Жизнь и судьба Федора Соймонова — страница 5 из 19


1


Чем выше поднимается низкое зимнее солнце над заневскими лесами, тем большую часть заснеженной дельты освещают его косые холодные лучи. Вспыхивает адмиралтейский шпиц-островершек, совсем недавно обитый листами золоченной в огне меди. Пять тысяч восемьдесят один червонец, иными словами — пуд и три с половиной фунта чистого золота ушло на позолоту. Мно‑ого! Зато стала перестроенная Иваном Коробовым каменная башня главной петровской верфи чудо как хороша.

На заре за Морскою слободой начинают позванивать молоты. Далеко в морозном воздухе разносятся их голоса от Кузнечной слободы. Откликаются гудением горны с Литейного двора. Раздаются первые скрипы приводов сверлильных пушечных станков, влекомых слепыми клячами. Столица начинает свой день с работных окраин.

Хлопают двери конюшен в Ямской и Астраханской слободах. Здесь и города-то еще нет. Живут ямщики вольготно, отгородясь от всех лесами, что идут по берегам речки Кривуши, будущего Екатерининского, а потом, в наше уже время, канала Грибоедова. Крайние ямщицкие дворы выходят к Большой першпективной дороге, ведущей к Новгородскому тракту и в черте города — до Аничкова моста — называемой Невской першпективой. Там она обставлена изрядными строениями и обсажена деревами садов.

В слободах же избы и мазанки, одни крыты дерном, как велено, от пожара, другие — дранью, нередко и соломой, кто на что богат. В зимы особенно неприглядна новая столица. Разбросанные, отделенные друг от друга невырубленными лесными участками, слободы не создают впечатления единого города, а палисады на окраинах от волков и вовсе придают им угрюмый и захолустный вид. Даже в центре нет еще единого ансамбля. Сколько ни издавал Петр Великий указов строить град в камне, бумага — она бумага и есть. Что ни пиши, а из нее хоро́м не возведешь. Кроме Петербургской крепости с Кронверком, Адмиралтейства да нескольких церквей и вельможных дворцов — монументальных строений в столице немного. И потому вся предбудущая краса Северной Пальмиры еще впереди.

Старые люди сказывали, что ранее других начал заселяться Березовый остров — Петербургская сторона. Однако, незащищенный с севера, где нет-нет да и появлялись в ту пору шведы, остров царю не понравился. Мыслил он одно время сделать Васильевский остров центром. Вон какие палаты-то возвели... И Кунсткамера, и князя Меншикова дворец, и зимний дом царицы Прасковьи Федоровны. А всему венец — двенадцать корпусов-секций для Двенадцати сенатских коллегий. Вот уж поистине — всем палатам палаты! Еще в апреле 1722 года подписал светлейший князь Александр Данилович Меншиков указ: «С. Петербургской фортификации архитектору итальянцу Осипу Трезину зачинать строить Военную коллегию от берега Невы на 4‑м нумере длиною на 15 саж.». Но только в 1737‑м был покрыт железом последний корпус, отведенный для Синода, и в 1742‑м закончена последняя коллегия. Так что в описываемое время тут еще дел да дел... Кунсткамера, первое здание на Стрелке, опять в лесах. Башня, где обсерватория помещается, расселась, требует перестройки. Посреди обширной площади между зданиями Двенадцати коллегий и Кунсткамеры — канал недокопан. А великолепный дворец генералиссимуса князя Меншикова отдан после его опалы кадетам. А кадеты — какие хозяева?.. Все ветшает. Подрядчики врут — от дождей. А какие дожди — летом в столице дышать нечем, вкруг от сухости болота горят. Воруют подрядчики, как и прочие. Все воруют...

На Адмиралтейской стороне, против Санкт-Петербургской крепости и далее по берегу стоят дворцы... Впрочем, в «Русской старине» за 1879 год опубликованы воспоминания неизвестного автора, скорее всего иностранца, «Краткое описание Петербурга и совершавшагося в нем в 1720 году». Это, правда, на двадцать лет раньше, чем «наш» 1740 год, но не будем забывать, что именно на это двадцатилетие падают довольно бесплодные для города годы правления Петра Второго, да и Анна Иоанновна не многими архитектурными шедеврами осчастливила северную столицу...

Что же писал очевидец: «Около Петербурга царь укрепил берега реки, устроил плотины и шлюзы, прорыл каналы для того, чтобы лишняя вода, нагоняемая бурею с моря, нашла, куда расходиться: если бы этого не было, волны залили бы строения. Шлюзы сверху покрыты досками так, что по ним можно ездить на лошади. Чем ближе к морю, тем более широким руслом течет Нева и разделяется на несколько рукавов, которые расходятся в разные стороны. По берегам этих рукавов вколачивают теперь сваи, в иных местах берега ровняют, чтобы могли подходить суда, расширяют, поднимают и углубляют дно, где понадобится.

Город этот растянут на громадное пространство, где всякий сенатор, министр и боярин должен иметь дворец; иному пришлось выстроить и три, когда приказали. Счастлив был тот, кому отведено сухое место, но кому попалось болото и топь, тот изрядно нагрел себе лоб, пока устроивал фундамент, вырыл лес, так как чем ближе к морю, тем почва низменнее и более болотиста. Еще и теперь, хотя дома и отстроены, но они трясутся, когда около них проезжает экипаж, а это — вследствие непрочнаго фундамента. Эта (Адмиралтейская. — А. Т.) часть уже имеет вид города: есть там дома, шлюзы и громадныя строения с флигелями и всеми удобствами. Далее, по направлению к Кронштадту не мало еще места, где уже начинают строить и где уже поселились несколько тысяч мещан у самого моря.

Есть здесь церкви, коллегии, дворцы и так называемые лавки, где можно все получить — это четырехугольные строения, в которых как по одну, так и по другую сторону живут купцы. Дворцы — громадныя, каменныя с флигелями, кухнями и удобствами; только они наскоро построены зимою, так как здесь лето непродолжительное. Еще половина этого города не выстроена.

На этой стороне Невы по берегам реки расположены дома, тянущиеся до царских дворцов, которых три: два летних и один зимний. Сады красивы. Я слыхал от самого царя, который сказал: «Если проживу еще три года, буду иметь сад, лучше чем в Версале у французского короля». И в самом деле, сюда привезена морем из Венеции, Англии и Голландии масса мраморных статуй, колонн, даже целая беседка из алебастра и мрамора, привезенная из Венеции для сада, расположенного у самой реки, между каналами...»

В Летнем саду стоял и Летний дворец Петра Великого, сохранившийся до наших дней. После смерти императора в нем никто не жил. На углу Зимней канавы и Немецкой улицы (позже Миллионной, ныне улицы Халтурина) стоял каменный двухэтажный зимний дом Петра с мезонином, построенный по Трезиниеву регламенту. Петр велел пристроить к нему «набережные палаты» ближе к Неве, на месте, занимаемом ныне Эрмитажным театром, но несколько поглубже. Анна Иоанновна сей «старый зимний дом» не жаловала и отдала его придворной челяди. Сама же она холодное время года проводила в большом каменном доме генерал-адмирала Апраксина.

По случаю бракосочетания цесаревны Анны Петровны с голштинским герцогом Карлом-Фридрихом, Екатерина велела выстроить для торжеств большую деревянную галерею с залой в одиннадцать окон по фасаду и с четырьмя дополнительными комнатами. Но в 1731 году Анна Иоанновна приказала постройку сломать, и на ее месте возвели другой летний деревянный дворец. Но и этот по документам 1741 года именуется уже как «старый летний дом» и о нем говорится следующее: «Дворец этот был деревянный и находился между рекою Невою и речкой Фонтанною при истоке последней. Из покоев его упоминаются: антикамора (в ней принимали послов); комедия; обер-гофмаршальские помещения; десять покоев герцога курляндскаго Бирона; четыре покоя, которыя в 1740 году занимал сын герцога — Петр Бирон, а с конца июня 1741 года — португальский доктор; караульни — офицерская и солдатская; покои фрейлин; контора для письмоводства; казенныя палаты, где хранились палатныя уборы; оружейная палата, перенесенная сюда в сентябре 1741 года, но откуда именно не сказано...»

Кроме того, по иным источникам можно отметить еще большой тронный зал с прилегающими комнатами, придворную церковь и рядом обширную галерею, в которой происходили балы и маскарады. Непосредственно к покоям Бирона примыкали и внутренние комнаты императрицы.

Леди Рондо так описывала дома, в которых жила Анна Иоанновна: «Зимний дворец мал, выстроен вкруг двора и весьма некрасив; в нем большое число маленьких комнат, дурно расположенных, и нет ничего замечательнаго в отношении архитектуры, живописи или меблировки. Летний дворец еще меньше и во всех отношениях плох, исключая садов, которыя прекрасны для этой страны и имеют много тени и воды».


2


Анна проснулась рано. Обычно она не залеживалась, вставала, пила кофей. К девяти часам, когда начинали прибывать министры, бывала готова. Но с осени стало ей нездоровиться. Теперь, открыв глаза, она старалась некоторое время не шевелиться, прислушивалась к своему большому, грузному телу. Со страхом ожидала — где колонет?.. Боли чаще начинались с вечера: поламывало руки, а стоило вспомнить о ногах, как тут же сводило икры, ныл распухший большой палец на правой ноге. К утру боли обычно ослабевали, но она знала, что они могут вернуться в любой час, и потому, просыпаясь утром, сразу начинала со страхом думать о предстоящей ночи.

Придворный лекарь — португалец Санхец Антоний, черный, как скворец, с длинным желтым клювом-носом, каждое утро подолгу разглядывал на свет скляницу с царской уриной, нюхал ее и пробовал на вкус. Но, видать, потому, что воды человеческие, будь то царского или подлого роду, суть гадость одинаковая, — чаще хмурился. Быстрыми шажками перебегал от государевой опочивальни к себе в лабораторию, где чинил опыты и читал толстую книгу «Hortus Amoenus».

Несмотря на упорное молчание Санхеца, подробности о недугах императрицы давно перестали быть тайной и служили темой не только для сплетен и доверительных бесед. Иноземные резиденты писали длинные реляции, зашифровывая секретной цифирью страницы своих донесений. При этом одни глядели вослед монументальной фигуре государыни с тревогой, другие — с тайной надеждой...

Чтобы отогнать тревожные думы, Анна начинала вспоминать в постели о приятном. Через десять дней — десять лет ее царствования. Могла ли она когда надеяться на такую судьбу? Что хорошего видела в дому своем — нежеланное дитя, не любимое матерью?..

Историк Василий Татищев писал: «Двор царицы Прасковьи Федоровны от набожности был госпиталь на уродов, юродов, ханжей и шалунов. Между многими такими был знатен Тимофей Архипович, сумазбродной подьячей, котораго за святаго и пророка суеверы почитали, да не токмо при нем, как после него, предсказания вымыслили. Он императрице Анне, как была царевною, провесчал быть монахинею и назвал ее Анфисою; царевне Прасковье — быть за королем и детей много иметь. А после, как Анна императрицею учинилась, сказывали, якобы он ей задолго корону провесчал...»

Анна усмехнулась в темноте опочивальни, вспомнив, как дразнивал Тимофей Архипыч насмешками, встречая ее бегущей длинными дворцовыми переходами. Она и в девках-то была тяжела на ногу. А он подкараулит да и бормочет: «Топ-топ-топ, царь Иван Васильевич!...» Взойдя на престол, она велела разыскать юрода-пророка, да, знать, поздно хватилась. В церкви архистратига Михаила Чудова монастыря, куда ездила на обетное богомолье, показали ей справа от алтаря надпись, иссеченную на лещади и вмазанную в алтарную стену. Начальные литеры были наведены киноварью, прочие — чернилами. Вкруг лещади — дорожник, крашен мумией с шишками по углам.

Анна всегда была памятлива. Это свойство часто заменяло ей образование и глубину ума, помогало подчас принимать на удивление правильные решения. Слушая доношения министров в кабинете, она, бывало, помнила даже то, что давно ускользнуло из их памяти, что было докладывано ранее. Один Андрей Иванович Остерман знал эту ее особенность и потому при докладах всячески темнил смысл речений своих, не давал точных ответов ни на один вопрос.

Зажмурив глаза, она вызвала в памяти надпись на надгробной доске: «1731 году Майя к К О день при державе благочестивейшия и великия государыни нашея Iмператрицы Анны Iоанновны, самодержицы всея России, преставися раб Божий Тимофей Архипов сын, который, оставя иконописное художество, юродствовал миру, а не себе, а жил при дворе матери Ея Iмператорскаго Величества Государыни Iмператрицы, благочестивейшия осударыни царицы и великия княжны Параскевы Феодоровны двадцать семь лет и погребен в день А майя»...

«Благочестивейшия», — подумала Анна о матери и еще раз усмехнулась.

