегавших.

— Это чево, никак школа?.. — спросил Федор старого палача. Тот поклонился, сняв колпак. — А мы учеников для Академии морской сыскать не можем...

Андрей Федорович пожал плечами:

— Кабы людям да песий хвост, сами бы себе все бока исхлестали.

Генерал-кригс-комиссар шевельнул лопатками под камзолом, вспомнив, как видел у Волынского в одном из покоев на стене кнут. Зачем он там висел — неведомо. Вряд ли для острастки челяди. Его и так пуще огня боялись. Скорее — просто так. Соймонов хорошо помнил сей инструмент и сразу узнал его и ныне в руках ученика. Короткая, не более полуаршина толстая деревянная рукоятка с прикрепленным к ней длинным, плетенным из кожи «столбцом» с медным колечком. К колечку крепится хвост из широкого ремня толстой сыромятной кожи, выделанного желобком. Конец хвоста твердый, как кость, загнут когтем.

Опытный заплечных дел мастер с первого же удара мог при нужде сорвать мясо со спины, а с трех — перебить позвоночник и вовсе прекратить мучения. Но случалось, что и после сотни ударов истязуемый оставался жить. Не зря говорят в народе, что «дивен рукодел в деле познается»... Родственники осужденных по традиции носили катам поминки «на милосердие»...

В конце тридцатых годов Петербургскую крепость уже обложили камнем. Подняли куртины до пяти саженей, строили кронверк. После смерти Петра Великого в промежутках между бастионами возвели равелины, отделив их сначала от стен рвами с водою. Постепенно крепость превратилась в первоклассное военно-инженерное сооружение. Но никогда ее стены не отражали натиск внешних врагов. И с самого начала своего существования стала Петропавловская крепость служить политической тюрьмою. Фридрих Вильгельм Берхгольц, камер-юнкер герцога Голштинского, писал в своем «Дневнике о Петропавловской крепости»: «Она есть в то же время род Парижской Бастильи, в ней содержатся все государственные преступники и нередко выполняются тайные пытки». А чтобы закончить эту тему, дадим слово тем, кто жил два с половиною столетия назад, для кого пытки и казнь не являлись экзотикой, а входили в картину повседневного существования, являлись неотъемлемой частью общественной жизни.

Оглядев толпу, Федор Иванович еще раз подивился: из какого же народу в палачи набирают? Хрущов — кладезь премудрости по части гистории отечественной — тут же откликнулся:

— Ране, по боярскому приговору от шестисот осьмдесят перваго, назначать должно было охотников из посадских и вольных людей.

— И неужто шли?

— А чево?.. Из губных неокладных расходов жалования им по четыре рубли в год, да корм, да поминки...

— А коли не находилось охотников? Вроде бы средь православных заплечного мастера должность не больно лакома...

— Жеребья метали теж посадские, а то из преступников, кого по добру уговором, а нет, так и силком. Но тоже на срок, не долее как на трое годов...

Недолго простояли они тогда у палисада, любопытничая на позорище. Давши старому кату на водку, поспешили прочь, не думая, не гадая, что вскорости все подробности дела сего доведется им узнать на опыте, собственными спинами... И тогда уже не станет заплечный мастер провожать их поклонами, шевеля в улыбке рваными ноздрями.

Палачи, каты, заплечные мастера, те, кто приводит в исполнение приговор суда о смертной казни. Не преступники, не убийцы, люди, убивающие других людей на законном основании. Вы могли бы представить себе, что сидите за одним столом с палачом?.. Неужели не встали бы и не ушли?..


9Прибавление.О ВОЗМЕЗДИИ


Я вспоминаю один случай. Было это в конце сорок четвертого года. Шестнадцатилетним послеблокадным пареньком попал я волею судьбы в морской артдивизион как бы воспитанником. Как это случилось, рассказывать не стану: история длинная, и здесь ей не место. Огромные тяжелые орудия, снятые с фортов, смонтированные на железнодорожных платформах, таскал закованный в броню паровозик, а в классных вагонах, как в кубриках, жили матросы и офицеры, служившие на этом странном поезде, входившем в резерв Главного командования. Однажды девушки-связистки, «бойцыцы», принесли командиру шифровку. Текст ее приказывал в пункте Н. произвести остановку и построить весь личный состав для заслушивания приказа и проведения акции. Личного оружия не брать. Может быть, я сегодня что-нибудь путаю, но слово «акция» в контексте присутствовало, поскольку капитан-лейтенант Змеев долго соображал, что под ним скрывается, советовался с замполитом и даже спрашивал меня...

