Потом всё двинулось вперед прямо-таки газетными темпами.
Передо мной лежала сверстанная полоса «Недели», очередного ее номера. «Севан» занимал почти целую страницу в специально очерченной художником жирно черной рамке. Сверху рисованным шрифтом — «Севан» — крупно, броско, значительно. Под ним тоже довольно крупно — «Из путевых заметок пожилого человека» и чуть ниже — Вас. Гроссман. Отрывок со своим внутренним сюжетом и изумительно звучащим голосом Гроссмана (что, впрочем, отличает и всю эту вещь). Так выглядела эта полоса.
Появилась у меня твердая уверенность, когда я смотрела на эту страницу, что после нее мы вернемся к этим «Заметкам» и напечатаем их в том виде, в каком хотел Василий Семенович. Не знаю, верил ли он сам в это, но чуть посмеивался над моими проектами.
Врач посоветовал ему поехать в подмосковный санаторий, и вскоре он уехал (кажется, это было Архангельское, и после него ему стало хуже).
В «Неделе» все шло точно и быстро, он звонил по телефону из санатория и узнавал, как дела. И вот в ближайшую субботу должен был «Севан» появиться в свет. Мы условились с ним, что он позвонит утром мне домой, я назначила точно час, когда должна появиться «Неделя». В пятницу уходя вечером из редакции, я еще раз проверила все у сотрудника «Недели».
Была суббота, у меня — творческий день, «Недели» я не выписывала, но редакция наша работала. И договорились, что секретарь редакции Наталья Львовна, как всегда, утром забежит в «Известия» за экземплярами «Недели». Она была в курсе дела и обещала, что с этого начнет рабочий день. Кроме того, я договорилась с одним молодым писателем, он был подписчиком «Недели» и обещал утром тоже позвонить мне, сразу как вытащит номер из ящика.
Прожила это время в большом напряжении. Но зазвонил телефон раньше, чем я ждала:
— Все в порядке, — услышала я спокойный и довольный голос Натальи Львовны.
Она сказала, что напечатали, назвала страницу — семнадцатую, прочитала название, первый абзац, второй абзац, последний абзац.
Это был подарок…
Василию Семеновичу, когда он позвонил, я все это с большим подъемом описала и сказала, что в «Новом мире» лежит много номеров «Недели» — специально для него. То была «Неделя» — номер 39, 22–28 сентября 1963 года.
Я успокоилась, расслабилась и решила в эту субботу заняться чем-нибудь успокоительным для себя.
И на задний план отодвинулось, что почему-то не позвонил молодой писатель, а мы так твердо условились.
Позвонил он чуть позже. И сказал как-то осторожно и очень мягко:
— Значит, не напечатали…
Я возмутилась и стала его укорять — как он так невнимательно смотрел, ведь Наталья Львовна вслух прочитала почти все.
Он удивился очень и сказал решительно, что позвонит ровно через пятнадцать минут. И тут все во мне замерло тяжким и таким привычным за годы работы в печати предчувствием беды.
Молодой писатель позвонил еще раз и сказал, что я могу его кромсать и резать, но Гроссмана в «Неделе» нет.
Что же случилось? Расскажу только то, что узнала сама. «Неделя» № 39 за 22–28 сентября 1963 года была набрана и сверстана вместе с «Севаном» Гроссмана. Номер был подписан в печать и залитован. Началось печатание тиража, первые экземпляры которого попали в «Новый мир». И вдруг утром, во время этого печатания, появился заместитель главного редактора Ошеверов. Он остановил печатание и из готового тиража (что делали в сталинские времена, когда в ночь выхода номера был арестован автор — я сама пережила несколько таких ночных историй!) вырвал Гроссмана и вставил на это место другой материал.
В понедельник в редакции у меня было два варианта этой «Недели». Гроссмановскую «Неделю» я сберегла до нынешних времен, а ту, вторую, потеряла.
Я тогда места себе не находила, думая о том, какой нанесу Василию Семеновичу удар, когда он позвонит, вернувшись из санатория… Как он обрадовался тогда… В такой мрачности я не была давно. Как ненавидела я этого Ошеверова, и описать не могу. С его женой у нас были милые отношения. Собралась было ей позвонить, но не смогла, не смогла унизить Гроссмана, «Новый мир» и себя.
Василий Семенович еще раньше, смеясь, повторял, что по голосу и по тому, как я говорю: «…Василий Семенович…» — он понимает, как обстоят его «новомирские дела». А тут о голосе не могло быть и речи.
И услышала, как он ответил мне решительно, твердо и спокойно:
— Ведь напечатали! И я доволен.
Я привезла ему его «личные» номера и выяснила, какой у него тираж. Он сказал, что тираж все-таки большой. И вообще, был настроен даже юмористически, особенно когда узнал, что эта его гроссмановская «Неделя», вырвавшись запретно из общего известинского тиража, вдруг попала в газетные киоски каких-то подмосковных городов. И в одном из них ее купил, сойдя с поезда, его знакомый и сообщил ему. И кто-то еще тоже купил и тоже позвонил. И вообще, таким он был мужественным и дружелюбным, что и передать не могу.