Она родилась за три года до кончины отца, царя Ивана Алексеевича. Облика родительского не помнила. Знала с чужих слов, что был он и телом слаб, и умом некрепок. Все более молился. Государыня-царевна Софья Алексеевна, согласия не спрашивая, выбрала в невесты брату ядреную и крепкую телом Прасковью Салтыкову, деву из рода обветшавшего, но многочисленного и жадного от бедности. С нею Иван и под венец пошел. Пошел бы и с другой...

Иноземцы доносили дворам своим, что царь Иван уже и в двадцать-то семь лет был вовсе дряхл. Плохо видел, ноги у него зябли. Француз де ла Невилль, посланный в Россию с секретной миссией под видом польского посла, в 1689 году писал: «Царь Иван, несмотря на то, что он совершенно парализован, проводит всю свою жизнь в посещении святынь. Между тем для него было бы гораздо выгоднее не показываться так часто в народе, но, напротив, совершенно скрыться в своем дворце, ибо он страшно безобразен и возбуждает только жалость, несмотря на то, что ему только 28 лет, так что на него трудно смотреть». Болезнь никого не красит. Портреты царя Ивана, сохранившиеся от более раннего времени, являют нам, наоборот, мягкий образ красивого молодого человека с очевидным добрым нравом.

Через пять лет после свадьбы родилась у царской четы первая дочь. Только успели окрестить Марией — преставилась. То же случилось со следующей, с Федосьей... А потом Иван и вовсе обессилел. Стали отниматься ноги, веки не подымались. Напрасно билась перед иконами молодая царица, зряшно ходила пешком на богомолья, делала богатые вклады в монастыри... При живом муже жила вдовицею... А ведь она была здорова, ох здорова. Не в пример теремным затворницам, быстро освоилась во дворце, почувствовала себя хозяйкой. Звонкая голосом, на руку скорая, она вихрем носилась по тихим палатам, задевая встречных боками тугого, налитого, как осенний капустный кочан, тела. А ночами сначала все плакала, молилась перед колеблющимися огоньками лампад у строгих ликов, просила здоровья венценосному мужу, сил мужеских...

Как-то при возвращении из церкви закружилась у нее голова в сенях Измайловского дворца. Пошатнулась Прасковья и упала бы, не окажись подле ближнего стольника Васьки Юшкова. Тот шагнул, подхватил... А она пуще обмерла, почуяв под грудями сильные мужские руки. Не помнила, как и до покоев добрела. С той поры потеряла царица сон. День-ночь маялась. Из жара в холод ее бросало, запиралось дыханье. Пробовала молиться — не могла. Стоило смежить очи — вставали срамные видения из тьмы икон. Призвала бабок. Сбрызнули ее с уголька от сглазу — не помогло. А ворожеи глупые шептали про князь-боярина, который-де так же сохнет по ней, обсказывали туманную его парсуну. От их тайных шептаний только хуже становилось. В жаркой опочивальне жгло ее неудовлетворяемое желание бабье. В томном забытьи зажимала коленями подушку и, очнувшись, отбрасывала прочь... Потом не выдержала. Кликнула верную приживалицу Анфиску-убогую и послала за Васькой к ночи...

Год спустя родилась у Прасковьи дочь Катерина и осталась жить. Потом родилась она — Анна, и еще одна сестрица — Прасковья. И тоже выжили. Росли девы крепкие, коренастые, темноволосые, ничем породу царя Ивана не напоминая. Да тот скоро и помер. Осталась царица Прасковья подлинною вдовою, во всем зависящей от своего нескладного деверя — царя Петра. А тот щедростью не отличался.

Не от этой ли зависимости портился у Прасковьи характер. Стала попивать. Порою необходимость унижаться, угодничать не токмо перед мужниным братом, а и перед теми, кто стоял рядом с ним, перед худородными, а более всего перед девкой-ливонкой, приворожившей сердце Петрово, доводила до исступления. Тогда срывала бешеный гнев свой на домашних, на дураках убогих, на дочерях...

Суеверная и жестокая, необразованная и глупая, но одновременно хитрая природною хитростью, пронырливым умом бабьим, она стала распутна и набожна. Прямо из опочивальни, где делила ложе с полюбовниками, из жарких греховных объятий спешила в церковь. С молебна ехала в ассамблею, приноравливаясь к вкусам деверя. А после шумства буянила, врывалась в дома, в темницы, била солдат и приказных, жгла бороды огнем... Петр любил свою взбалмошную золовку и прощал ей то, за что с другого бы взыскал непременно и строго.

Однажды мамки показали маленькой Анне материна ближнего стольника Василья Юшкова — громадного, волосом черного, широколицего сына боярского... Был он статен, диковат с виду и чем-то неотразимо прекрасен и притягателен. А мамки горячо шептали в ухо: «То яму, яму отдал батюшка-царь супружески права, яму — ироду...». А «ирод» громко смеялся, гремел саблей да поглядывал дерзкими черными глазами вокруг, проходя девичьей...

Чем старше становилась Анна, тем яснее проявлялся в ней несдержанный салтыковский характер, помноженный на неведомо чью темную дикость.

«Ах, Салтыковы-Салтыковы, — вздыхала она, поправляя подушку под головою, — конечно, род древен...» Родоначальником их считался некто Михайло Прушанин — «муж честен из прусс», как писано в древнем родословии. Сын его Терентий был боярином у князя Александра Ярославича и отличился в Невской битве. Потом кто-то из потомков получил прозвище «салтык» или «солтык», что означало «склад» или «лад», а от него уж и пошла фамилия...

Взойдя на трон, Анна приблизила Салтыковых, но ценят ли они милости-то ее? Ведь вот сколько раз просила дядю Семена Салтыкова прислать ей из Москвы старинные книги по гистории да про прежних-то государей в «лицех», али там «парсуны ироев», грыдоровальны листы о свадьбах и каких не то иных порядках. Она любила глядеть рисованное. В малоподвижном мозгу ее при сем начинали возникать неясные картины, и становилось тревожно и сладко, как при гаданиях. Да только Семен-от все забывает, а книги и картины подносят ей обязательные иностранцы да ученые люди вроде вице-адмирала Соймонова. Только скучны те их книги, да и она не ребенок, чтобы все учиться — государыня чай, самодержица всероссийская. Сама кого надобно научит...


3


В эти утренние часы Анна часто предавалась воспоминаниям. Жалела себя за детство, проведенное в обветшавших теремах села Измайлова, за скуку до одури вдали от двора, в небрежении... Одно и веселье было что монахи да юроды, карлы, бабы-говоруньи, убогие. На Руси их испокон веку не перечесть...

Впрочем, в духе времени и вкусов молодого царя «ива́новных» без учения не оставляли. Царица-матушка озабочивалась, как бы не дошло до государя, что ее дочери — дуры теремные. Для того и учителей наняла. Один — Дидрих Остерман, брат нынешнего кабинет-министра и вице-канцлера — великого оракула во всех делах государственных. Другой учитель — «танцовальной мастер» Рамбурх. В результате обоюдных усилий царевны научились кое-как изъясняться по-немецки да получили «телесное благолепие и комплименты чином немецким и французским». А вот по-русски все три девы читали с трудом, а уж писали так-то коряво и безграмотно, что порою даже смысл их записок, содержащих не более единой куцей мыслишки, понять трудно...

До воцарения Анны сестры близки не были. Анна с Катериной младшую Прасковью не терпели за то, что у той был амур счастливый: Преображенского полка гвардии майор Иван Ильич Дмитриев-Мамонов, герой войны со шведами, не раз раненный... Анну же шестнадцати годов просватал дяденька, не спросив, за анемичного курляндского герцога, девятнадцатилетнего Фридриха-Вильгельма...

Анна почесалась и перевернулась на спину. Клопы проклятые одолевали к концу зимы во дворце. Надо бы велеть прошпарить кипятком-от кровать али окна раскрыть да выморозить, извести... Подумалось, что на сие время могла бы съехать, в покои Ягана перебраться. На мгновение шевельнулась радость под сердцем, но скоро замерла. И опять она стала вспоминать свою шумную свадьбу, бывшую уже много лет назад. Государь дяденька Петр Алексеич учинил тогда небывалое: назначил в честь бракосочетания племянницы потешную свадьбу карликов...

Я не думаю, что в голову ей могли прийти мысли о символичности сей потехи. Да и Петр вряд ли думал о том. Просто дурачества ради велел оженить своего карлу Ефима Волкова на карлице царицы Прасковьи Федоровны Настасье Маненькой. Со всех окрестных земель собрали в столицу семьдесят два карлика и карлицы, обрядили во французские кафтаны и робы и 13 ноября назначили потеху.

Кто учил, кто дручил несчастных, ныне неизвестно. Но в одиннадцать часов торжественная процессия, возглавляемая разодетым в пух и прах крошечным маршалом с большой тростью, украшенной пучком цветных лент, в полном порядке прошла по мосту и вступила в ворота Петропавловской крепости. Анна как сейчас видела и смешных маленьких жениха с невестою рука об руку, и царя со свитою. Среди придворных была и она с молодым мужем.

Эх, кабы знала, что ее саму впереди ждало... а то все она смеялась, глядя, как чинно, по двое в ряд, шли карлики, построенные по росту. В таком порядке и в церковь зашли. Во время венчания царь сам держал венец над головою невесты, и дивно было видеть две столь несоразмерные фигуры рядом... Потом все сели в лодки и водою отправились на Васильевской остров в дом князя Меншикова. Там в главной зале были накрыты столы: посредине низенькие — для карликов, отдельный для жениха с невестой. Сзади у стен — для царя и гостей. Карлики разносили вино, яства, пили сами много. Гремела музыка. Разгоряченные вином, уродцы принялись играть на потеху гостям. Они прыгали, кувыркались, задирали платья у своих дам, обнажая срамные места. Заползали под юбки сидящих у стен гостей... Как она смеялась тогда. Не знала, что нареченный супруг ее, курляндский владетель, окажется столь непрочен...

Через три месяца, едва молодые свою волю в Курляндии обрести вздумали, заболел оспою герцог Фридрих-Вильгельм, заболел и помер. Осталась она одна средь чужих людей в чужих землях. Тяжела оказалась царская рука со свадебным венцом. После герцога померла тяжелыми родами подаренная ей маленькая карлица с нерожденным младенцем. Вследствие сего запретил государь браки промеж этим народцем. А Анна так надеялась, что народится дите менее малого...

Потянулись за смертью мужа годы холодного бездетного вдовства в бедной и слабой стране, которую никто не принимал всерьез и вместе с тем на которую все соседи глядели с жадностью. Маленькая Курляндия была как заноза для Польши, и России, и для Пруссии. А для нее, Анны, то была настоящая ссылка, митавская ссылка. Девятнадцать лет грустной обездоленной жизни герцогини без герцогства, русской вдовы в иноземном провинциальном окружении.

Курляндский сейм бесконечно спорил — выделять ли ей вдовью часть из обширных герцогских земель. А что в том толку, ежели все угодья были либо в аренде, либо в залоге у Рижского ли епископа, у курфюрста ль Бранденбургского, а то и просто у кого из своих местных баронов. А ведь она рождена была царевной, воспитывалась в окружении рабов и холопов, желала власти, роскоши, завидовала ливонской полонянке, возведенной на отеческий трон. Одной одежи у той чай полны платяники. Ау Анны — ветхо ветхим и платится. При бедности таковой, при сиротстве, хоть бы амур в утешение. Порою до скрежета зубовного, до исступления хотелось сильной мужской ласки, бабьей доли... Дяденька прислал ей из Петербурга гофмейстера для управления имением, траченного молью времени старого селадона Петра Бестужева. Тот не чинничал, скоро вошел с нею в любовную связь, но интересу больше имел к молоденьким фрейлинам.

Анна усмехнулась, вспомнив, как донесли ей, что Петр Михайлович нанимает по весне отроков собирать из застрех яйца воробьиные и пьет их сырыми. А также, что в иное время велит ежежды готовить из афродитовых птичек жарню... Бабки-приживалицы пугали: уж не для чародейства ли то чинится?.. Оказалось все проще. В книге, глаголемой «Прохладный вертоград», в главе о воробье писано: «Всякаго воробья мясо недобро, но для ради кто хощет мехирю постановленье иметь, и он может его ясти. Такоже яйца воробьевы великую помочь дают к постановлению мехиря». Только и всего... Но более всего привержен оказался Бестужев к тому, чтобы попользоваться от пожитков ее вдовьих. Но она сердца на то не имела. Жалованья ему почти что не платили — поневоле заворуешь. Хуже было коротать долгие зимние ночи в темном, худо отапливаемом дворце («курлянчики» экономили на дровах и свечах) в постели с любовником, годящимся ей в отцы... Но и его, по смерти дяденьки, от нее забрали. Сколько билась, чтобы вернули, — все зря. Думала, Александр Данилович, светлейший князь, под нее копает. Засылала шпионов. Оказалось — нет...