Пункт Н. оказался разбитым финским хутором. Личный состав был выстроен в полукаре. Меня сначала в строй не поставили, поскольку на глаза начальству показывали неохотно. По воспитанникам уже был суровый приказ, требовавший откомандирования их из действующих частей. Но потом замполит «сдрейфил» и вытащил меня в строй, велев «не высовываться».

Ждали долго. Матросы смеялись, играли в «жучка», курили в кулаки. Командир и офицеры, видимо, получив разъяснение, были мрачны. Наконец вестовой, выдвинутый к повороту дороги, замахал рукой и скатился вниз. Раздалась команда. Окурки затоптали, подравнялись. У гранитного фундамента бывшего дома остановились три машины. На «виллисе» приехало дивизионное начальство и еще кто-то. В фургоне «студебеккера» виднелись шинели солдат с красными «не полевыми» погонами внутренних войск. Сосед по второй шеренге толкнул меня:

— Из заградотрядов... — шепнул на ухо. — Ну, жди, будет цирк...

Третьей машиной была довольно драная фронтовая эмка с заляпанными стеклами. Часть солдат споро и сноровисто повыскакивали из фургона и растянулись редкой цепью от нашего строя, перекрыв дорогу. Все еще не понимая происходящего, я тихонько окликнул смуглолицего паренька с автоматом:

— Эй, слышь, кореш, а что будет?..

Тот молчал.

— Чудак, они же по-русски ни бум-бум, — толкнул меня сосед. — Их потому и набирают из чучмеков.

— А чо будет-то, чо?..

— Увидишь... Только хорошего чего — вряд ли...

Он был бывалым матросом-старослужащим, этот мой сосед по второй шеренге, и, конечно, знал или догадывался о готовящемся.

После рапорта и короткой беседы с хмурыми офицерами батареи, кавторанг из политотдела стал «толкать речь» о повышении воинской дисциплины, о беспощадной борьбе с самоуспокоенностью и беспечностью, а также о поддержании высокого наступательного порыва... «Речуга» была обычной, слушали ее вполуха, пока кавторанг не заговорил об укреплении морального духа в связи с имеющимися отдельными случаями нарушения воинской дисциплины в виде самовольных отлучек и прямого дезертирства, имевших место в том числе и среди личного состава нашего дивизиона...

Закончил он чтением приказа о повышении ответственности за нарушения и воинские преступления, после чего уступил место «смершевику»... Для тех читателей, которые не встречались с этим термином, я поясню: Постановлением Государственного Комитета Обороны от 14 апреля 1943 года в системе Наркомата Обороны было образовано Главное управление контрразведки — «Смерш», или «Смерть шпионам». Как всякое бюрократическое ведомство, оно искало себе работу, а поскольку шпионов на всех его чиновников не хватало, то занималось оно и внутренними армейскими делами.

Представитель этой не любимой никем организации подал знак, и солдаты вытащили из фургона паренька в тельняшке и «фланелевке» без погон, в мятых перемазанных брюках. Руки его были сзади скованы наручниками. Большинство из нас тогда впервые увидели эти стальные браслеты. Подталкиваемый конвоирами, он подошел к нашему строю и безразлично остановился, опустив голову и не глядя ни на кого. «Смершевик» начал читать приговор...

Как рядом оказался высокий мордатый мужик в черной кожанке без погон, в офицерской шапке-ушанке, — я не помню. Не помню, как он вылезал из эмки, как шел враскорячку, ступая по ноздрястому снегу рыжими бурками, как зашел сзади, как и когда в руке его оказался пистолет. Я только помню, как стукнул выстрел, дернулась голова дезертира, и он упал вперед, задергал и заскреб ногами, задирая штанины и являя миру синие, сбившиеся носки флотского образца на тонких бледных ногах...

С тех пор прошло много лет. Как и всем, наверное, людям моего поколения, довелось мне видеть много смертей. Разных, далеко не всегда героических и прекрасных. Человек трудно рождается и еще труднее уходит из жизни. Видел и казни, как вешали фашистов в Киеве на площади. И озверевшую от зрелища толпу тоже видел. А в памяти гвоздем сидит расстрел дезертира и плотная фигура в черном кожаном пальто, лениво валящаяся на заднее сиденье фронтовой эмки.

На этом, наверное, надо бы и закончить этот рассказ, если бы он не имел продолжения. Есть в Ленинграде на Невском проспекте, неподалеку от Литейного, подвальчик. Испокон века торговали там шампанским и коньяком в разлив, выдавая на закуску конфетку. Среди студентов пятидесятых годов считалось высшим шиком после стипендии зайти туда и выпить «сто на сто», то есть — смесь из коньяка с шампанским. Называлось это почему-то «устрицей пустыни».

