Особым вниманием моим пользуются в это время великан Давид (хотя по преданиям он был мал ростом), а также все, что связано со Средними веками и Возрождением. Но трепет и особое чувство важности вызывает сумрачная египетская коллекция. Интересно, что античность, которая вошла в мою жизнь при А. Ф. Лосеве, в юности меня мало трогала, хотя всех богов знала, много о них читала и в залах музея на них смотрела. Однако античность казалась такой ясной, открытой, совсем не таинственной, солнечной, дневной, что не вызывала вопросов. Все как будто понятно, и особенно растолковывать нечего. Только через много лет, учась у Алексея Федоровича, я поняла, как обманчива эта безупречная, гармоничная античность, какие тайны и бездны скрываются в ее мраке — заглянуть страшно.
С тех пор, работая со студентами, изъясняя им классическую поэзию или мифологию, я учу их не только смотреть на дневной, солнечный покров античного мира, но приподнимать этот покров, пробираться по темным, глухим, зловещим закоулкам и спускаться на самое дно этих гибельных глубин.
Может быть, поэтому Египет всегда мне интересен, и я понимаю усмешку египетского жреца в «Тимее» Платона, когда он снисходительно посматривал из своей тысячелетней вечности на мудрого грека Солона и вообще на греков, как на детей, «юных умом».
Но, видно, у кое-кого из моих родичей тоже была некая тяга к изучению малоизвестных науке фактов, залегающих в глубинах, к поискам загадок, требующих решения. И возможно, то, что мне не удалось научно заняться Египтом, восполнилось моей двоюродной сестрой профессором Аллой Ивановной Еланской (дочерью тети Китти и Ивана Ивановича, охотника на фазанов), известным исследователем коптского языка, и ее мужем, видным египтологом Олегом Дмитриевичем Берлевым[79].
Всегда вспоминаю моих любимцев в Музее изящных искусств. Почему он стал имени Пушкина? Из-за юбилея в 1937 году. Не лучше ли было — И. В. Цветаева? А Пушкин здесь совсем не при чем. Любуюсь двумя конными бронзовыми статуями двух кондотьеров. До сих пор люблю перечитывать великолепную книгу графа Гобино «Век Возрождения» с беспощадными картинами хищнической природы героев этой блестящей эпохи[80]. Два бронзовых всадника — Гаттамелата работы Донателло (Падуя, 1453) и Бартоломео Коллеони работы Веррокио (Венеция, 1483) — а скульпторы-то знаменитые — предстают в музее рядом, как два близнеца по духу и крови: суровые, коварные и величаво-мрачные — подлинное воплощение беспокойного кватроченто.
Когда через десятки лет я увидела на Братском кладбище в Риге застывших в вечности мертвых всадников на мертвых конях (скульптор Карл Заале), в их мрачной величавой недвижности я ощутила отблеск давних бронзовых кондотьеров.
Около моего отца часто бывают молодые писатели, ученые, художники, которым он помогает. Некоторые из них становились нам близки. Так, например, писатель Роман Фатуев и его жена Галина Федоровна. Роман Максимович научился у нашего отца любить Кавказ, ездил не раз в Дагестан, записывал народные песни и сказки, вел путевые заметки, памятные книжки. Галина Федоровна — типичная писательская жена, деловая, весь день при пишущей машинке, весь день на телефоне: надо знать все новости и интриги товарищей по перу. Она спорит с издателями, выбивает авансы и гонорары, курит непрерывно, говорит басом и очень добрая, внимательная, любящая жена и друг. Супруг же ее — полноватый, неповоротливый, близорукий (в тяжелых роговых очках), спокойный, молчаливый и не вмешивается ни в какие дела. Работает. Пишет. Есть у него среди близких соседей прозвище — «барин». Он не обижается.
Сказывается, видимо, его происхождение. Фатуев — псевдоним, фамилия его жены, сам он сын богатого человека, ушел из дома, увлеченный новыми идеями; пробиваться ему было трудно, а с помощью моего отца он вошел в удивительный мир Кавказа и Дагестана. Кончилось тем, что близкие связи с моим отцом закрыли ему после ареста отца «путь вверх». Хорошо, что не арестовали.
Фатуевы жили в большом бывшем доходном доме № 15 на Малой Никитской, в одной комнате огромной квартиры, где меня поражал невероятно длинный коридор. К его потолку подвешены велосипеды, лыжи, корзинки, а по стенам теснятся сундуки. В один из них, принадлежащий супругам Фатуевым, в 1943–1945 годах, когда поздними вечерами я возвращалась из Большого зала консерватории (где я бывала с Л. В. Крестовой, В. Д. Кузьминой, М. Е. Грабарь-Пассек), я прятала единственные нарядные черные туфли — наследие мамы, чтобы при следующем походе в консерваторию забежать и надеть их. Дело в том, что туфельки были миниатюрные, мне вполне впору, но тащиться в них в общежитие на Усачевке… Я бы не дошла! Был даже такой случай, что, выйдя из консерватории, в темноте я сняла их и так побежала в чулках на Малую Никитскую. Что делать? Вспоминаю французскую пословицу, любимую мамой: «pour être belle, il faut souffrir» («чтобы быть красивой, надо страдать»). Вот я и страдала.
После ареста папы я частенько ночевала у Фатуевых, на полу под окном между книжным шкафом и письменным столом. Очень удобно: угол закрыт с трех сторон, только ноги немного выглядывают, а так — ничего. В войну, когда все уезжали, Фатуевы остались в Москве и поселились временно в соседской комнате, куда соседи снесли свою дорогую антикварную мебель и рояль. Через много лет Роман и Галина поселились в писательском доме на Аэропорту, но Роман вскоре умер, а Галина Федоровна принимала меня в комнатах, уставленных антиквариатом, с круглым столом из наполеоновской мебели. Галина Федоровна была такая же громогласная, бодрая, но вскоре и ее не стало.