В Митаву в ту пору время от времени наезживал любезный барон из местных фон Левенвольде. Здесь неподалеку было его имение. Так тот утешал, но редко. У него в дому, сказывали, цельна девичья была молодых черкешенок, купленных из полона. С ними забавлялся. Бывали, конечно, у нее и другие, все ж таки — герцогиня... Так продолжалось до тех пор, пока не появился при ее дворе молодой и статный, как жеребец, Эрнст Иоганн Бирен. Его никак сам Петр Михайлович Бестужев и представил для определения в камер-юнкеры. Однако о нем думы пока она от себя отгоняет. То тема особая, сладкая. О том надобно думать отдельно. А пока есть иные предметы... К примеру — самоё ее предопределенное восхождение на законный родительский престол. Когда еще было об сем предсказано... Анна вспомнила, как пожаловал однажды в Митаву заезжий доктор Бухнер, промышлявший, наряду с врачеванием, еще и астрологическим искусством. Получив из рук нищей герцогини посильный «Geschenk», почтенный эскулап составил гороскоп, согласно которому выходила ей дальняя дорога и казенный дом с переменою всей жизни да царский венец... Герр Бухнер попал в точку. Ничего так не хотелось Анне, как избавиться от опостылевшего владения и уехать из Курляндии. Хотя уже и Яган был при ней, и Петруша родился... Даже дыханье сперлось, когда заезжий иноземец в почтительных выражениях пересказал ей содержание графленого листа с непонятными словами и знаками, объявил течение небесных светил и что следовало из их сочетаний. Рябое лицо герцогини раскраснелось, глаза заблистали, а объемистая грудь, коей она наваливалась на стол, ходила мехами...

С той поры прошло немало времени. Все сложилось, как было предначертано герром Бухнером. Ту бумагу Анна и по сей день хранила в шкатулке, не расставалась с нею. Все казалось, что не до конца объяснил ей судьбу астролог. Думала показать оный документ академику Крафту. Тоже — дока... И опять же — иноземец, не свой юрод...


4Прибавление.ПОРТРЕТ И ХАРАКТЕР ИМПЕРАТРИЦЫ


В воспоминаниях современников сохранилось несколько описаний ее портрета. Они противоречивы. Вот наиболее известный, нарисованный пристрастной рукою невесты, а потом супруги князя Ивана Долгорукова, сосланного и казненного по указу Анны Иоанновны. Пишет Наталья Борисовна Шереметева, живописуя въезд новоизбранной императрицы в Москву в 1730 году: «... престрашнаго была взору; отвратное лице имела; так была велика, что когда между кавалерами идет, всех головою выше и чрезвычайно толста...» Сын же фельдмаршала Миниха, рассказывая о коронации, смягчал краски: «... государыня станом велика и взрачна. Недостаток в красоте награжден был благородным и величественным лицерасположением; она имела карие острые глаза, нос немного продолговатый, приятныя уста и хорошие зубы. Волосы на голове были темные, лицо рябоватое и голос сильный, пронзительный...»

О характере ее также пишут противоречиво. Сопоставление характеристик бессмысленно, поскольку оценки слишком зависят от придворных удач или неудач самих авторов. Наиболее раннюю запись мы обнаруживаем в дневнике голштинского камер-юнкера Берхгольца, который описывает визит своего герцога в Митаву к герцогине Анне: «...Она приняла его высочество очень ласково, но не просила его садиться и не приказывала разносить вино, как обыкновенно здесь водится. Герцогиня — женщина живая и приятная, хорошо сложена, недурна собою и держит себя так, что чувствуешь к ней почтение...» Этот портрет относится к 1724 году... Позже французский дипломат Маньян писал, что «значительное количество шутов обнаруживает, по-видимому, в этой государыне гораздо больше склонности к такого рода забавам, нежели разуменья в делах». Но мы только что познакомились с ранними годами жизни Анны, будь то в Измайлове, вдали от двора, будь то в Митаве. Не от неудовлетворенного ли желания, не от постоянного ли унижения женского самолюбия, вынужденного подобострастия и лжи остался ум ее неразвитым, а характер жестоким. Все эти качества закладываются в человеке ранними его годами, а потом... потом горбатого только могила исправит.

Почти все современники сходятся на том, что Анна любила роскошь грубую, праздники шумные, низкие удовольствия, включая сюда и зрелища чужих страданий и унижений. Одновременно она была суеверной ханжой, преисполненной страсти к показному благочестию.

Правильнее всего, наверное, было бы сказать, что она была подлинной дочерью своего времени, при этом — человеком небольшого масштаба государственности. Я бы даже сказал, что на троне она была императрицею с психологией и кругозором уездной помещицы... Впрочем, сколько их таких-то выносят волны человеческих борений на самый верх. Те же, кто мог бы, — либо гибнут в водоворотах страстей, как не устраивающие противоборствующие стороны, как слишком умные и самостоятельные, либо... Вот уж, воистину, «бодливой корове Бог рог не дает».

Воля ее была скована постоянным присутствием Бирона. Ничто так не лишает женщину инициативы, как отсутствие законности в ее положении. Да и только ли женщину... Была ли с ее стороны Большая Любовь? Вряд ли. Скорее — добровольное рабство, которое и ныне не редкость в отношениях подобного рода. Тут уж Бог судья. Но от всего этого Анна могла вести себя непоследовательно и противоречиво, подчас вздорно. Я как-то проделал такую работу: выписал ряд выдающихся государственных деятелей разных эпох и рядом — известные из истории черты их личностей, ну там природный ум, образованность, целеустремленность, воля, хитрость, чувство ответственности и многое еще другое, что отмечалось разными авторами и не противоречило одно другому. Так вот, Анна Иоанновна не обладала ни одной из них.

Я понимаю несовершенство такого способа определения характера по уже отстоявшимся во времени чертам, но занятие это любопытное.

Когда оглядываешься на прошедшие годы, невольно возникает горестный вопрос: почему именно нам — народу нашему, стране, вам и мне, «всю дорогу», как говорится, так сильно не везло? Уж казалось бы, с врожденной, вколоченной в поколения тягой к самодержавству, мы ли не готовы по первому зову положить «животы своя» на алтарь Отечества? И что же?.. Вся Европа, половина Азии сумела перестроить свои государства для людей, взрастили у себя цивилизацию. А мы с вами?.. Живем, в большинстве своем, в скотских условиях; нет того зла и несправедливости, которые бы не испытали на себе; и все наступаем и наступаем на одни и те же грабли...

Можно понять, что не всегда во главе государства, системы, коллектива, группы оказывается человек, способный к управлению.

Это ведь тоже талант, и довольно редкий. Плохо то, что за ним, как за щитом, тотчас же выстраивается «группа поддержки», невидимые соправители, а подчас и истинные правители. А ведь возвысившийся дурак старается окружить себя людьми непременно еще более глупыми. Глуп, да предан, — не этот ли принцип определяет всю кадровую политику государства Российского?

Еще Екатерина Романовна Дашкова в записных книжках своих отмечала: «Занимать места государственные, кои требуют знания и способностей, коих мы лишены, есть измена Отечеству и посрамление себе самому». Но куда там... Мы в ответ: «Была бы милость государева, всякого со всего станет...»


5


Душно в царской опочивальне. Маленькие окошки забраны тяжелыми сшивными штофными полстинами — занавесками из плотного шелка с разводами на камчатой подкладке, ни света ни воздуха не пропускают. От тяжкого духа огоньки в лампадах чуть теплятся, того и гляди угаснут. Надо бы встать. Сна у Анны давно нет, а чем дольше в постели, тем сильнее накатывает раздражение. По утрам у нее всегда настроение — хуже некуда. Вот и сейчас императрица чувствует, как под веками начинают скапливаться слезы...

В дверь раздается негромкое царапанье, и в опочивальню боком протискивается Алешка Милютин — царский истопник. Сразу у порога падает на колени и быстро-быстро семенит к постели, целует край одеяла. Не отрывая лица, бормочет что-то... Анна шевелит ногою, высвобождает одеяло и слушает.

— Вчерась государыня цесаревна со всей кумпанией и с камер-юнкерами господами Шуваловыми из свово дому в казармы Преображенския жаловала...

— С‑сука! — отчетливо произносит императрица. Но Алешка, разумеется, и ухом не ведет. Знает, не про него сказано, и потому продолжает скороговоркой:

— У капрала Петра Онофриева изволили милостиво дитя мужеска полу крестить. Гостей собралося дюжины с две. Многия посля водки виват государыне цесаревне кричали, горячность свою к ней показуя...

Э-э-э, истопник-то еще и соглядатай совместно, подсыльной дозорщик. Ай-ай-ай, а что же государыня?.. Она явно недовольна.

— Сучонка, мало ей кобелей, так опеть в казармы... Сколь разов говорено было... У кого тама како место медом мазано?..

Нет, нет, она не спрашивает Алешку ни о чем. Она будто и не слышит его. Его как бы тут и вовсе нет. Словно бы императрица сама с собою разговор ведет. И Милютин понимает это. Он все понимает с полуслова, ему ни растолковывать, ни повторять ничего не нужно.

— ...Сказывали: в тебе-де кровь Петра Великого. Сии слова гвардии солдат Грюнштейн — из жидов — по-немецки кричал, и все слышали...

Окончив доклад, истопник поднимается с колен и идет к печи. Там он выдвигает вьюшки и разжигает приготовленные с вечера дрова.

Анна понимает, что не она первая слышит от него о поездке Елисаветы в казармы, и о Грюнштейне, и о капрале Онофриеве. С самого начала ее царствования велено было особым людям проведывать о всех делах цесаревны. Началось это с розыскного дела гвардейских офицеров в 1731 еще году. Она писала Миниху: «По отъезде вашем отсюда открылось здесь некоторое зломышленное намерение у капитана от гвардии нашей князь Юрья Долгорукого с двумя единомышленниками его такими ж плутами, из которых один цесаревны Елисаветы Петровны служитель, а другой гвардии прапорщик князь Барятинский, которые уже и сами в том повинились». Тогда же «по розыску других к ним причастников никаких не явилось». На всякий случай велела арестовать полюбовника Лизеткина Алешку Шубина. Сей красивый и ловкий семеновец служил при цесаревне ординарцем. По указу его спровадили сначала в Ревель, а потом сослали в Сибирь, где и обвенчали с камчадалкою... Капрала Онофриева она знала. А вот Грюнштейн. Грюнштейн?.. Нет, спрашивать у истопника она не желала.

Алексей Яковлевич Милютин — московский купец, торговавший в золотом кружевном ряду. По своей инициативе еще году в четырнадцатом завел у себя шелковое дело и как-то при случае поднес кусок атласу царице Прасковье Федоровне, за что и был причислен к должности истопника. Придворная государственная служба в любом качестве была удачей для обывателя. Отнимая немного времени, она доставляла возможности, а главное, никто более не мог отвлечь дворового служителя на иные казенные надобности. Царица Прасковья показала атлас царю Петру. Тот поглядел и сказал, что атлас худ. Прасковья согласилась, но добавила, что сделан он зато не в иноземщине, а своим русским, не учась. Царь, ревновавший ко всяким новым ремеслам, исходившим из склонности подданных, тут же поинтересовался — кто сей умелец?

Царица представила Алешку, и он перешел в большой двор на ту же должность при печах. С тех пор Милютин не только расширил свое заведение. В 1735 году он выстроил на Большой першпективной дороге (так назывался Невский проспект до 1738 года) преизрядное здание — Милютинский ряд.

После одного из удачных подношений герцог Курляндский пообещал Алешке дворянство и даже самолично придумал ему герб — три серебряные вьюшки на лазоревом поле. И тот был готов вывернуться наизнанку за обещанную милость.

Анна знала, что истопник как пес предан Ягану, и была к нему милостива. Впрочем, замечала ли она мужика? Только в связи с Яганом. Как-то раз он сказал ей, что истопник чересчур грязен, чтобы допускать его до руки. По старинному обычаю все дворовые служители, входя в покои государыни, целовали у нее руку, а затем подходили к руке Бирона. Милютин же с той поры целовал ногу Анны. А когда заставал в ее постели герцога, то, обежав кровать на коленках, припадал и к ноге герцога.

Анна вздохнула. Последнее время Яган все чаще приходит к ней тогда, когда пламя в печи уже гудит и, стреляя искрами, наполняет опочивальню веселым треском.

Впрочем, может быть, думала она и о чем-нибудь другом. Кто осмелится утверждать, что может проникнуть в мысли женщины, просыпающейся утром в одинокой постели?

Но пора было вставать. На скрип кровати подползла на коленках дурища. Припала к руке, залопотала, передавая ночные дворцовые сплетни: кто из караульных спал на посту, да кто из фрейлин блудил в темных покоях. Еще не так давно все это занимало ее. Вместе с Яганом они весело придумывали наказание провинившимся, смеялись над испугом уличенных... Сейчас все стало не так. Ее не развлекали даже блестящие маскарады, на которых роскошь костюмов вызывала приятное изумление среди иноземцев. Не садилась она более по утрам в седло в манеже у Ягана. Не стреляла в цель. Все опостылело. Со страхом ждала возобновления колик и то слушалась, то бранила лекарей.