Случилось как-то стоять нам возле узеньких прилавков со стаканами в руках. Говорили, подходили другие кореша. А я почему-то чувствовал себя неспокойно. Громче обычного смеялся, порывался куда-то идти. Мой товарищ, Костя Лавров, в прошлом фронтовик-разведчик, а ныне староста нашей группы, даже спросил пару раз: «Ты чего дергаешься?..» Я не мог объяснить. А потом то ли глаза привыкли к полутьме, а может быть, нервное состояние усилило зоркость, но я увидел его!.. В нескольких шагах от нас в компании каких-то двух алкашей стоял палач... Да-да, тот самый из одна тысяча девятьсот сорок четвертого — палач со стаканом коньяка в руке...

Ребята под руки выволокли меня наверх, не дав развиться начавшемуся скандалу... Мы пошли к Неве, а потом по набережным, через мосты, в родимую «общагу» на Васильевском острове. Оказалось, что типа этого они там видели не раз. А психовать и лезть в драку никто из них причин не видел. «Дурак ты! — резюмировал Костя. — Ну, одному морду набьешь. А сколько их рядом ходит...» Он был взрослее меня и, конечно, мудрее, наш староста. И был наверняка прав... Только я и по сей день жалею, что послушался его.

Потом я вяло пытался его разыскать. Но он больше не появлялся в подвальчике на Невском. У завсегдатаев узнал его фамилию и даже улицу, на которой живет. Однако настойчив не был. Что я мог сделать?.. Тем более что подходил к концу пятый курс.

Однажды из газеты случайно узнал, что ночью в пьяной драке на Мастерской улице некто имярек был зарезан неизвестными, нанесшими ему множество мелких колотых ран... Вы верите в возмездие?..

Палачи никогда и нигде не пользовались ни уважением, ни любовью. В истории существует мнение, что профессиональные палачи появились в Западной Европе века с тринадцатого. Причем во времена средневековья они образовывали даже свои ремесленные цехи. В Испании эта профессия была наследственной. Но и там их выделяли. Палачи обязаны были носить черные плащи с красными кантами и желтые пояса, а на широкополой шляпе — в качестве эмблемы изображение эшафота. Прав гражданства палачи не имели. В церквах должны были занимать место в стороне от остальных прихожан. Жили за городскими воротами в домах, выкрашенных красной краской...

У нас, в России, было проще. До самого XIX века, отменившего 17 апреля 1863 года телесные наказания, действовал боярский приговор, о котором упоминал Андрей Федорович Хрущов в разговоре с Соймоновым. В каты назначали охотников, а при отсутствии оных те же посадские должны были выбирать из своих «из самых из молодчих или из гулящих людей, чтобы во всяком городе без палача не было». Тем не менее из архивных документов видно, как часто приходилось из столиц командировать в провинцию заплечных дел мастеров. Видно, люди русские раньше не жаловали сие ремесло.

Не знаю, как вам, но мне удивительно перерождение поколений. Мутный поток организованной преступности с пытками, с жестокостью, каковых не знали предки наши, захлестывает современную жизнь. Почему? В чем причина очерствелости сердец наших?.. Не знаю, не могу понять. Ведь придет, непременно придет время подведения итогов жизни. И тогда неизбежно палачи вынуждены будут поменяться местами с жертвами. А вы представляете одинокую старость палача, ката, убийцы, вора!.. А смерть, которая его ждет?.. Страшно!.. Не может не быть им страшно, если... Если, конечно, они люди...

«...И увидел я мертвых, малых и великих, стоящих пред Богом, и книги раскрыты были и иная книга раскрыта, которая есть книга жизни; и судимы были мертвые по написанному в книгах, сообразно с делами своими». Так говорится в Откровении Иоанна, называемом «Апокалипсис»...


10


Двадцать первого и двадцать второго апреля допрашивали дважды Волынского у него дома по показаниям Кубанца. Но Артемий Петрович согласился лишь с тем, что тайный секретарь Эйхлер изъявлял ему свое участие да еще секретарь Иностранной коллегии Иван Суда. Оба они утешали его по поводу гнева императрицы.

Тогда же решено было дать Кубанцу третье «объявление с угрозою», что если и за сим он что утаит, то уже никакого милосердия ожидать он не должен, и что, напротив того, чистосердечие его не будет иметь для него никаких дурных следствий, ибо если сам он и участвовал в поступках своего господина, то делал это не собою, а по приказу.

Кубанец объявил, что Волынский однажды сказывал про герцога Курляндского: «Он-де потерял, чего искал, затем, что Ея Высочество Государыня Принцесса даже не думала в сочетанье за сына его, и сие-де слава богу, понеже фамилия милостива Его Светлости Принца Брауншвейгскаго...»