Вспоминаю эту молодую писательскую пару с признательностью и любовью. От моего отца и от всех нас никогда не отворачивались (в отличие от некоторых ближайших родственников) и сами много пережили.
Сохранились фотографии — снимал Роман. Мы в полном составе дома. Папа держит на руках малышку — младшую сестренку, лицо у него доброе, усталое. А на другой фотографии мы в липовой аллее нашего парка. Мама в светлом клетчатом пальто и берете со слоником, папа в легком коротком плаще, подарок дяди Джалала из Парижа, Мурат в тюбетейке, я держу в руках маленький тугой черный мячик, а у моего младшего брата в перевязанной руке ведерочко. Есть и еще один снимок — светленький, русый улыбающийся мальчик на берегу пруда держит в перевязанной руке ведерко, а там — рыбки. Он регулярно приносит их домой, а они не хотят жить в стеклянной банке.
С настоящими художниками я тоже знакома. Целое событие — приезд Е. Е. Лансере к нам домой с портретом мамы. Не все же нам только изучать иллюстрации к «Хаджи-Мурату», и на живого художника не мешает посмотреть. Но Лансере — это давняя привязанность.
А есть и молодой блондин, красивый, изящный, живой (корни французские) Ростислав Николаевич Барто[81]. У него черноволосая жена швейцарка, Люция Августовна, и дочь, моя ровесница. Это милое семейство бывает у нас, или мы встречаемся у общих друзей.
Однажды мы с отцом и Ростиславом Николаевичем посетили по его приглашению выставку художников на Кузнецком Мосту. Сам Ростислав Николаевич в 1930-е годы считался формалистом, а художники этой выставки преодолевали формализм. Народу собралось довольно много, трудно было мне, девочке, что-либо понять, но я обратила внимание на три картины, висящие рядом, на одной стене, очень характерные. Две из них — копии. Одна копия известного небольшого полотна Леонардо «Мадонна Литта» (подлинник ее находится в Эрмитаже). Я знала его по альбомной открытке. Эту прелестную мадонну называли еще «Мадонной Бенуа». Я тогда этих тонкостей не знала. Так приятно было смотреть на эту картину, какая хорошая копия! А что же тогда сам подлинник?! Рядом висела тоже любопытная копия, «Черный квадрат» Малевича. Ну и ну, и что же это такое? Квадрат как квадрат. Я опять-таки не имела никакого представления о супрематизме и квадратах другого цвета. Такую копию и любой из нас мог нарисовать. Рядом для полного удовольствия висело нечто коричнево-зелено-черное. Называлась эта гадость просто: «Чаква. Сбор чая». Видимо, художник решил откликнуться на зов современности и представил трудовой процесс. Женщины в черном (то ли Абхазия, то ли Грузия) на чайных плантациях. Видно, очень тяжело и жарко бедным сборщицам чайного листа.
На всю жизнь запомнила я эту показательную развеску картин. Зачем все это? То ли устроители стремились показать какие-то исторические пути живописи на отдельных образцах, то ли противопоставить безыдейности квадрата и могучего, но идеологически неясного Леонардо трудовой коллектив социалистического общества.
Не знаю, что думал мой отец. Картин самого Ростислава Николаевича я совсем не запомнила. Может быть, их там и не было. Знаю только, что он считался формалистом, а с такими боролись. Но, видимо, отец что-то посоветовал Ростиславу Николаевичу, направив его кисть на дагестанские пейзажи и мотивы.
Ростислав Николаевич отправился в нагорный Дагестан, писал там этюды на пленэре и привез нам в подарок очень симпатичную, слегка напоминающую японцев «Ветку цветущей яблони» и уступами поднимающийся среди тополей родной аул отца Урахи. Не утерпел и отдал дань современности: в скудной тени деревьев сидит горец в папахе и читает газету. Забавно.
Вскоре Ростислав Николаевич написал маслом большой поясной портрет отца. Портрет висел в кабинете папы и нам совсем не нравился — уж очень мрачные краски и какой-то внешний. Куда делся портрет — не знаю. А цветущая бело-розовая ветка и домики горного аула висят у нас на Арбате вместе с зарисовками ингушских башен, подаренных археологом Щеблыкиным Леониду Петровичу Семенову. И недалеко от них совсем неплохо смотрится старинная темно-зеленая арабская настенная тарелочка из нашего давнего московского дома.
Пути наши с Р. Н. Барто перекрестились через многие годы, как иногда бывает. У нас на Арбате неожиданно возник университетский приятель А. Ф. Лосева, профессор-юрист Петр Николаевич Галанза, известный в ученых кругах Московского университета, обладатель огромной шестикомнатной квартиры в главном корпусе МГУ им. Ломоносова. Он одаривал Алексея Федоровича и меня своими книгами, однажды к новогоднему вечеру попросил разрешения привести своего друга. Этим другом оказался Р. Н. Барто. Неудобно мне было расспрашивать Ростислава Николаевича о его художнической карьере и семейных делах. С ним была некая дама, которую потом мы никогда не встречали. О прежней семье — ни слова. Эта встреча состоялась в начале 1960-х годов. С Петром Николаевичем мы время от времени виделись. Он занят был своими учеными статьями и птицами, которые обитали в одной из комнат огромной квартиры. Супруга Петра Николаевича умерла, жил он с дочерью, прекрасной пианисткой, но сам чувствовал себя одиноким и, как часто бывает у талантливых людей, стал выпивать — только водку, холодную, держал в снегу, хотя были холодильники. Все это навевало грустные мысли, встречи прекратились, пошел слух, что Петра Николаевича не стало.