Он умрет меньше чем через год в том же сентябре будущего года. И этот незаконный «Севан» и напечатанный в 12-м номере «Нового мира» в 1963 году рассказ «Несколько печальных дней» станут последними его прижизненными изданиями.
И снова хочу вспомнить о том, как он брал в руки верстку, как смотрел на «Неделю», как вел счет на единицы тиражей и читателей.
Это была не нервно издерганная душа, а даже на пороге смерти гармонически естественная и живая. Все бесчисленные катастрофы с чистыми его книгами не исказили его личность. Они принесли ему смерть, но жизнь на нравственных ее высотах не исказили. Не было в нем и тени темной сосредоточенности на себе одном.
Как мог он слушать других людей и как умел слушать! Он даже настойчиво просил, чтобы люди, приходившие к нему в те годы, не соединялись вместе. Хотел настоящей беседы с глазу на глаз и так прямо смотрел в глаза.
— Меня это интересует, — сколько раз я слышала эти слова.
Я видела, как он высок в трудные минуты, как никогда не забывает о других.
Он говорил о том, как писателей губила в трудных обстоятельствах измена своему таланту.
Приводил разные имена — то с раздражением, то с болью. Был один писатель… Он когда-то был с ним близок и с удовольствием встретил его вступление в литературу, его первые повести о войне. Потом писателя начали громить… После этого он стал писать длинные романы — как будто другой человек. Длинные и благополучные. Стал получать сталинские премии. Василий Семёнович его любил и прямо сказал, что не следует так писать. И тот ответил, что это пока, сейчас, а потом когда он захочет и когда будет можно, то будет писать так, как писал раньше. Василий Семенович его убеждал, что, когда он захочет и когда будет можно, он уже не сможет писать так, как писал. А тот даже посмеивался в ответ и повторял свое.
И что же получилось с этим писателем? Получилось именно так. Когда было можно…
А когда бывает можно? Гроссману, оказывается, можно было всегда. Вот какая особенная судьба.
Надо ли добавлять к этому, что Сталин его приметил давно и не любил (если уместно в этом случае употреблять такое слово). Достаточно вспомнить, что лично Сталин вычеркнул его книгу из списка лауреатов, о чем ему рассказал Фадеев, в присутствии которого это произошло. «Да, знаю я, Садко меня не любит», — не случайно эту оперную фразу часто, с большим подтекстом, повторяет Штрум, герой романа «Жизнь и судьба».
Когда он лежал и маялся, прикованный к этой неудобной, короткой ему низкой больничной кровати, задыхаясь, протягивая иногда в воздух руки, чтобы найти какую-то единственную, скрытую от него точку, позу, при которой можно хоть один раз легко вздохнуть, это была крестная мука.
При всех ужасных изменениях, которые должна нести эта болезнь, наперекор ей, в нем никогда не было ничего болезненно отталкивающего, неприятно деформирующего.
Только более высоким и огромным становился лоб, более яркими и глубокими глаза, более мудрыми складки у губ. Всегда — благородство, всегда — одухотворенность, всегда — тонкость и гордость. И течение страшной болезни не затемняло эти черты.
Да, голоса жизни… Да, шум зеленых деревьев… И книги, люди, споры. И слезы над страницами о гибели Вавилова и многих других людей.
Но была и судьба собственных его книг, и новая у нас трагедия под названием «арестованный роман». Роман томился за решеткой, а писатель умирал в узенькой больничной палате в сентябре 1964 года.
Я сидела в своей комнате отдела прозы журнала «Новый мир», когда явились за романом Гроссмана. Рабочий день кончился. И наша редакция, которая была расположена в самом приятном и дружелюбном месте — на улице Чехова, — была полупустой. Но доносился стук из комнатки машбюро, около двери кабинета Твардовского сидела еще его личный секретарь — Софья Ханановна Минц, а в кабинете Твардовского был Дементьев.
Софья Ханановна и рассказала нам, что пришли за романом Гроссмана, который лежал в сейфе «Нового мира». Ключи от сейфа были у ответственного секретаря Закса, который уже ушел домой. Я не помню, был ли у Закса дома телефон (или, может быть, он пошел не домой), но кого-то посылали за Заксом и его искали. Мне, по тогдашней неосведомленности в этом деле, показалось, что главным объектом операции является именно «Новый мир», и я ошибочно считала, что не надо так энергично искать Закса и что надо поставить в известность Твардовского. И предлагала совсем утопичные планы.
Я не знала тогда, что сейф «Нового мира» был концом операции по «изъятию» романа, а не началом. И наш журнал, и сам Твардовский, которому для совета принес Гроссман свой роман, были одинаково унижены, оскорблены и распяты вместе с Гроссманом.
А навели и к нам и к нему не милиция и не «органы», а другой журнал, расположенный в противоположном конце той же нашей Пушкинской площади, — журнал «Знамя», его главный редактор Кожевников и верные его помощники.
Я не знаю, было ли когда-нибудь нечто подобное в истории нашей журналистики, хотя она многое повидала на своем веку. Чтобы в результате тайной, активной, многомесячной, организованной деятельности журнала в течение одного дня со всей Москвы на «черном вороне» увезли все экземпляры романа, рукопись которого он доверчиво принес к ним сам в 1960 году.