После долгого молчания Васька объявил, что имеет нечто сказать, но не может иначе, как лично самой государыне... В тот же день дан был ему именной указ, чтобы он все обстоятельства написал и запечатал в особый пакет для доставления ее императорскому величеству.

К вечеру пакет за печатями был доставлен в Зимний императорский дом, где его вскрыл герцог и читал вместе с императрицею, а потом отдал Ушакову. При сем Бирон приказал выделить с другими особо криминальными пунктами сей донос отдельно и исследовать особо самому Ушакову, и тайному советнику Неплюеву. Тогда же велено ему сыскать и просмотреть все бумаги Волынского, Хрущова и Еропкина.

В своем доносе Кубанец писал, что у Волынского дома была рукописная книга Юста Липсия. Он-де хотел ее сжечь, но не успел. И описания в оной Клеопатры и Мессалины применял ко всему женскому полу, говаривая со смехом: «Эта книга не нынешняго времени читать». И еще добавлял в тайном своем признании Кубанец, что хозяин его часто, поминая герцога, повторял: «Вот бы сделал он годуновский пример, как бы женил сына!»

Эти показания окончательно решили участь Волынского. Они были восприняты следователями «за нечто, до такой степени важное, что бывший кабинет-министр и другие арестованные по его делу лица немедленно были перевезены в цепях и под усиленным конвоем сначала в адмиралтейскую, а потом в санктпетербургскую крепость».

Вслед за тем из дома Волынского были изъяты все его рукописи. Отыскали и тетрадь, содержащую в себе список двадцать пятой книги Юста Липсия, переведенной, как выяснилось позже, неким чернецом Каховским с латыни. В то же время дом и имущество Волынского стали описывать возвращенный к должности кабинетного секретаря Яковлев и другой секретарь из Тайной канцелярии, Тумановский.

Мнимый заговор разрастался. Из близких к Волынскому людей на свободе пока оставались Соймонов и Мусин-Пушкин да два иноземца — Эйхлер и Суда. Первого русского не трогали по той причине, что трудно было заменить у комиссариатских дел, другой был тяжко болен, принадлежал к старинной московской аристократии и пока не фигурировал особо ни в чьих показаниях.

Двадцать третьего апреля императрице доставили бумаги Волынского. А его самого допрашивали по пунктам, написанным по показаниям на него Кубанца. Артемий Петрович пал духом. От каких-то обвинений он сначала отказывался, а потом при повторном спросе винился. Называл множество имен вышних персон, с коими обсуждал свои проекты.

Двадцать восьмого апреля дал первые показания Еропкин. Ему также представили вопросные пункты. Подобно Хрущову, он не признавался ни в каких сношениях с Волынским, кроме службы. Правда, добавил, что тот читал ему и князю Черкасскому некоторые проекты, да еще — сватал за него свою племянницу.


11Прибавление.КТО ЕСТЬ КТО? ЕРОПКИН ПЕТР МИХАЙЛОВИЧ


Гоф-бау-интендант — придворный чин, который носил Петр Еропкин, был невысок. Гоф-интендантская контора заведовала дворцами, их состоянием, убранством, садами Придворного ведомства. Для архитектора служба эта была неинтересной: ремонт, подновление, иногда какие-то перестройки. Было от чего чувствовать неудовлетворение, недовольство...

Где-то я прочел, что за всю жизнь у Еропкина была чуть ли не единственная самостоятельная работа архитектурная — Ледяной дом, построенный на Неве для шутовской свадьбы и растаявший по весне. Потом выяснилось, что я ошибался.

В Ленинграде на набережной Красного Флота — в прошлом веке она называлась Английской, а до того Галерной и Нижней — в доме номер четыре ныне находится Государственный исторический архив. Многие ленинградцы знают, что это бывший дом графа «Ивана Степановича» Лаваля — французского эмигранта, бежавшего из страны в начале революции. Благосклонность российских императоров и состояние жены дали беглому графу возможность не только безбедного существования, но и позволили играть заметную общественную роль. При дворе — церемониймейстер, в чиновничестве — сначала в Главном правлении училищ, а потом и в Министерстве иностранных дел... Впрочем, сведения эти я привел лишь по причине их малой известности. Сам «Иван Степанович» слыл среди современников фигурой малоинтересной, «с душою лакея», как писал о нем в своем дневнике Александр Тургенев.

Куда привлекательнее была его супруга, державшая салон. С ним связаны имена Пушкина и Жуковского, Грибоедова, Крылова и Лермонтова. Зятем Лавалей был князь Сергей Трубецкой. Все это и создавало известность «дома Лавалей».