От тревожного состояния души стала раздражительной. Кричала на дежурных фрейлин: зачем дремлют, зачем спят ночью? Пошто здоровы, коровищи... Била по щекам ни за что, таскала за волосья. К себе приблизила Стешку-бессонницу из злых говорливых дур, чтобы бессменно ночью сидела рядом, чтоб не молчала... Господи, думала она, хоть бы скорее зима минула. Весной — в Петергоф. Вон из постылого Зимнего дома, от хворей, от надоевших дел государственных. К лету она непременно поправится...

Анна повернулась на бок. Тихо вякнула комнатная собачонка, золотошерстая, не более апельсина, и оттого получившая имя Цитринька. Несмотря на деликатные размеры, собачка была на редкость злобной. Не раздумывая, хватала острыми зубами всякого, потревожившего ее покой. Но Анна могла с нею делать все, что угодно. Та лишь поджимала уши. Любила же собака, пожалуй, одного князя Никиту Волконского, произведенного в шуты и приставленного к ней для кормления... Каждое утро Волконский, не потерявший, несмотря на жестокое унижение, своей величественности, подымался по лестнице на верхнюю кухню и молча протягивал придворному кухеншрейберу кружку для сливок. По общему продовольственному наряду Цитриньке полагался каждодневно штоф свежих сливок.

— Иван! — орал тучный, одышливый кухеншрейбер, для которого все русские были «Иванами». — Иван! Комм шнель, приносить слифки. Собачий барин приходиль! — И каждый раз громко хохотал над своей шуткой.

Ни один мускул не дергался при этом на гладком породистом лице бывшего стольника. Он спокойно дожидался, когда дежурный мундкох принесет сливки. Аккуратно, припасенной заранее ложечкой, пробовал, не скисшие ли. Собачке в наряде были указаны «сливки молочныя свежие». После чего так же невозмутимо расписывался в расходной ведомости о полученном припасе и, не говоря ни слова, уходил. Раньше он, бывало, шутил, перебрасывался дворцовыми новостями и с толстым кухеншрейбером, и с мундкохами. Раньше, пока не прозвучала в первый раз кличка «собачьего барина». С той поры Волконский на кухне молчал.

Так же молча нынче на празднике бывший камергер встанет в конце галереи в шеренге шутов и будет стоять недвижно, величественный, как мажордом, со свиным пузырем на палке. Проходя мимо, придворные станут шутить по его поводу, задирать его, как дети — легкомысленные и жестокие, не задумываясь ни о чем. К чему думать — особенно в праздники...


6Прибавление.О ДУРАКАХ НАПУСКНЫХИ ДУРАКАХ НАТУРАЛЬНЫХ,СИРЕЧЬ О ШУТАХИ ПРИЖИВАЛЬЦАХ ПРИ ДВОРЕ


Обычай держать при себе дураков для потехи родился очень давно. В феодальные времена каждый барон в свободное от грабежей, войн и турниров время, за неумением заняться лучшим, развлекался с шутами. В наши дни шуты-шестерки существуют в армии, в местах заключения и еще, как ни странно, в коридорах власти, при начальниках. Анекдоты, услуги сомнительного свойства, наушничество — все тот же арсенал средневекового шутовства. И вряд ли стоит искать благородство как среди господ, находящих удовольствие в глумлении над нижестоящим человеком, так и среди тех, кто из дурачества своего делает профессию. Чувство самоуважения — показатель культуры и воспитания не только одного отдельно взятого человека, но и всего общества.

Одно из ранних упоминаний о шутах в России нашел я у Михаила Ивановича Семевского, замечательного историка прошлого века. Касалось оно эпохи Грозного. В ту пору при дворе царя служил в шутах князь Осип Гвоздев. И как-то раз, недовольный его шутками, вылил Иван Васильевич на голову шута полную миску горячих щей. Несчастный «смехотворец» без памяти кинулся прочь, да налетел на самого царя. И тот в сердцах ударил его ножом. Обливаясь кровью, упал Осип тут же возле обеденного стола и скоро затих. Иоанн велел позвать доктора Арнольда...

— Исцели слугу мово доброго, — сказал царь иноземному лекарю. — Я поиграл с ним неоглядчиво...

— Так уж неоглядчиво, государь, — ответил тот, — что разве только Господь Бог да твое царское величество смогут воскресить умершего. В нем ведь и дыхания уж нет...

Махнул царь рукой, назвал умершего князя-шута псом и велел убрать падаль. Обед продолжался...

Жаловал шутовскую потеху и Петр Великий. Разные у него были «дураки». Одни шли своею охотою, другие приговаривались к шутовству в наказание. Для дворян фиглярство при дворе было службой. Пусть не слишком почетной, но «ближней», государевой. В «Записках майора артиллерии Михаила Васильевича Данилова», жившего в 1722—1771 годах, есть такие строки: «...многия за счастье почитали быть у знатных людей в держальниках, приживальцах и шутах». Почему?..

Попробуем разобраться в этом на примере знаменитого петровского шута Ивана Балакирева.

Иван Александрович Балакирев происходил из старинного рода русских дворян, служивших еще в XVI веке «стольниками у крюка». Однако, с юности не имея желания ни к службе, первейшей обязанности дворянина, ни к учебе, «...отбывая от службы и от инженернаго учения принял на себя шутовство и чрез то Вилимом Монсом добился ко Двору Его Императорскаго Величества...». Значит — сам, по душевной склонности. Впрочем, такое ли это редкостное явление в нашей жизни? Желание дурачиться, менять маски, лицедействовать в угоду другим, перевоплощаться в иные образы, гаерствовать — довольно широко распространенная, как мне кажется, черта характера многих людей, нечто вроде духовной проституции, склад, стереотип натуры. Ранее из них выходили скоморохи и шуты. Ныне многие идут в актеры и политики, становятся знамениты.

Кстати, по свидетельству Семена Порошина, старики отзывались о Балакиреве всегда с большой похвалой. Так, Никита Иванович Панин говорил, что шутки Ивана Александровича «никогда никого не язвили, но еще многих часто и рекомендовали». Являясь преданным и доверенным слугою Екатерины, Иван был во время процесса над Монсом приговорен к батогам и сослан в Рогервик на десять лет каторжных работ. По смерти Петра императрица тут же его вернула, произвела в поручики лейб-гвардии и... оставила при дворе в прежней должности.

«В числе придворных шутов, — пишет далее М. И. Семевский, — видим мы несколько людей не только мелкаго дворянства, но и знатных родов: хорошее содержание, лень или неспособность заниматься полезным и свобода насмехаться не составляли для некоторых бесчестья вступать в такую должность».

Другим петровским шутом был Лакоста, или Ян д’Акоста, португальский еврей, крещенный в христианскую веру. Кто-то из русских резидентов привез его из Гамбурга, и он прижился при дворе. Лакоста был высок ростом, удивительно тощ, с длинными нескладными ногами и руками. Уже сама фигура его вызывала смех. Но он был притом умен, хитер и ловок. А его мягкий незлобный юмор и умение ко всем подольститься, подладиться делали его непременным участником многих всешутейных соборов. За верную службу Петр подарил ему необитаемый остров в Балтийском море и пожаловал титул «самоедского короля».

Лакоста был хорошо образован, говорил на нескольких языках и превосходно разбирался в Священном Писании. Петр, который считал себя большим знатоком в этой области, любил поспорить с шутом на богословские темы. Мы порою представляем себе царя-преобразователя чуть ли не атеистом или, уж во всяком случае, человеком равнодушным к религии. Это неверно. Воспитанный с детства в православной вере, при всем своем прагматизме, Петр был религиозен, как и все русские люди. Он, может быть, лучше других понимал еще и пользу церкви как одного из рычагов управления и нравственного воспитания народа, и потому уделял устройству церкви достаточное внимание.

При дворе Анны Иоанновны официальных шутов было шестеро. Двое — Иван Балакирев и Лакоста достались ей вместе с троном от великого дяди. Третий — Педрилло, прибыв в Россию музыкантом, добровольно перешел в службу шутом из корысти. А трое оставшихся — князь Никита Волконский и Михаил Голицын, а также граф Алексей Апраксин приговорены были к шутовству в наказание. Впрочем, тяготились службою этой лишь Волконский с Голицыным.

Апраксин же, пожалуй, именно в этой новой своей службе нашел истинное призвание, наслаждаясь свободой мишурной власти и возможностями шута. Старики, добрыми словами характеризовавшие Балакирева, отзывались о нем иначе: «...граф Апраксин, напротив того, несносный был шут, обижал часто других, и за то часто бит бывал».

Однако императрица Анна Иоанновна больше любила «дураков натуральных», которых были толпы во дворце. В книге «Внутренний быт русскаго государства с 17‑го октября 1740 года по 25‑е ноября 1741 года» — время правления Анны Леопольдовны, после смерти Анны, — в разделе «Приживальцы и приживалки при дворе» говорится: «Прежде всего обращают на себя внимание малорослыя люди, или, как их называли, карлы и карлики. Таковы: Яков Локтев (само прозвище показывало величину роста); Петр Подчертков, Ларион Щеголев, Демьян Степанов; жившие в Старом Зимнем Дворце карлицы: Аннушка, Наташа, Пелагеюшка. Затем следует отдел малолетних — приемыши: из иноземцев, крещенных в православную веру: персиянец Михаил Федоров, татарчата и калмычата, коих число не показано, и русский Илья Миронов; сюда же по национальности относятся: арапки, «девушки персиянки»: Анюта, Параша, Екатерина, калмычки; остальные затем, коим данныя им прозвания показывают особенности их, суть следующия: Мать-безножка, Дарья Долгая, Федора Дмитриевна, Анна Павлова, Домна Дементьевна, девушка-Дворянка, Акулина Лобанова, Катерина Кокша, Баба Материна Фирсовна; девушки: Прасковьюшка, Афимья Горбушка; три вдовы: Екатерина Михайлова, Муторхина, Пелагея Ермолаева, а некоторыя известны просто под общим названием «старух» и «сидельниц»; не обошлось и без представительниц духовнаго элемента, каковыми были монахиня Александра Григорьева и ее приемыш, упоминавшийся выше Илья Миронов».

Без всей этой своры: карлов, уродов, баб-говоруний и юродивых императрица не могла жить... Может возникнуть вопрос — почему? Анна Иоанновна была далеко не дурой, какой ее подчас представляют историки и литераторы. Отнюдь не глупым было и ее окружение... Впрочем, читатель и сам в состоянии будет составить себе мнение обо всех героях. Но, кроме «личных», так сказать, причин, коренящихся в самой натуре императрицы — человека целиком своего времени, были, как мне кажется, и более общие... Посудите сами: узурпировав фактически власть при живых «законных» наследниках Петра, она должна была находиться в постоянном страхе возможных заговоров. Это неизбежная судьба узурпаторов всех времен и народов. Вспомните страх Сталина, обернувшийся чудовищными репрессиями и... тою же толпою ну если не «натуральных дураков» возле, то, во всяком случае, людей без чести и совести, готовых на любое угодничество перед владыкой.

И тогда, в веке восемнадцатом, наверное, те, кому этот страх верховной властительницы был выгоден — и Бирон, и Остерман, Ушаков, Куракин, тот же Волынский, список можно продолжить, — поддерживали его в ней. В такой обстановке, чувствуя постоянную неуверенность, Анна всегда стремилась находиться в центре пустопорожней болтовни, «дураческих» драк и потасовок — неопасного, зримого, простого действия... Оставаясь одна, она начинала беспокоиться, нервничать. Особенно трудно доставались ей ночи. Императрица боялась темноты, дурно спала и оттого постоянно была озабочена поисками «бессонниц» и «баб-говоруний».

Интересны в этом отношении ее письма к Семену Андреевичу Салтыкову, московскому генерал-губернатору и ее дяде по материнской линии. Так, в 1733 году она писала: «...живет в Москве у вдовы Загряжской Авдотьи Ивановны княжна Пелагея Афонасьевна Вяземская девка, и ты прежде спроси об ней у Степана Грекова, а потом ея съищи и отправь сюды ко мне, так чтоб она не испужалась, то объяви ей, что я беру ее из милости, и в дороге вели ее беречь. А я беру ее для своей забавы, как сказывают, она много говорит. Только ты ей того не объявляй. Да здесь, играючи, женила я князя Никиту Волконскаго на Голицыной и при сем прилагается письмо его к человеку его, въ котором написано, что он женился вправду; ты оное сошли к нему в дом стороною, чтоб тот человек не дознался, а о том ему ничего сказывать не вели, а отдать так, что будто прямо от него писано».

В поручении начальнику Тайной розыскной канцелярии генералу Ушакову говорится: «...Поищи в Переяславле у бедных дворянских девок или из посадских, которыя бы похожи были на Татьяну Новокщенову, а она, как мы чаем, что уж скоро умрет, так чтоб годны были ей на перемену; ты знаешь наш нрав, что мы таких жалуем, которыя бы были лет по сороку и такия говорливыя, как та Новокщенова или как были княжны Настасья и Анисья, и буде сыщешь, хоть девки четыре, то прежде о них отпиши к нам и опиши, в чем они на них походить будут...»

