Жизнь была ужасна, а в глубине их глаз мелькнуло унылое прозрение, что и после войны сила, загнавшая их в эту яму, вдавившая мордами в землю, будет жать не только побежденных.
Они, словно договорившись, полезли из ямы, подставляя свои спины и черепа под легкий выстрел, непоколебимо уверенные в своей безопасности.
Поляков поскользнулся, но немец, ползший рядом, не помог ему, старик покатил вниз, ругая и проклиная белый свет, куда все же снова упорно полез. Климов и немец вылезли на поверхность, и оба посмотрели: один на восток, второй на запад, — не видит ли начальство, что лезут они из одной ямы, не убивают друг друга. Не оглянувшись, без «адью» пошли каждый к своим окопам холмами и долинами перепаханной и еще дымящейся земли.
— Дома-то нашего нет, с землей сровняли, — испуганно сказал Климов поспевавшему за ним Полякову. — Неужели всех вас убило, братья мои?
В это время стали печатать пушки и пулеметы, завыло, заукало. Немецкие войска пошли в большое наступление. То был самый тяжелый день Сталинграда.
— Довел Сережка проклятый, — бормотал Поляков. Он еще не понимал, что произошло, что в доме «шесть дробь один» не осталось живых, и его раздражали всхлипывания и восклицания Климова.
24
В час воздушной атаки бомба ударила по камере подземного газопрохода, где находился командный пункт батальона, и засыпала находившихся в этот момент там командира полка Березкина, комбата Дыркина и батальонного телефониста. Очутившись в полной темноте, оглушенный, задыхающийся от каменной пыли Березкин сперва подумал, что он уж неживой, но Дыркин в миг короткого затишья чихнул и спросил:
— Вы живой, товарищ подполковник?
И Березкин ответил:
— Живой.
Дыркин развеселился, услыша голос командира полка, и к нему сразу вернулось хорошее настроение, годами не покидавшее его.
— Раз живой, то, значит, порядок, — давясь пылью, кашляя и отхаркивая, сказал он, хотя порядка было не так уж много. Дыркина и телефониста присыпало щебенкой, и не было ясно, целы ли у них кости, пощупать себя они не могли. Железная балка провисла над их головами и мешала им разогнуть спины, но эта балка, видимо, и спасла их. Дыркин зажег фонарик, и стало действительно страшновато. В пыли нависали камни, гнутое железо, вздутый бетон, залитый смазочным маслом, размозженные кабели. Казалось, еще один бомбовый толчок, и не станет узкой щели, не станет людей — железо и камень сомкнутся.
Они на время притихли, съежились, — неистовая сила молотила по цехам.
«Эти цехи, — подумал Березкин, — и своими мертвыми телами работали на оборону — ведь трудно разбить бетон, железо, разодрать арматуру».
Потом они все обстукали, ощупали и поняли, что вылезть своими силами им никак нельзя. Телефон был цел, но молчал, — провод перемололо.
Говорить друг с другом они почти не могли — грохот разрывов глушил голоса, из-за пыли они захлебывались в кашле.
Березкин, сутки назад лежавший в жару, сейчас не чувствовал слабости. Его сила обычно подчиняла в бою и командиров, и красноармейцев, но суть ее не была военной и боевой — это была простая, рассудительная человеческая сила. Сохранять ее и проявлять в аду сражения могли лишь редкие люди, и именно они, эти обладатели цивильной, домашней и рассудительной человеческой силы, и были истинными хозяевами войны.
Но стихла бомбежка, и засыпанные люди услышали железный гул.
Березкин утер нос, покашлял и сказал:
— Завыла волчья стая, танки на Тракторный пошли, — и добавил: — А мы у них на дороге сидим.
И оттого, что, казалось, ничего хуже уж и не придумать, комбат Дыркин вдруг громко, каким-то непередаваемым голосом запел, закашлял песню из кинофильма:
— Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить,
С нашим атаманом не приходится тужить…
Телефонист подумал, что комбат сошел с ума, но все же, харкая и кашляя, подхватил:
Жена погорюет, выйдет за другого,
Выйдет за другого, забудет про меня…
А на поверхности, в гулком пролете цеха, наполненного дымом, пылью и ревом танков, Глушков, срывая кожу с окровавленных ладоней и пальцев, разбрасывал камни, куски бетона, отгибал прутья арматуры. Глушков работал с безумным исступлением, и только безумие помогло ему ворочать тяжелые балки, совершить работу, которая была бы по силам десятерым.
Березкин снова увидел неприглядный дымный, пыльный свет, смешанный с грохотом взрывов, с ревом немецких танков, с пушечной и пулеметной стрельбой. И все же то был ясный, тихий свет, и, глядя на него, Березкин первым делом подумал: «Видишь, Тамара, напрасно ты беспокоишься, я тебе говорил, что ничего особенного». Крепкие, сильные руки Глушкова обняли его.
Дыркин рыдающим голосом крикнул:
— Разрешите доложить, товарищ командир полка, — командую мертвым батальоном.
Он обвел рукой вокруг себя.
— Нету Вани, нету нашего Вани, — и указал на труп комиссара батальона, лежащего на боку в черной бархатной луже крови и машинного масла. На командном пункте полка все оказалось сравнительно благополучно — лишь стол и койка были присыпаны землей.