Говорили, что лавалевский особняк заполняли итальянские картины, «антики» — древние статуи, доставленные из Греции и Италии, а мраморные плиты, устилавшие пол в сенях, в вестибюле, были привезены из Рима и служили некогда украшением то ли Неронова, то ли Тибериева дворца. Собираясь в архив, все это я знал, точно так же, как и то, что построен был особняк в начале XIX века (точнее в 1806—1810 гг.) архитектором Тома де Томоном по заказу графини... А вот что тут было раньше, до того, как на этом участке набережной обосновалось английское посольство, английская церковь и поселились выехавшие в Россию дети туманного Альбиона, сие было мне неизвестно.

Но архив — не зря архив. Миновав милиционера у входа и вестибюль, давно лишенный римских плит, я увидел на первом этаже фанерный стенд, на котором в копиях документов, чертежей и гравюр излагалась история постройки. Оказалось, что ранее здесь стоял один из домов светлейшего князя Меншикова, построенный... Еропкиным! После падения фаворита строение перешло в руки барона Остермана (sic!). Вот этот-то дом, возведенный по типовому проекту Трезини Петром Михайловичем Еропкиным, и был позже перестроен Тома де Томоном.

Тут же рядом с рисунком первоначального вида дома помещена была и фотография рисованного портрета Еропкина: открытое улыбчивое лицо молодого человека в парике, с небольшими щегольскими усиками, — кавалер!.. Как тут не вспомнить того, что Петр Михайлович был занят в описываемое время перестройкой дома Волынского, готовившегося к новой свадьбе, и сам оказывал робкие знаки внимания племяннице патрона.

Но кто же он — Петр Михайлов сын Еропкин? Вообще-то, по семейным преданиям, Еропкины считали себя потомками удельных князей. Лишенные в свое время уделов, они, подобно Ржевским, Татищевым и Мамоновым, отказались будто бы от княжеского титула, несовместимого с тем скромным положением, в котором оказалась фамилия. И с тех пор верой и правдой из поколения в поколение служили московским князьям, выполняя различные поручения по Посольскому приказу.

Петр Еропкин родился в 1698 году и, как большинство шляхетских недорослей, после очередного смотра послан был царем Петром «в чужие края для обучения наукам». Ехать ему выпало сначала во Францию, где он учился строительному искусству, а потом в Италию для совершенствования у мастеров-архитекторов. Там среди его учителей был Себастьяно Чиприани, ученик известного-мастера барокко Франческо Барромини.

Петя-Пьер или Пьетро Эропкини был таким же, как десятки других дворянских детей, отправленных волею царя-преобразователя в европейскую науку. Студенты-студиозусы очень быстро теряют национальные черты в своей среде и образуют единую «нацию учащейся молодежи». Так — ныне, вряд ли есть основания считать, что раньше было иначе... Есть среди молодых людей жуиры, есть лоботрясы и просто откровенные дураки, по чистой случайности затесавшиеся в учебу. Но большинство из прикоснувшихся к источнику знаний уже не в состоянии от него оторваться. Они становятся если и не интеллигентами — в первом поколении это сделать трудно, то, во всяком случае, родоначальниками будущих интеллигентных династий, людьми, ценящими знание, и специалистами своего дела. Во всяком случае — некоторые, лучшие...

Петя Еропкин выучился иностранным языкам и разным словесным наукам, процветавшим в западных университетах, выучился математике и строительному делу, прочел множество книжек «из античных авторов». В нем рано проявилась склонность к занятиям умственным, более теоретического направления, нежели стремление к творению новых архитектурных форм. Не чурался он, разумеется, и познания светского обхождения, хотя сии науки русским студиозусам преподавались более не в аристократических салонах Парижа или Рима, а, скорее, в кабаках и на улицах этих древних городов. Обучали их светскости, в основном, юные подружки и застольные приятели, разлетающиеся, как нетопыри с наступлением дня, как только у русского «вельможи» исчезала из кошелька последняя монета.

Еще, кроме специальных знаний и галантных навыков, Петр Михайлович вывез из-за границы любовь к книгам, вкус и привычку к чтению. На родине был определен по службе «к разным строениям» и так же, как и его товарищи, сначала работал под руководством иноземных архитекторов, а потом стал вести самостоятельно строительства разных, как сказали бы мы ныне, «объектов»...

К описываемому времени Петру Михайловичу — сорок два года. Он не женат, порывист, говорлив. Характер имеет открытый, честный, насмешливый. Много знает. Его заветная мечта — основать русскую Архитектурную академию для развития «сея науки впредь в пользу государственную», чтоб не токмо по иноземным образцам строились русские дома в русской столице, но и по отечественному регламенту. И чтобы строили оные русские зодчие...