А вот и еще одно занятное поручение генерал-губернатору Москвы: «...Прилагается шелковинка, которую пошли в Персию к Левашову, чтоб он по ней из тамошняго народу из персиянок или грузинок или лезгинок сыскал мне двух девочек таких ростом, как оная есть, только‑б были чисты, хороши и не глупы, а как сыщешь, вели прислать к себе в Москву...»

В ее личных письмах множество хозяйственных распоряжений, пристойных более провинциальной помещице, погруженной в узкий мир своего домашнего бытия. И тем неожиданнее оказываются ее подчас весьма проницательные и остроумные пометы на государственных бумагах и ее решения вопросов, докладываемых кабинет-министрами. К сожалению, их чрезвычайно мало. Верховное управление государством предоставлено было Кабинету. Вначале это были: барон Остерман, потеснивший всех «ум Кабинета», затем — граф Миних и «тело Кабинета» — князь Черкасский. К описываемым нами дням февраля 1740 года из старого состава остались лишь Остерман и Черкасский... Впрочем, не будем забывать, что наше «Прибавление» касается пока дураков, как напускных, так и натуральных. О господах же кабинет-министрах — в свое время...

Банда приживальцев во дворце была вовсе не столь безобидна, как это может показаться на первый взгляд. Не имея никаких должностей, они получали казенное содержание, и все их призрачное благополучие держалось на прихоти хозяйки-императрицы. Это разъединяло их. Условия требовали, чтобы они вели между собой непрерывную междоусобную борьбу за милости, за подачки и, в конце концов, за выживание. Вместе с тем они сплачивались, когда нужно было противостоять время от времени чересчур усиливающемуся давлению на них придворного общества.

Все знали, что приживальцы выполняют роль шпионов и наушников, добровольных или покупаемых ябедников и доносчиков. Так и жило в зыбком равновесии это, с одной стороны, удивительное сообщество обездоленных и попираемых всеми, несчастных людей, а с другой — опасная группа лишенных совести, продажных тварей, сделавших собственное унижение профессией, а отсутствие стыда и цинизм — корпоративным признаком...

Удивительна и неизбывна натура человеческая. Какое чувство вы испытываете в зале ли, у экрана ли телевизора дома, глядючи на кривляющихся «звезд» музыки и пения или на тех несчастных, лишенных талантов общепризнанных и потому сделавших своим «талантом» отсутствие человеческого достоинства. Они раздеваются донага, трясут перед толпою отвислыми частями тела... Если мы согласимся с тем, что в добровольные шуты шли все-таки люди с определенными аномалиями психики, то, признавая сегодня допустимость массового глумления над заповедной скромностью, не обозначаем ли мы нашу всеобщую нравственную болезнь?.. Так ли уж нужно выдавать «все на продажу»? И как избежать здесь другой крайности — ханжества, а затем и «запретных зон»?.. Не знаю, вопрос это не простой. Говорят, старики любят давать хорошие советы, потому что уже не способны на плохие поступки, — возможно. Но мне думается, что негоже тиражировать то, что создано богом ли, обществом ли для интимного потребления. Оно может существовать в массовой культуре для тех, кому, по тем или иным причинам, невтерпеж. Но массового тиражирования не надо.

Ведь пора признать, хотя мы все время это и отрицали, что дурных наклонностей, скверных устремлений заложено в человеке больше, нежели добра, милосердия и стремления к совершенству. Быть вором, развратником, человеком без интересов к высокому и вечному, наверное, проще, чем воспитать в себе Человека. А ведь именно такую задачу ставит перед собою цивилизация, хотя и решает ее пока с весьма переменным успехом. Культурная революция, сексуальная революция, как и любые другие, приводят прежде всего к разрушениям. И если цивилизованные страны, обладающие давними и устойчивыми традициями, способны к быстрому восстановлению нанесенного морально-нравственного ущерба, то для молодых сообществ, каковым является и наше государство, такие эксперименты кажутся неоправданно опасными, опыт к тому, увы, есть...

«Глумотворство», смена личин, шутовство, я повторяюсь, это не только профессия, это внутренняя психологическая, врожденная потребность человека. Хорошим актером может стать лишь тот, кто с детства природой приспособлен к избранной судьбе. Как профессия актерство связано и с определенными потерями. Может быть, именно в этом заключались причины того униженного положения, в котором люди сей профессии находились бо́льшую часть своей обозримой истории.

В наши дни социальный статус актеров сильно изменился. Благодаря средствам массовой информации, а может быть, одновременно в связи с девальвацией идеалов и авторитетов подлинных, популярность их ремесла чрезвычайно выросла. А мнимые трудности творческих мучений, о которых с такой охотой актеры рассказывают, никого не пугают, скорее наоборот. И вот уже актеры у нас не только играют роли, но и учат жить, управляют государствами, высказываясь по вопросам политики, морали и нравственности. Но ведь нравственность актера и народа — разве это не то же, что мораль продавца в советском магазине и покупателя?..

Среди нас довольно широко распространено заблуждение, когда, глядя на знакомое лицо в «Театральном интервью», мы видим вместо актера — роль, которую он ловко, пусть талантливо, сыграл на подмостках, перевоплотившись на время спектакля в задуманный режиссером образ и разыграв на сцене сочиненную драматургом ситуацию.

В заключение я выскажу мысль банальную, но редко произносимую: каждый человек, наверное, может пахать землю, валить лес, добывать уголь и руду, разводить и доить коров, быть слесарем, токарем, докером... Но далеко не каждый, к счастью, — быть актером, литератором; к сожалению, не каждому доступны профессии ученого, художника, архитектора. Читатель сам мог бы продолжить этот список, разделив лист бумаги на две колонки. Хотелось бы только к привычной истине: «человек выбирает профессию» — добавить: «так называемые творческие профессии сами выбирают человека».


7


Анна выпростала из-под одеяла ноги с желтыми твердыми пятками. Сморщилась, поглядевши на больной распухший палец. Потянула носом. Палец пахнул кислым. Отвернув голову, повела по покою очами. Стешка, дожидавшаяся этого движения, проворно надела ей на ноги мягкие меховые пантофли. Не переставая болтать, подала широкий бледно-зеленый моргенрок... При дворе все знали, что Бирон терпеть не мог темной одежи. Не любила ее и она.

Встала. Не стесняя себя присутствием истопника, зашла за ширмы, справила малую нужду в серебряный уринник, принадлежавший некогда князю Меншикову. Потом прибрала волосы, повязала голову красным платком по-крестьянски и тем завершила утренний туалет. Не приученная с детства к чистоплотности, она не приобрела этих привычек и в бедном, лишенном удобств митавском дворце. А перебравшись в Петербург, постаралась прежде окружить себя роскошью, но мыться чаще не стала, хотя мыльня и мыльщицы-бабы — все находилось тут же на ее половине. Яган же презирал баню, считал ее одним из примеров русского варварства. Он мылся в лохани. Не часто.

Со двора донесся визг полозьев и невнятный разговор, перешедший скоро в громкую ругань. Анна подошла к окну. Мимо, впрягшись в низкие салазки, четверо мужиков тащили резаные плиты крашеного льда.

— Нюшка, Нюшка! — закричала императрица, всплеснув руками.

В дверь просунула голову Анна Федоровна Юшкова, камер-фрейлина, любимица. Но ныне государыня гневалась...

— Кто велел ледяны палаты разбирать? Нешто я не приказывала, чтоб до весны стояли?..

Голова камер-фрейлины скрылась. За дверью опочивальни затопали, загомонили женские голоса. Потом все стихло. Некоторое время спустя те же мужики, только уже без шапок и со всклокоченными бородами, молча проволокли салазки в обратную сторону. Анна отошла от окошка. Случай напомнил ей куриозную свадьбу шутов. Спохватилась, что давно не видела Квасника с новоявленною княгинею...

Шевельнулось ли в темном ее сердце чувство вины перед стариком? Вряд ли. Шут — не человек, хоть бы и княжеского был роду. Однако удовольствия она от этого воспоминания не испытала и, чтобы отогнать поскорее тревожные думы, стала вспоминать о самом доме ледяном... Сколько было хлопот в ростепель, когда перед самым праздником вдруг просела готовая крыша и потекли стены. Анне было жалко дивного строения, возведенного по проекту гоф-бау-интенданта и архитектора Еропкина. Кабинет-министр Артемий Волынский приводил того во дворец, представлял. Строитель понравился: лицо чистое, светлое, глаза ясные, как у Ягана. Над пухлыми губами — небольшие усики. И поговорить — мастер... Что-то он ей такое смешное про италийские страны рассказывал... Она улыбнулась про себя, задумалась, стараясь припомнить насмешившее. Но вместо того пришло на память, как в канун Сретенья с Тишкой-юродивым заклинали мышей в Зимнем доме. Страсть, сколько их развелось ныне, знать недаром господин профессор из Академии Георг Крафт сказывал, что зиме быть суровой...

А тогда старичок-юрод, после обильной трапезы с возлиянием, в сопровождении целой свиты баб-приживалок, обошел все покои императрицы. Там ветошку какую подобрал, там щепочку отколупнул. Собранное снес в большую залу тронную с жарко натопленной и выметенной печью. Сложил все на загнетке да и сжег, поднеся раскаленную докрасна кочергу. Потом выгреб золу и с нашептыванием высыпал в те места, откуда брал остатки. «Как железо в воде тонет, — приговаривал юрод-колдун, притоптывая ногою, — так и вам, гадам, сгинуть в преисподнюю, во смолу кипучую, во ад кромешной...» Приживалки и приживальцы покаживали зелеными свечами, жгли ладан. Подхватывали слова: «... не жить вам на белом свете, не видать вам травы-муравы, не топтать вам росы медяной, не есь, не сгрызь запасов хозяйских...» Потом все по знаку замолчали, а знахарь голосом высоким и пронзительным вскричал: «Заклинаю вас, мышей, моим крепким словом на веки веков. Слово мое ничем не порушится, аминь!»

Анна из своих рук поднесла юродивому кубок со сладким вином, дарила деньгами, просила не обессудить на угощении и на одарении. Юрод фыркал, отворачивался, ничего не брал, пока не вышла она из покоя. А потом прибегала к ней Анфиса-сказочница с разбитым носом. Говорила, что старичок-то не токмо все вино выпил, но и побил женок, отнимая у них даренные государыней деньги. Императрица смеялась...

В ту ночь до вторых петухов слушала страшные сказки про колдунов и оборотней. Спала дурно. На другой день встала с тяжелой головой, но без гнева...

Февраль весь был заполнен приятными хлопотами. На другой день после Сретенья отмечали ее тезоименитство. Гостей съехалось — тьма. Но праздник прошел вяло, без интереса. А на Николу Студита, четвертое февраля, пришелся день рождения Петруши, сына Ягана... Анна любила больше младшенького, Карлушу, но обидеть невниманием наследника герцога Курляндского не могла. И потому подарок отроку выбирала долго и придирчиво. Остановилась на аглицком ружье с насеченными золотом стволами, резным ореховым прикладом...

На Вуколов день, на 6 февраля, пришлось начало масленицы. Началась она со свадьбы машкерадной Квасника-Голицына... Императрица нахмурилась — никак ей не отвязаться от окаянного действа. Так и стоит перед глазами фигура дурака Квасника с Бужениновой на слоне... Тьфу, господи!..


Отступление


Здесь я бы хотел сделать небольшое отступление. Дело в том, что сей эпизод из отечественной истории уже не раз привлекал к себе внимание беллетристов. И с чего бы так? Де́ла-то на табачную понюшку. Однако, начиная от сюжета романтической версии Ивана Лажечникова в романе «Ледяной дом» и до очерка Юрия Нагибина «Квасник и Буженинова», каждый автор по своему произволу строит отношения и образы героев, нимало не заботясь об исторической достоверности. Но если в годы Лажечникова «Дело Волынского» было секретом, тайной за семью печатями, то ныне оно описано во множестве исследований и мемуарных источников... Впрочем, Бог с ним. В беллетристике дозволяется. Но поскольку наше с вами разыскание носит все же название литературно-исторического, постараемся не противоречить источникам.

Собирая материалы о годах правления Анны Иоанновны, я наткнулся на прелюбопытную книжицу, скромный объем которой восполнялся протяженностью названия: «Подлинное и обстоятельное описание построеннаго в Санктпетербурге, в Генваре месяце 1740 года ледянаго дома и всех находившихся в нем домовых вещей и уборов с приложенными при том гравированными фигурами, также и некоторыми примечаниями о бывшей в 1740 году во всей Европе жестокой стуже, сочиненное для охотников до натуральной магии чрез Георга Волфганга Крафта, Санктпетербургской Императорской Академии наук члена и физики профессора. Печатано при Императорской Академии наук, 1741».

Кто такой Крафт, с именем которого мы уже встречались в воспоминаниях императрицы, и почему он описывает проект «ледяных палат», хотя автором оного и строителем был, как мы уже тоже знаем, Петр Еропкин?..