Пивоваров, увидя Березкина, заругался счастливым голосом, бросился к нему.
Березкин стал спрашивать:
— Связь есть с батальонами? Как отдельный дом? Что Подчуфаров? Попали с Дыркиным, как воробьи в мышеловку, ни связи, ни света. Кто жив, кто мертв, где мы, где немец, ничего не знаю, — давайте обстановку! Пока вы воевали, мы там песни пели.
Пивоваров стал рассказывать о потерях, о том, что люди в доме «шесть дробь один» накрылись все, погибли, вместе с бузотером Грековым, уцелели только двое — разведчик и старик ополченец.
Но полк выдержал немецкий напор, оставшиеся в живых были живы.
В это время зазуммерил телефон, и штабные, оглянувшись на связиста, поняли по его лицу, что звонит высший сталинградский начальник.
Связной передал Березкину трубку, — слышно было хорошо, и притихшие в землянке люди узнали тугой, низкий голос Чуйкова:
— Березкин? Командир дивизии ранен, заместитель и начальник штаба убиты, приказываю вам принять командование дивизией, — и после паузы добавил медленно и веско: — Ты командовал полком в невиданных, адских условиях, сдержал напор. Спасибо тебе. Обнимаю тебя, дорогой. Желаю успеха.
Началась война в цехах Тракторного завода. Живые были живы.
Молчал дом «шесть дробь один». Ни одного выстрела не слышно было из развалин. Видимо, главная сила воздушного удара обрушилась на дом, — остатки стен рухнули, каменный холм выровняло. Немецкие танки вели огонь по батальону Подчуфарова, маскируясь у остатков мертвого дома.
Развалины недавно еще страшного для немцев, беспощадного к ним дома стали теперь для них безопасным убежищем.
Издали красные груды кирпича казались огромными клочьями дымящегося сырого мяса, серо-зеленые немецкие солдаты, возбужденно и быстро жужжа, ползли, перебегали среди кирпичных глыб сокрушенного, убитого дома.
— Ты уж покомандуй полком, — сказал Березкин Пивоварову и добавил: — Всю войну начальство мной недовольно. А тут просидел без дела под землей, спевал песни и, на тебе, — получил благодарность Чуйкова, и, шутка, командование дивизией поручено. Теперь спуску тебе не дам.
Но немец пер, было не до шуток.
25
Штрум с женой и дочерью приехали в Москву в холодные снежные дни. Александра Владимировна не захотела прерывать работу на заводе и осталась в Казани, хотя Штрум брался устроить ее в институт имени Карпова.
Странные это были дни — одновременно радостно и тревожно было на душе. Казалось, немцы по-прежнему грозны, сильны, готовят новые жестокие удары.
Казалось, нет еще перелома в войне. Но естественной и разумной была тяга людей в Москву, законной казалась начатая правительством реэвакуация в Москву некоторых учреждений.
Люди уже ощущали тайный знак военной весны. И все же невесело, угрюмо выглядела столица во вторую зиму войны.
Грязный снег холмами лежал вдоль тротуаров. На окраинных улицах тропинки по-деревенски соединяли подъезды домов с трамвайными остановками и продмагами. Из многих окон дымили железные трубы румынок, и стены домов покрылись желтой копотной наледью.
Московские люди в полушубках, платках казались уездными, деревенскими.
По дороге с вокзала Виктор Павлович, сидя на вещах в кузове грузовика, оглядывал насупившееся лицо сидевшей с ним рядом Нади.
— Что, мадмуазель, — спросил Штрум, — такую Москву ты представляла себе в казанских мечтах?
Надя, раздражаясь, что отец понял ее настроение, ничего не ответила.
Виктор Павлович стал объяснять ей:
— Человек не понимает, что созданные им города не есть естественная часть природы. Человек не должен выпускать из рук ружья, лопаты, метлы, чтобы отбивать свою культуру от волков, метели, сорных трав. Стоит зазеваться, отвлечься на год-два, и пропало дело — из лесов пойдут волки, полезет чертополох, города завалит снегом, засыплет пылью. Сколько уже погибло великих столиц от пыли, снега, бурьяна.
Штруму захотелось, чтобы и Людмила, сидевшая в кабине рядом с леваком шофером, слышала его рассуждения, и он перегнулся через борт грузовика, спросил через наполовину спущенное оконце:
— Тебе удобно, Люда?
Надя сказала:
— Просто дворники не чистят снег, при чем тут гибель культуры.
— Дурочка ты, — сказал Штрум. — Погляди на эти торосы.
Грузовик сильно тряхнуло, и все узлы и чемоданы в кузове разом подпрыгнули, и вместе с ними подпрыгнули Штрум и Надя. Они переглянулись и рассмеялись.
Странно, странно. Мог ли он думать, что в год войны, горя, бездомности, в казанской эвакуации ему удастся сделать свою самую большую, главную работу.
Казалось, одно лишь торжественное волнение будут испытывать они, приближаясь к Москве, казалось, горе об Анне Семеновне, Толе, Марусе, мысли о жертвах, понесенных почти в каждой семье, соединятся с радостью возвращения, заполнят душу.