Вместе с архитекторами Коробовым и Земцовым Еропкин с увлечением сочиняет новый русский архитектурно-строительный трактат. Иными словами — свод архитектурно-строительных правил и норм, а также точное распределение обязанностей архитекторов и строителей разных рангов и даже строительных рабочих разных специальностей. «Должности архитектурной экспедиция» — так назывался этот трактат.

Хорошо зная античную литературу, Петр Михайлович в свое время перевел отдельные главы из трактата Андреа Палладио — «Четыре книги об архитектуре». Не исключено, что они-то и породили ту идею «регулярности», которой проникнут был весь первоначальный текст его свода...

Что такое архитектура? — задавал вопрос в своей рукописи Петр Михайлович незримому собеседнику и так отвечал на него: «Архитектура есть наука многими учениями и разными искусствами украшена, которою рассуждением пробуются все дела, как протчими мастерствами и художествы производимы бывают. Сия наука имеет теорию и практику». Теоретические основы трактата Еропкина опирались, конечно, на классические труды. Однако многие выводы, касающиеся практики, носили оригинальный характер и отражали особенности русского строительного дела и условия, выдвинутые конкретными задачами градостроения Петербурга.

Петр Михайлович мечтал, что по его книге, сочетающей вопросы теории архитектуры и строительный кодекс, будут учиться молодые русские зодчие в отечественной Архитектурной академии.

Привлеченный кабинет-министром Волынским к проектированию и строительству «Ледяных палат», он создал не только первое в мировой практике строение из такого необычного материала, как лед, но, по мнению многих, его строение являлось незаурядным архитектурным шедевром.

Много сил вложил Еропкин и в отечественное градостроение, наблюдая и руководя составлением подлинного плана реального Санкт-Петербурга в Комиссии о Санкт-Петербургском строении.

Можно смело сказать, что это был широко образованный, деловой и умный человек. Как он попал в кружок «патриотов Волынского»?

Скорее всего, случилось это из-за неудовлетворенности своим положением, социальным статусом. Слишком многие командные должности в архитектуре были заняты иноземцами. Причем, не по таланту, равному Трезини или Растрелли, а по протекции... С помощью Волынского Петр Михайлович мог рассчитывать на какое-то изменение своего положения в обществе.


12


История конфликта между всесильным кабинет-министром Артемием Петровичем Волынским и ничтожным секретарем Академии наук поэтом Василием Кирилловичем Тредиаковским не раз привлекала к себе внимание историков и литераторов. Однако чаще всего лишь ход конфликта интересовал авторов. А вот истоки, как правило, оставались вне поля зрения и оттого были не очень понятными. По сей причине, может быть, имеет смысл попытаться их разъяснить.

Вы помните, наверное, как вместе с Петром Великим наш герой Федор Соймонов побывал в астраханском духовном училище, где царю был представлен в числе других и семинарист Тредиаковский. И о той не слишком лестной характеристике, данной Василью царем...

Так вот, о своем происхождении Тредиаковский рассказывает сам: «Дед и отец мой были священники. Я, имянованный, учившись, по желанию моего, покойнаго ныне, родителя, словесным наукам на латинском языке, еще в молодых моих летах, в Астрахани, где моя и родина, у Римских, живущих там Монахов, а по охоте моей к учению, оставил природный город, дом и родителей и убежал в Москву...»

Тут Василий Кириллович несколько кривит душой. Сохранились записи его современника, историка Миллера, который рассказывает некоторые подробности этого побега: «Отец Тредиаковского предназначал его к духовному званию, и так как сын был еще холост, то он намеревался женить его против его воли. Поэтому Тредиаковский, за день до свадьбы, бежал, и, не знаю каким образом попал в Голландию».

В своих автобиографических записках Василий Кириллович не однажды касался этого момента, тоже с некоторыми отклонениями. Однако из его рассказов можно вывести следующее. В 1723 году, оказавшись в Москве, он поступил в Заиконоспасское училище, как называлась в ту пору Славяно-греко-латинская академия. Поступил прямо в класс риторики, поскольку был, по-видимому, достаточно подготовлен. А три года спустя «...в начале 1726 года получил я оказию выехать в Голландию, — пишет сам Тредиаковский, — а там при полномочном министре, его сиятельстве графе Иване Гавриловиче Головкине обретаяся, обучился французскому языку».