Георг Вольфганг Крафт приехал в северную столицу Российской империи в 1726 году вместе с профессором Бильфингером, приглашенным на службу в новоучрежденную академию. Крафт приехал без зова, без контракта и даже без паспорта. Именно так, как может приехать лишь совершенно безрассудный двадцатипятилетний молодой человек, только-только окончивший университет и получивший звание магистра. Впрочем, в Петербурге он повел себя весьма разумно и осмотрительно. С начальством не ссорился, старался угождать, от работы не бегал. Скорее, наоборот. Так, по собственной инициативе Крафт начинает с 1729 года вести метеорологические наблюдения и предсказывать погоду. Он взялся составить подробный план столицы. Позже, не без помощи советника Шумахера, на сестре которого он женился, с ним заключили контракт. Назначили академиком по кафедре «генеральной математики», а потом и кафедре физики. Он даже стал давать уроки младшему сыну курляндского герцога. За время своего пребывания в петербургской Академии Крафт написал множество сочинений и статей. Но, по свидетельству академика Штелина, более всего занимался астрологическими предсказаниями. Императрица была суеверна и свято верила в «течение звезд». А посему и весьма часто обращалась в Академию, требуя ответов на свои вопросы самого разного характера и прогнозов. При этом вышеупомянутый Штелин писал: «Сие дело всегда касалось до тогдашнего профессора математики и экспериментальной физики г. Крафта, который по такому случаю на придворный вкус больше прилежал к астрологии и чрез принятые в ней правилы решал удивительные задачи...» Нередко, вызванный во дворец, Крафт показывал скучающей государыне занятные физические опыты...

Сороковой год в Санкт-Петербурге начинался непогодою. С самого Рождества ударила оттепель, да какая! С дождем и ветрами, все карты подготовленных святочных праздников перепутала. Ледяной дом, построенный на Неве перед дворцом, подтаял, крыша его просела. Четвертого генваря, устав от непогоды, императрица погнала генерал-адъютанта через потемневшую реку на Васильевский остров к Крафту за прогнозом.

Профессор Крафт ответствовал, что по его счислению оттепель вот-вот кончится и ко Крещению возьмется стужа. Георгу Вольфгангу баснословно везло. В архиве Петербургской Академии наук сохранилась запись о том, что «25‑го Генваря на здании Императорской обсерватории термометр фаренгейтова разделения в 7‑м часу по‑утру, на 30 градусов ниже 0 опустился. В сенях каменных палат, в которыя надворный воздух свободно проходить мог, повешенный термометр чрез весь тот день на 3‑м градусе по 0 стоял... И такия морозы, начавшись с Генваря месяца, продолжались в Петербурге до самаго марта». После неожиданной оттепели вторая половина зимы оказалась люто холодной.

И все-таки, какое отношение придворный астролог и физик Георг Крафт мог иметь к «ледяным палатам», потешному дворцу, возведенному по проекту гоф-бау-интенданта Петра Михайловича Еропкина?

Скорее всего, их знакомство состоялось с того самого плана столицы, составление которого принял на себя без всякого принуждения со стороны начальства молодой Крафт. В ту пору пришли известия из-за границы о том, что подобную же работу затеял некий аббат де ла Грив в Париже. И Крафт не без оснований рассудил, что его инициатива не останется незамеченной. Так все и случилось. Инспектировал от полицмейстерской канцелярии сей план Еропкин, высоко оценивший проделанную работу. Действительно, на большом листе бумаги можно было узнать едва ли не каждый из более или менее значительных домов Санктпетербурга.

Знакомство Крафта с Еропкиным прямых следов в архивных документах не оставило. Что, впрочем, понятно, если принять во внимание несчастную судьбу русского архитектора и осторожность немецкого профессора. Но на то, что оно было достаточно тесным, указывает хотя бы то обстоятельство, что в описываемое нами время герр профессор физики теоретической и опытной вдруг заинтересовался проблемами архитектуры. Причем настолько, что из-под его пера даже вышло сочинение «Решение задач до архитектуры гражданской принадлежащих», написанное на латинском языке. В нем немало мыслей и идей, совпадающих с теми положениями, которые высказывал Еропкин, готовя материалы для обширного труда, получившего впоследствии название «Должность архитектурной экспедиции». Поскольку труды Крафта увидели свет после злополучного 1740 года, имя Петра Михайловича Еропкина в них по вполне понятным причинам не упоминается. Знакомая традиция, не правда ли?..


* * *

Но вернемся к программе февральских праздников, воспоминания о которых августейшей особы мы так бесцеремонно прервали своим отступлением. Следом за масленой неделей пришел полковой день Преображенского полка. Императрица, носившая звание его полковника, не могла не явиться к солдатам, вот уже четвертое царствование служившим главной опорой трона. Вернее — одной из главных опор, поскольку ее же заботами количество оных возросло, появились и другие не менее надежные полки.

Потом наступил день ангела Бенигны Бирон, курляндской герцогини, толстой дуры, но... Анна строго следила, чтобы никто из придворных не манкировал своими верноподданническими обязанностями по отношению к Ягану и его семейству, ее семейству...

Наконец, на 14, 15 и 17 февраля были назначены великие торжества по случаю долгожданного трактата с Портою...

Когда обозреваешь события, происходившие одновременно при дворе и в государстве, не может не поражать несоответствие. Несоответствие пигмейских забот «набольших» людей, стоящих у кормила власти, с событиями как в самой столице, так и в других местах империи. Пока придворные сбивались с ног, изыскивая новые развлечения для вечно скучавшей государыни, Василий Татищев тут же на Невском проспекте в доме у Фонтанной реки писал первую российскую историю. В кружке Волынского обсуждались государственные проекты. В Академии наук работали братья Бернулли и Эйлер. В амстердамском порту среди матросни толкался рослый круглолицый студент по имени Михайла Ломоносов. Русская армия воевала. Работали экспедиции. Федор Соймонов сочинял лоции. В Сибири бунтовали инородцы, а русские крестьяне строили там же заводы и города.


8


Постепенно огонь в печи разгорается и пламя вытягивает из комнаты прокисший за ночь воздух. Прижав к животу, Стешка выносит из-за ширмы серебряный уринник с ручкою. В опочивальню начинает пробиваться аромат утреннего кофия. За потаенной дверью, обитой голубым атласом под цвет стен, чуткий слух императрицы улавливает звук твердых шагов — Яган! Она поправляет красный платок на нечесаной голове, стягивает потуже узел под тяжелым подбородком и опускается на стул.

Он входит стремительно, как всегда. Подходит к ней, преклоняет колено:

— Guten Morgen grosmutige Gebieterin[2]. Фаш фелитшестф исфолил карашо почифать?..

Анна улыбается. За десять лет жизни в России Эрнст Иоганн Бирон, несмотря на презрение к обычаям народа, вполне усвоил его язык. Но чтобы посмешить ее, иногда делал вид... Иногда... Когда ему что-нибудь было нужно или он был в чем-то виноват... Она машет рукой:

— Полно тебе. Иди лутше к столу... — И, чтобы сделать ему приятное, добавляет по-немецки: — Nim Platz, wollen wir Kaffe trinken[3].

Они пьют традиционный утренний кофе. Бирон режет на мелкие кусочки буженину, которую она так любит, и кладет ей в рот. И Анна ест и ест, несмотря на протесты архиятера Ивана Фишера и целого консилиума лейб-медиков. Зная любовь императрицы к дворцовым сплетням, Бирон докладывает ей краткий экстракт из перлюстрированных писем, сделанный его личным секретарем. В связи с этим Анна неожиданно вспоминает историю, недавно приключившуюся с бывшим гофмаршалом митавского двора курляндским бароном фон Сакеном. Находясь в Петербурге, барон в одном из своих писем выразил удивление по поводу безграничной власти герцога, ссылавшего неугодных ему не только русских, но и курляндских дворян из Петербурга без всякого суда и следствия в Сибирь. Письмо попало к Бирону...

На мгновение Яган хмурится при упоминании императрицей сего дела, но потом поднимает на Анну льдистые, светлые, почти прозрачные глаза и громко смеется.

— О! Я придумывал хорошая шутка. Посылать два зольдатен мит капоралле на двор к герр барон и велеть арестовать фон Сакен, посаживать в кибитка и объявлять о ссылка нах Зибириен. Дураку завязали глаза и три недели возили по окрестным дорогам. И вот, kannst du dir vorstellen, Annchen[4], ты себя представлять, Аннхен, однажды кибитка останавливается. Барон просыпается. Кибитка стоять. Ringsum[5], вокруг тихо. Ganz still... Герр барон кричать. Никто не отвечать. Ringsum совсем пусто. Кибитка стоять возле его дом... Фон Сакен бежать в дом и там находить на стол мой письмо. Он читает, что ежели и далее станет удивляться так неосторожно мои действия, то скоро-скоро поехать в настоящий Зибириен...

Бирон снова раскатисто смеется, одновременно внимательно наблюдая за Анной. Некоторое время та будто колеблется, но потом смеется тоже. Все в порядке...

За окнами нарастает шум. Это ко дворцу съезжаются придворные, иностранные послы. Сегодня — большой день. Праздник подписания мира с Портою. Императрице пора одеваться. В гардеробной уже давно шаркают ногами фрейлины, не смея войти...

— А что супруга барона? — спрашивает напоследок Анна, отсмеявшись и прожевав. — Поди испужалась?..

Барон тут же подхватывает тон:

— Испужальса, испужальса, meine Lieblings[6]. Так испужальса, denkst du[7], глюпый баба помираль от страх. Когда барон воротиться домой, sie war schon begraben[8]. Ее уже похоронили.

Он бросает на императрицу короткий внимательный взгляд, чтобы уловить отношение к сказанному и в случае недовольства опередить хотя бы на мгновение ее реакцию. Заметив, что Анна нахмурилась, он тут же добавляет:

— Я думаю, фон Сакен не станет горевать чересчур долго. Баронесс биль не красавиц и жирный, как корофф... — Его холодные глаза снова будто ощупывают лицо императрицы, быстро-быстро, и, поколебавшись немного, Бирон заканчивает фразу с коротким смешком: — Нет, не корофф, скорее, как... meine Herzogin[9].

Грубые складки лица Анны разглаживаются. Она поднимает руки, чтобы поправить платок, и, заслонившись крепкими полными локтями, улыбается уголками губ.

Бирон не очень доволен собою. Пришлось высказаться нелестно по поводу герцогини, а это, по его мнению, умаляет и его собственную персону. Но сегодня ему так нужно благоволение государыни. А ведь он хорошо знает, что любое его недоброе слово в адрес супруги снимает недовольство императрицы... «Женщина, — думает про себя фаворит, — а женщины, как и лошади, ревнивы... и любят тугой повод...» Он поднимается, не спуская внимательных глаз с Анны, снова преклоняет колено и целует ей руку. «Ах, diese verfluchte[10], чертова Сакенша, угораздило же ей, дурище, помереть!» Затем он пружинисто поднимается, чтобы идти к себе. Ему тоже нужно переодеться, чтобы сопровождать императрицу в церковь.

— Ja, beilaufig[11], господин Кейзерлинг сообщает из Варшау, что в Польша идет большой вольнений среди шляхт, накануне сейм. Многие жаловаться на обиды, кои чинили русские зольдатен, когда ходить через Речь Посполитая. Может быть, мы могли бы давать им малая толика за обиды? Шляхту тем привесть в лучшее рассуждение, и сейм укрепится...

«Вот, — отмечает про себя Анна. — Это и есть главный вопрос, ради которого он пришел. Где Польша, там и Курляндия. Как всегда, задает он его как бы мимоходом». Но Анна уже давно разгадала все его уловки. Да куда денешься. Кто защитит, кто прикроет ее, кроме него?.. И все-таки... С утра она особенно не любит думать о делах, что-то решать. Правда, не любит она этого и в середине дня делать, и вообще... Но там не отвяжешься. А сейчас...

— Вот ужо придет Андрей Иванович, с ним и рассуждайте.

Бирон наклоняет голову. С Остерманом он договорится. Сложнее будет с другим кабинет-министром, с Волынским. Большую силу последнее время взял себе этот созданный им человек. Большую силу. Один на докладе у императрицы по кабинетским делам. Другого она и слушать не хочет... Ах, Курляндия, Курляндия, liebes Herzenskind[12], сколько хлопот доставляет ему это герцогство, которое он уже так давно не видел... Бирон вздыхает потихоньку и думает, как Анна: «А куда денешься?..» А тут еще Волынский... Незаметно для себя герцог крепко сжимает пальцы в кулак так, что ногти впиваются в ладонь. Но губы его улыбаются. Он еще раз кланяется и уходит, плотно притворив за собой потайную дверь, обитую голубым атласом. За стенкой так же твердо звучат его удаляющиеся шаги.

— Девки! — Анна хлопает в ладоши. — Одеваться! — приказывает она вошедшим фрейлинам...


9Прибавление.КТО ЕСТЬ КТО?БИРОН ЭРНСТ ИОГАНН


Трудно в русской истории найти второе действующее лицо, которое вызывало бы большее неприятие у читателя, чем Бирон. «Альковный властелин», «ничтожество», злодей и вор, разворовавший Россию за время своего паразитирования... Можно, наверное, найти и еще более сильные выражения в адрес временщика, накопившиеся в течение двух с половиной столетий со дней его неправедного правления. С кого же пошло в русской историографии столь отрицательное отношение к этому вельможе?

Вот «Зерцало российских государей по Р. Хр. с 862 г., изображающее их родословие, союзы, потомство, царствование, кончину, место погребения и вкратце деяния с достопамятными происшествиями» — труд, созданный Тимофеем Семеновичем Мальгиным, писателем и членом Российской Академии, изданный первым тиснением в 1789 го ду. Описывая годы правления Анны Иоанновны, он утверждает: «В правление ея посредством известнаго честолюбиваго и опаснаго вельможи Бирона, великая и едва ли не превосходившая царя Иоанна Васильевича Грознаго употребляема была строгость с суровством, жестокостию и крайним подданных удручением... страх, уныние и отчаяние обладали душами всех; никто не был безопасен о свободе состояния и жизни своей». При этом, по словам автора, жертвами «лютости и бесчеловечия» были и знатные и простолюдины, повсюду раздавались «сетования, воздыхания и вопли изнуренных россиян».

Читатель вправе воскликнуть: «Вот! Разве этого не достаточно?!» В нас во всех живо заблуждение, что, чем древнее источник, тем больше ему доверия. А тут — почтенный академик ведь родился (1752), когда Эрнсту Иоганну Бирону еще предстояло править до конца 1769 года Курляндией. Почти современник... Однако «никто не ошибается столь глубоко, как очевидец». Не будем забывать эту поговорку.

Вернемся к годам написания «Зерцала...» — конец 80‑х годов. На русском престоле — Екатерина Вторая. Ей — к шестидесяти (род. 24 апреля 1729). Царствует двадцать семь лет. В Кабинете готовится почва для «добровольного» перехода Курляндии в подданство России. А посему правительство императрицы поддерживает теперь не Петра Бирона, которому отец передал герцогство еще в 1769 году, а заигрывает и поддерживает притязания оппозиционных баронов. Как же объяснить ужасы кровавого царствования Анны Иоанновны? Не на нее же, не на императрицу всероссийскую вешать все обвинения. Время опасное: идеи просветительства взбаламутили французскую монархию, близится буря. Не потому ли, назвав Анну Иоанновну императрицею «строгой», верноподданный автор избрал лицом, ответственным за все, Бирона?..

Кощунственное предположение, не правда ль? А как же тогда:


Стран северных отважный сын,

Презрев и казнью и Бироном,

Дерзнул на пришлеца один

Всю правду высказать пред троном.

Открыл царице корень зла,

Любимца гордого пороки,

Его ужасные дела,

Коварный ум и нрав жестокий.


Это ведь Кондратий Рылеев — декабрист, поэт и гражданин! Ему ль не доверять?! Но для Рылеева образ Бирона в думе «Волынский», скорее, способ борьбы с самодержавием. Кто же первым-то дал негативное направление, и только негативное, Бирону как исторической фигуре? И как ни странным это покажется — виною всему сами немцы, точнее пруссаки.

После окончания Семилетней войны (1763) король Фридрих Второй утвердился в качестве могущественного соперника Австрии. Подготавливая первый раздел Польши (1772), Фридрих не упускал из поля зрения и прибалтийские земли. И, надо полагать, внутренние смуты фрондирующих курляндских баронов и молодого герцога Петра Бирона были ему весьма кстати. Памятуя, что в свое время покойный король-отец Фридрих Вильгельм Первый жестоко просчитался, надеясь с воцарением Анны Иоанновны прибрать к рукам Курляндию, сын любыми способами раздувал огонь вражды в герцогстве. Его политикой стала поддержка баронов против Бирона. И вот в 1770 году в период обострения курляндского вопроса из печати выходит книга мемуаров Христофора Германа фон Манштейна, прусского генерала, бежавшего с русской службы. Хорошо владея русским языком и постоянно вращаясь в придворной среде, Манштейн довольно подробно изложил события царствования Анны Иоанновны. В них-то и заложена основа отрицательного отношения к роли и фигуре Бирона, развитая и умноженная последователями и эпигонами.

Дополнили картину «бироновщины» записки фельдмаршала Миниха. Но Миних был личным врагом фаворита.

В то же время князь Михаил Михайлович Щербатов, историк XVIII века, утверждал, что: «Хотя трепетал от него весь двор, хотя не было ни единаго вельможи, который бы от злобы Бирона не ждал себе несчастья, но народ был порядочно управляем... народ не был отягщен налогами, законы издавались ясные, исполнялись в точности; страшились вельможи подать какую причину к несчастью своему и, не быв ими защищаемы, страшились и судьи что неправое сделать и мздоимство коснуться».

К такому мнению присоединяется и Александр Сергеевич Пушкин, который говорил о Бироне, что «он имел несчастие быть немцем; на него свалили весь ужас царствования Анны, которое было в духе его времени и в нравах народа». Пушкин один со свойственной ему смелостью поднимает вопрос о «нравах народа», продолжая традицию Чаадаева и других западников.

Позже целый ряд историков довел эту оценку до крайности, а приват-доцент В. Н. Строев в известной работе «Бироновщина и кабинет министров» (Спб., 1910) даже пришел к выводу, что ни немецкого засилья при русском дворе времен Анны Иоанновны, ни «бироновщины» вообще не существовало.

Примерно к тому же выводу пришел и ученик В. О. Ключевского, академик М. М. Богословский. Избегая в своих трудах широких обобщений, он тем не менее в своих возражениях на оценку С. М. Соловьева писал, что в «бироновщине» «нет решительно ни одной черты, которую нельзя было приложить и к предыдущему и к последующему времени».

Но кто же тогда должен нести ответственность за те многочисленные преступления, которыми так наполнено десятилетие правления Анны Иоанновны?.. Немцы-остзейцы, облепившие, как мошкара, русский престол?.. Но что тогда можно сказать о многомиллионном русском народе, который совершенно непонятно почему, разрешал горсточке немецких проходимцев и злодеев в продолжение целого десятилетия «кровавить Россию», и вместо ожидаемого решительного отпора, якобы одна только «горесть была написана на лице каждого русского».

Кем же он был — Эрнст Иоганн Бирон?

Во многих книгах можно встретить утверждение, что происходил Бирен (именно так первоначально писалась его фамилия) из худородных. Княгиня Наталья Долгорукова писала, например, об отце фаворита: «...он не что иное был, как башмачник; на дядю моего сапоги шил. Сказывают мастер превеликой был...» Вряд ли эта запись справедлива. У княгини были основания не любить герцога.

Род Биренов между тем восходит, по родословной, к XVI столетйю. Представители его служили на военной службе в Курляндии и в Польше и роднились с немецкими и курляндскими дворянами. Непредвзятые свидетельства показывают, что в 1690 году в семье небогатого курляндского дворянина, отставного корнета польской службы Карла Бирена, в небольшом его имении Каленцеем, родился второй сын, получивший при крещении имя Эрнста Иоганна.

Мальчик был, по-видимому, балован и любим в семье, поскольку единственный из трех сыновей Карла Бирена оказался посланным в Кенигсбергский университет. Но курса в нем не закончил. По запискам князя П. В. Долгорукого, юный студент больше времени уделял кутежам, нежели учению, и однажды «за мошенничество в карты товарищи его высекли. Бирону пришлось бежать...». Так это было или нет — неизвестно.

Вернувшись домой, Эрнст Иоганн вынужден был искать самостоятельно средства к жизни. Ведь он был вторым сыном, а в Курляндии действовала система майората... В книгах встречаются неподтвержденные сведения, что какое-то время он служил управляющим у кого-то из помещиков, потом учительствовал в Митаве и даже занимался в Риге чем-то по распивочной части... Все это сомнительно, поскольку слишком уж определенно направлено на уничижение личности по меркам своего времени. Однако то, что жизнь в фатерланде ему не улыбалась, можно принять за истину. Известно, что в 24—25 лет он едет в Россию, где пытается получить место камер-юнкера при заштатном дворе принцессы Шарлотты (Христины-Софьи) Вольфенбюттельской, нелюбимой супруги царевича Алексея. Но та, по рождении сына, будущего Петра Второго, к удовольствию мужа почила в бозе.

Кстати, дурное отношение супруга и несчастливая судьба послужили поводом для любопытной легенды, будто Шарлотта и не думала умирать, а бежала от злонравного мужа в Америку, где вышла замуж за французского офицера и нашла свое счастье... Типичный пример обывательской байки о высокородных страдальцах.

Дальнейшая жизнь Эрнста Иоганна протекает все в той же Курляндии, где по каким-то причинам он никак не может сойтись с почтенным рыцарством. Странно — красивый молодой человек, дворянин, умеющий при необходимости быть достаточно любезным, а в обществе его не любят. И лишь одна влиятельная семья немецких баронов фон Кейзерлингов время от времени принимает в нем какое-то участие. Так, принятый при герцогском дворе двадцатилетний Герман Карл фон Кейзерлинг рекомендует Бирена управляющему митавским двором герцогини Анны Петру Михайловичу Бестужеву на роль — что-то вроде секретаря для герцогини. Старый вельможа, находившийся в любовной связи с юной сестрою Эрнста Иоганна фрейлиной Бирен, соглашается. Он рассчитывает получить в лице молодого человека верную креатуру. Но тот, быстро разобравшись в обстановке, начинает интригу против благодетеля, рассчитывая занять его место если не по должности, что зависело от императора, то — в опочивальне Анны Иоанновны. Интрига не удается, и неудачливого проныру-кознодея прогоняют прочь.

Лишь в 1724 году, то есть пять лет спустя, благодаря усилиям все того же Кейзерлинга, Бирен вторично попадает ко двору курляндской герцогини. В чем может быть причина такой трогательной заботы молодого барона? Неужели — дар провидения?.. Вряд ли, скорее утомление от требований хотя и высокородной, но все же рябой, толстой и весьма неженственной возлюбленной. Петра Михайловича Бестужева Остерман на долгое время задерживает в Петербурге. Там умирает Петр Великий, происходят существенные события. В Митаве одинокую герцогиню «утешают» то Кейзерлинг, то Рейнгольд Левенвольде. Не исключено, что барон Герман Карл решил в Бирене сыскать себе замену. И выбор оказался удачным. Эрнст Иоганн заменил собою всех и стал необходимым и постоянным наперсником. Немало ей, Анне, сначала герцогине, а потом императрице, пришлось приложить сил, чтобы вопреки всем — ВСЕМ! — оставить Бирона при себе. Да, да, именно Бирона, а не Бирена. Изменение всего одной гласной придавало фамилии весьма благородный оттенок. Что из того, что в Европе смеялись над тщеславием фаворита русской императрицы. Смех, как и брань, на вороту не виснет. Посмеются и забудут, а вожделенное благородство фамилии останется в потомках.

Был ли Эрнст Иоганн глуп? С этим трудно согласиться. Вот, например, что пишет Манштейн в своих «Записках о России». Беглого генерала вряд ли можно заподозрить в симпатиях к фавориту. Итак:

«Своими сведениями и воспитанием, какие у него были, он был обязан самому себе. У него не было того ума, который нравится в обществе и в беседе, но он обладал некоторого рода гениальностью или здравым смыслом, хотя многие отрицали в нем это качество. К нему можно применить поговорку, что дела создают человека.

До приезда в Россию он едва ли знал даже название «политика», а после нескольких лет пребывания в ней знал вполне основательно все, что касается до этого государства. В первые два года Бирон как будто ни во что не хотел вмешиваться, но потом ему полюбились дела и он стал управлять уже всем...

Характер Бирона был не из лучших: высокомерный, честолюбивый до крайности, грубый и даже нахальный, корыстный, во вражде непримиримый и каратель жестокий. Он очень старался приобрести талант притворства, но никогда не мог дойти до такой степени совершенства, в какой им обладал граф Остерман, мастер этого дела».

Придворные как огня боялись холодного взгляда глубоко посаженных светлых глаз фаворита. Отчего, был ли он зол по природе от злокипучего сердца своего? Сомнительно. Для большого зла тоже нужен талант. Бирон же никакими талантами не обладал. Он был просто мелким, равнодушным эгоистом. И это оказалось страшнее всего. Рукою (или не рукою) судьбы он оказался в одно и То же время высоко поднятым не только над другими вельможами, но и над уровнем собственной компетентности. Тем не менее во всяком разговоре любой подданный императрицы мог ухмыльнуться, произнося его имя. Понимал ли он это? Думаю, что да, понимал. И оттого старался казаться еще более высокомерным, еще более холодным и грубым, чем был на самом деле. Свой эгоизм он возвел в жизненный принцип, отгородившись им от мнения толпы.