Пробыл он в Голландии недолго и язык чужой усвоил быстро. Уже «...в окончании 1727 года.... Оттуду, шедши пеш за крайнею уже своею бедностию, пришел в Париж, где в Университете, при щедром благодетелей моих меня содержании, обучался математическим и философским наукам, а богословским также в Сорбонне; чему всему имел я письменное засвидетельствование, за рукою так называемого Ректора Магнифика Парижскаго Университета, для того, что я там содержал публичныя диспуты в Мазаринской Коллегии; но письменный сей Аттестат, в бывшее пожарное приключение в конце 1746 года здесь в Санктпетербурге у меня згорел...» Благодетелями Тредиаковского в Париже были князь Борис Иванович и сын его, Александр Куракины.

Еще с первого посещения Петром Великим Сорбонны (в 1717 г.) составили сорбоннские богословы записку о воссоединении русской православной церкви с католической. Однако тогда же получили от русского духовенства резкую отповедь. Тем не менее попытки такие не прекращались и дальше, правда уже несколько иным путем. Так, именно к ним, к этим попыткам, можно, наверное, отнести совращение в католичество князя Михаила Голицына, несмотря на романтическую любовную историю, а также и княгини Ирины Долгорукой... Во всяком случае, один из сорбоннских богословов, некто Бурсье, писал в ту пору князю Борису Куракину, бывшему русским посланником в Париже, что вместе с княгиней Долгорукой едет в Россию аббат Жюбе, сменивший для безопасности имя. На это князь Борис Иванович отвечал, что в Париже у него есть доверенное лицо, которое он обяжет согласоваться с поручениями Бурсье...

К сожалению, дальнейших сведений о том, связывался ли французский богослов с русским студентом или нет, — не имеется.

Надо сказать, что время пребывания Тредиаковского во Франции было не самым лучшим для учебы. Эпоха регентства прошла, но в обществе продолжали царствовать пустота, легкомыслие и распущенность. «Все были помешаны на модах, — пишет академик Петр Петрович Пекарский в биографии Тредиаковского, — странных и вычурных; какой-нибудь куплет, пустой мадригал обращали на себя внимание толпы; натянутость и отсутствие истины в салонных разговорах отражались в тогдашней литературе».

По смерти отца, в 1727 году, князь Александр Борисович Куракин возвратился в отечество. К сожалению, по характеристикам, он не унаследовал ни ума, ни талантов отца-дипломата. Он усвоил лишь внешний европейский лоск, безукоризненный французский язык и манеры Версаля. Еще он всю жизнь отличался весьма легкомысленным отношением к религии и к нравственным вопросам. Непременный участник празднеств и интимных вечеров у императрицы Анны Иоанновны, он являл собою образец заурядного придворного своего времени — мелкого, мстительного и коварного. Его единственной привилегией являлось высочайшее дозволение напиваться и тешить общество плоскими остротами и каламбурами. Презирая все русское, князь Александр Куракин был клевретом Бирона и униженно подыгрывал во всем Остерману. Отсюда его мелочная, но лютая вражда к Волынскому...

В Петербурге Куракин продолжал покровительствовать Тредиаковскому. Посвящая своему благодетелю первое печатное произведение — перевод куртуазной французской поэмы Поля Тальмана (1642—1712), озаглавленной «Езда во остров любви», Василий Кириллович писал: «Правда что не мог я быть в свете без моего родителя, но немог жить в том и без ваших ко мне щедрот. Тому я благодарен за рождение; но вам, сиятельнейший князь, за самое почитай воспитание не могу никогда быть довольно...»

По требованию своего патрона Тредиаковский написал на Волынского эпиграмму, которая получила широкое распространение в придворных кругах и, разумеется, не прошла мимо самого объекта, в который была направлена. С той поры Артемий Петрович невзлюбил поэта.

И вот вечером 4 февраля 1740 года является к Тредиаковскому домой некто кадет Криницын и объявляет, что-де должен господин Академии секретарь ехать с ним, с кадетом, по вызову в императорский Кабинет. Василий Кириллович всполошился. Кадет ему причины не объяснял. За что? По какому поводу?.. Состояние вполне понятное.

Засобирался, засуетился поэт, стал надевать придворное платье, цеплять шпагу. А по дороге выяснилось, что едут они отнюдь не во дворец, а на слоновый двор, что стоял у Фонтанки-реки. В то время на слоновом дворе «собрание было маскараду» и делались приготовления к празднованию свадьбы шута — князя Голицына и шутихи Бужениновой.

Тредиаковский разъярился. Надо же было треклятому кадету так его напугать. Он стал выговаривать посланцу «...что он таким объявлением может человека вскоре жизни лишить или, по крайней мере, в беспамятство привесть, для того, что... Кабинет дело великое и важное...» Это уже строки из поданной челобитной.

Представ пред очи кабинет-министра, который готовил развлечение для императрицы и тоже был весьма не в духе, Василий Кириллович высказал ему свое недовольство кадетом. Тот в долгу не остался и наговорил, что-де господин Академии секретарь всю дорогу бранивался и отзывался непочтительно о господине кабинет-министре... Надо полагать, что все обиды разом вспыхнули в Артемии Петровиче, и, размахнувшись... Впрочем, дадим дальше слово самому Тредиаковскому, его челобитной. Итак, едва он высказал свое недовольство, «как оная моя жалоба привела меня беднаго человека, в мучение: ибо означенный г. Волынской, стал меня, как непотребнаго человека бить, принимаясь с четыре раза, так что подбил глаз и всего оглушил; а при том говорил: чувствую ли я? и якобы я не хочу делать, а что делать — мне ничего не объявил, и я не слыхал...»

Не удовольствовавшись собственными кулаками, Волынский приказал и кадету бить поэта, что тот и принялся исполнять с великим рвением. «После тех побои, — продолжает Тредиаковский, — получил я от него, г. Волынскаго, приказ дабы спросить у г. полковника Еропкина: что мне делать надобно? А оный Еропкин велел сочинить вирши к дурацкой свадьбе, которыя по тому приказу в самом моем уже несостоянии ума и исполнил, пришед в дом... За такое на меня беднаго и беззащитнаго человека, хотя бы по правам вашего императорскаго величества и надлежало мне просить на онаго г. Волынскаго в юстиции, однакож мне, бедному человеку, с такою высокою персоною тягаться весьма трудно и суд получить невозможно кроме горшей еще погибели».

Именно поэтому отправился наш поэт поутру во дворец, в комнаты герцога, желая ему лично принести жалобу на обидчика. И надо же случиться такому совпадению, что туда в то же время приехал и Волынский. Узревши в прихожей Тредиаковского и сразу сообразив, для чего тот здесь находится, Артемий Петрович тут же надавал ему по щекам, а затем велел своим гайдукам вытащить поэта из прихожей, «взять в комиссию и там закричал солдатам: рвите его!»

«...Они по его приказу, и рубашку на мне изорвав, так били палкою бесчеловечно и тиранили, что как после мне некоторые объявили, больше гораздо ста ударов дали, так что спина, бока и лядвеи мои стали все как уголь черной. А он токмо при том приговаривал: буду ли я иметь охоту на него жаловаться и стану ли еще песенки сочинять?»

После произведенной экзекуции избитого поэта отвели под караул, «где я, — рассказывает дальше в своей челобитной Тредиаковский, — ночевал на среду твердя наизусть стихи, хотя мне уже и не до стихов было!..» Тем не менее в среду, приведенный в маске и маскарадном платье в потешную залу, он прочел свои вирши и на следующий день, вновь, доставлен из-под караула к Волынскому. Тот, по словам Василья Кирилловича, снова заставил своих слуг бить его, после чего «по отдании уже шпаги, (велел) кланяться себе в землю, а при том говорил, чтоб я на него жаловался кому хочу, а я-де свое взял, и ежели-де впредь станешь сочинять песни, то-де и того достанется...»

Не исключено, что, по обычаю своего времени, Василий Кириллович кое-что и преувеличивал, хотя, вернувшись домой, и сделал духовное завещание на случай смерти. Начальник Академии барон Корф распорядился освидетельствовать секретаря доктору Дювернуа. И тот в письме к Шумахеру, заведовавшему канцелярией академической, сообщил, что: «...на квартиру к помянутому Тредиаковскому ходил, который, лежачи на постеле, казал мне знаки битья на своем теле, и сказывал, что он сии побои в полиции получил. Спина у него была в те поры вся избита от самых плеч далее поясницы; да у него ж под левым глазом было подбито и пластырем залеплено; а больше того ни лихорадки, ни другой болезни в то время у него не было. Для предостережения от загнития велел я ему спину припарками И пластырями укладывать, чем он, по сказке лекаря Сатароша, чрез несколько дней и вылечился...»

Несмотря на то что в дальнейшем избиение академического секретаря вошло в пункты обвинения Волынского, более серьезные последствия имела челобитная Яковлева. Кабинетский секретарь был даже не креатура, а просто шпион Остермана, доносивший вице-канцлеру каждый шаг, каждое слово, произнесенное при дворе или в Кабинете, в отсутствие Андрея Ивановича. Волынский знал это. И потому, придравшись к пустому поводу, выгнал Яковлева со службы. И вот теперь этот последний обвинял бывшего кабинет-министра во множестве упущений. Он обвинил в злоупотреблениях даже его двоюродного брата Ивана Волынского, бывшего вице-губернатора в Нижнем Новгороде.

Все его показания были тотчас же приняты судьями и использованы на допросах.


Глава пятнадцатая