При душевной мелкости, при небогатом, неразвитом интеллекте такой характер, как у Бирона, вырабатывается легко и быстро. Его главное проявление — в неспособности понять никого, кроме себя, и в собственных низменных страстях, направленных во зло другим.

Почему такие люди страшны и чем так уж сладка личная власть, что за нее держатся до последнего, идут на преступления и на смерть?.. Личная власть — это возможность повелевать, оказывать воздействие на других, в том числе и на тех, кто умнее, благороднее, добрее. Личная власть — это возможность безнаказанно творить зло, по прихоти распоряжаться не только имуществом, но и поступками других и самой жизнью их. Личная власть в принципе безнравственна. И трижды безнравствен человек, стремящийся к ней. Может быть, потому так редко везет народам на правителей. И так неудачен, как правило, оказывается даже самый демократический выбор...

Характеристику Бирона дополняет другой его враг — Бурхард Кристоф Миних, в просторечье — Христофор Антонович, граф, фельдмаршал, жестокая и продажная каналья. Он на брюхе ползал перед курляндцем в годы правления Анны Иоанновны, а потом... Потом он участвовал в его устранении.

Его отзыв: «Бирон, столь быстро достигший первых государственных степеней, не имел никакого образования, говорил только по-немецки и на своем природном курляндском наречии; он даже худо читал по-немецки, в особенности, если при этом попадались латинские или французские слова. Он не стыдился прямо говорить всем, при жизни императрицы, что не хочет учиться русскому языку для того, чтоб не быть вынужденным читать государыне донесений, просьб и других бумаг, присылавшихся ему ежедневно.

У него были две страсти: одна — довольно благородная — к лошадям и верховой езде; ...второй страстью была игра. Он не мог дня провести без карт и нередко ставил избранных им партнеров в весьма неловкое положение, потому что играл «по большой».

Он был довольно хорош собою, умел нравиться и питал такую привязанность к императрице, что не покидал ее ни на минуту; в случае же своего отсутствия, оставлял при ней свою жену...»

Миних не любил Бирона. И потому к его высказываниям нужно относиться с известной долей осторожности.

Был ли Бирон хитер или прост? Скорее — ни то ни другое. Опыт придворной жизни, постоянная настороженность и внимание к обстановке, от которой зависело его благополучие и сама жизнь, выработали из него тонкого интригана. Но это был скорее инстинкт, нежели ум, как у Остермана.

Внешние дела России его интересовали мало, если это не касалось Курляндии. О внутреннем положении он пекся тоже лишь постольку, поскольку от оного зависело его благополучие. Ведь кроме лошадей и карт, как и у всякого нувориша или человека, чье детство прошло в бедности, он питал страсть к роскоши и был жаден до наживы. Не брезгуя никакими способами, он приблизил к себе некоего негоцианта по имени Соломон Липпман и сделал его своим финансовым советником и банкиром, разрешив и узаконив по существу ростовщическую деятельность при дворе.

Сказывали, что, когда проигравшийся в пух и прах иной гвардейский офицер вдруг уезжал в провинцию на сбор недоимок, его тень весьма напоминала собой короткошеюю фигуру бироновского советника. А когда Липпману пеняли за зверские проценты, банкир сладко улыбался, разводил короткими руками, поднимал палец, унизанный перстнями, и говорил жирным шепотом, что сам с этих операций имеет лишь малость...

Единственный непреходящий интерес вызывали у Бирона придворные дела. Здесь он хотел быть и был в курсе всего. И при этом никогда не жалел денег на оплату шпионов и доносителей. Сын фельдмаршала Миних-младший пишет: «Когда быть страшному и ненавидимому случается всегда вместе, а при том не бесполезно во всякое время стараться сколько можно исследовать о предприятиях своих врагов, то герцог курляндский не токмо в рассуждении перваго достаточно был уверен, но также избыточно снабден был повсеместными лазутчиками.

Ни при одном дворе, статься может, не находилось столько шпионов и наговорщиков, как в то время при российском. Обо всем, что в знатных беседах и домах говорили, получал он обстоятельнейшия известия; и поелику ремесло сие отверзало путь к милостям, так и к богатым наградам, то многия знатныя и высоких чинов особы не стыдились служить тому орудием».

Вот вам нравственность наша российская! Не таков ли рецидив случился и два столетия спустя, «понеже и тогда ремесло сие отверзало путь к милостям и к наградам, хотя и не богатым»...

И все-таки, что же поддерживало столько лет на плаву эту, в общем-то, ничтожнейшую персону, каковую являл собою Эрнст Иоганн Бирон? Привязанность к нему императрицы? Собачья преданность бабы? Сбрасывать со счетов, конечно, нельзя, но — мало. Может быть — поддержка немецкой партии? В каждой стране чужеземцы среди враждебно настроенного населения сплачиваются, чтобы выжить. Остзейцы хотели не просто выжить, но и хорошо жить. Что им из того, что в бедном государстве, каковым искони была и есть Россия, жить хорошо можно традиционно только за счет других, — других, живущих плохо. Но я уже говорил, солидаризируясь с историками — противниками традиционного взгляда на фигуру временщика, что одного Бирона и горстки остзейских баронов у ступеней русского трона слишком мало, чтобы поработить Россию. Сделать это может лишь сам народ... Вы, конечно, понимаете, что в данном контексте под «народом» может подразумеваться только дееспособная часть населения, то есть дворянство. А оно, в отличие от немцев, было разобщено неизжитым местничеством, завистью, недоброжелательством друг к другу, памятью древних междоусобий. В этом главная причина всех наших бед, не только бироновщины, но и последующих. Может быть, кто-то не согласится с таким выводом, но не те ли черты нашего характера помогали развязать террор послереволюционных лет и навели на страну темную хмару сталинщины?

Я понимаю, насколько тяжело признаться себе в этом. Но, может быть, — нужно? Признаться! Покаяться! И сказать: хватит! Выдавить наконец из себя раба, чтобы стать цивилизованным человеком. Время ведь для этого давно пришло.

Бирон был при дворе удобной фигурой для всех. Чтобы закончить его характеристику, я приведу отрывок из письма небезызвестной леди Рондо: «Герцог очень тщеславен и вспыльчив, и когда выходит из себя, то выражается запальчиво. Если он расположен к кому-нибудь, то выражает отменную благосклонность и похвалы; но он непостоянен, быстро меняется без всякой причины и часто чувствует к одному и тому же лицу такое же отвращение, какое чувствовал прежде расположение; он не умеет скрывать этого чувства и выказывает его самым оскорбительным образом. Герцог от природы очень сдержан и, пока продолжается благосклонность, очень искренен с любимым человеком. Он вообще очень откровенен и не говорит того, что у него нет на уме, а отвечает напрямик или не отвечает вовсе. Он имеет предубеждение против русских и выражает это перед самыми знатными из них так явно, что когда-нибудь это сделается причиною его гибели...»

Простим некоторые противоречия супруге английского дипломата, — «Noblesse oblige», как говорят французы, «положение обязывает».

Должен признаться, что долгое время я сам, как и полагалось человеку, воспитанному на русской истории, да еще в ее советской интерпретации, относился к Бирону как должно, как к «кровавому сатрапу самодержавия», лидеру немецкого засилья при русском дворе. И потому для меня величайшей неожиданностью явилось отношение к памяти «кровавого герцога» со стороны «угнетенных баронами» латышей... Никаких гневных слов, которых я ждал, никаких обвинений. Те, с кем мне довелось встречаться и беседовать, говорили о Бироне с уважением, как о щедром меценате, подлинном покровителе искусств, подарившем маленькой Курляндии архитектурные шедевры и наполнившем их прекрасными скульптурами и полотнами видных мастеров. Более того, вернувшись из ссылки в свой герцогский замок, он облегчил положение крестьян Курляндии. Годы его правления, как и правления его сына, отличались миром и относительным благоденствием.

Должен признаться, что это был весьма наглядный урок для моего великорусского понимания истории России. Пожалуй, именно тогда, едва ли не впервые, я задумался над тем, что живу в стране, населенной не единым народом, с едиными устремлениями и единой историей, а разными народами, имеющими равные права на свою историю, свои пристрастия и на свою национальную память.

За прошедшие годы малообразованные, но зато угодливые политики, ученые и литераторы с самыми лучшими намерениями, в интересах текущего момента, не раз кроили и перекраивали исторический кафтан нашей страны. Не заботясь особенно об истине, они нашивали на него массу ярких заплат, долженствующих скрыть дыры и прорехи, грязные пятна и потертости. В исторической науке столько разноречивых фактов, что фальсификация в ней возможна, как ни в какой другой отрасли знания. Для этого лишь нужно одни факты высветить и придать им значение, другие — опустить или упомянуть мимоходом, и картина получается на любой вкус в полном соответствии с соцзаказом. Кого интересует при этом, что, кроме официальной памяти, кроме утвержденной истории и «спущенной сверху» культуры, у каждого народа, просто у каждого человека существует еще своя — память, история, культура. Да так, наверное, и должно быть. Одна — официальная, общая. Она может и, наверное, должна быть строго научной, основанной на ВСЕХ фактах и датах. И своя, потаенно-родная, пусть даже осуждаемая и осуждающая общие ошибки, причиненное зло. Сердце — ее вместилище. Сколько ни затаптывай его жар, пока жив человек, угли все равно остаются гореть, даже под серым пеплом смирения и покорства.

Попробую пояснить свою мысль на примере. Однажды, было это году в семидесятом, ехал я в ГДР с приятелем на машине из Берлина на Ост-Зее. Там в маленьком приморском городке, неподалеку от бывшей военной гавани вермахта, жила его старая мать. Мы уже почти подъезжали, когда Готтхард остановил машину. Извинившись, он сказал, что хотел бы ненадолго зайти на кладбище, проведать могилу брата.

Я не люблю мест упокоения, будь то древние скудельницы или новейшие мемориалы. Люди должны носить в себе память об ушедших близких. Но это мое частное мнение, которое я, естественно, никому не навязываю. А тут я подумал, что, являясь гостем, наверное, должен пойти с товарищем и, может быть, разделить какие-то несложные его заботы. Правда, до этого я никогда не слыхал о существовании упомянутого брата...

Немецкие Friedhofen[13] — образцы порядка. Особенно в Пруссии. Мы прошли по ровным, чисто выметенным и аккуратно распланированным аллеям и через два-три поворота были у цели. И тут я опешил: с эмалевого портрета на меня смотрел молодой человек в морской форме гитлеровского офицера с железным крестом на груди. Даты на мраморной плите говорили, что прожил он недолго: с 1920 по 1943 год. Я взглянул на Готтхарда. Он кивнул головой, виновато улыбнулся и пожал плечами:

— Ja, ja! Er war einer Ofizier, der Marinemann, und war auf dem Ostlichen Front schwer verwundet. Hier zu Hauze war er destorben...[14]

Сегодня я даже не понимаю, как у меня вырвалось тогда:

— Фашист?!

Готтхард смотрел на меня грустными глазами портрета с эмали:

— Er war meiner bruder. Meiner altester Bruder... [15]

И тогда я вдруг отчетливо вспомнил, как в 1939 году, когда отец был арестован, а я считался сиротою, случайно узнал от «нижней» бабушки, что за границей живет ее старший сын и мой, следовательно, дядя Митя... Боюсь, вам сегодня трудно понять, что должен был испытать десятилетний мальчишка — сын «врага народа» и немки, узнав еще и о наличии родственника за границей... В нашем доме о нем не говорили никогда. Позже я узнал, что революция и годы гражданской войны развели братьев. Старший, окончивший привилегированный Морской кадетский корпус, стал флотским офицером и воевал на стороне белых. Младший, то есть мой отец, изгнанный из обычного сухопутного кадетского корпуса в феврале семнадцатого, был «насквозь красный». После разгрома Деникина дядя Митя, взбунтовав команду и высадив комиссаров, увел свой корабль в Турцию. Потом он жил во Франции и в Южной Америке, откуда время от времени с оказией присылал бабушке письма. За границей он плавал капитаном на каком-то бразильском судне.

В годы второй мировой войны он водил транспорты «Либерти» с «ленд-лизом» в Мурманск и о нем писали в газете «Британский союзник». Но отец, даже после тюрьмы и реабилитации, все равно брата не признавал.

Принципиальность ли это, а может быть — трусость?.. Как и большинство нормальных людей на земле, я чту память своего отца. Но повторять его ошибки не хочу. Так же, как не хочу, чтобы их повторяли моя дочь и мой внук.

Чистые страницы в истории народов и государств — большая редкость. И вряд ли только из них удалось бы составить логически связное повествование. У нас ведь есть в этом некоторый опыт...

В любом историческом контексте, наверное, нужно уметь различать разные течения и тенденции общественного движения и не спешить огульно обвинять одних за счет столь же огульного возвеличивания других. Историю невозможно понять, рассматривая события лишь с одной, с любой, стороны. А искусственное, пусть даже весьма искусное, манипулирование этой капризной музой и ограничение родовой памяти создает «манкуртов», «иванов, не помнящих родства»...


Глава третья