на себя. В брюках удобно. Как потом заметила, из нашей группы я одна в брюках, но после войны никогда не носила сей модный предмет дамского современного туалета, хотя ночные пижамы люблю и ношу с детства. Но это еще не вся экипировка.
А продукты? Трудно представить, как знатно позаботился институт о своих студентах. Каждому выдано 16 килограммов, то есть пуд, и распоряжайся, как хочешь. Продукты везем на себе, на спине, а чемоданы на склад. Потом их на грузовике привезут к нам в назначенное место в назначенный срок. На каждом — официальная бирка с фамилией и номером. Верим, сдаем, и не ошиблись. Рюкзака, конечно, у меня нет, да и откуда его взять? Зато есть лагерная марля — это опять мамин дар (марля в лагере заменяла многое). Шью (иголки, нитки и всякая мелочь при мне, захватила, уезжая из Владикавказа, хотя оставила там свои заветные три тетради — красную совсем детскую, голубую с краткими записями по-русски, бежевую с французскими стихами и альбомчик с рисунками Гуниба). Сшила вместительный мешок из двойной желтоватой марли, прикрепила самодельные ремешки, и рюкзак (а это и есть «заплечный мешок») готов. Осталось его наполнить очень вкусными запасами для арктических экспедиций со складов Севморпути: они питательные и самые настоящие продукты в виде брикетов. Тут гороховый суп, гречневая и пшенная каши, опять же клюквенный кисель в кубиках, хлеб в виде сухарных ломтиков и великолепное розово-белое сало, в дальнейшем мной очень даже оцененное, а в первый момент — отвергаю: фу, сало, есть не буду. Уж не помню, что еще там было. Да, сахар. Как же без него? Вот вам и целый пуд. Мешок за спину, вроде ничего, вынесу. И — в дорогу.
Дорога продумана не простая. Сначала обычная электричка — едем весело, перемена мест полезна, а для меня особенно. Я с детства страдала морской болезнью: ни поезд, ни извозчика, ни трамвай не выносила, чем раздражала родителей. А тут вдруг сама себе удивилась — еду в электричке, и хоть бы что — вот что значит война, все сразу перевернула, не только духовно, но и физически, даже физиологически. После такого полезного шока я не боялась никаких поездов, автобусов, грузовиков открытых и самолетов, больших и маленьких. И по шатким мостикам над бурной рекой перебегала, не глядя вниз, и по винтовой лестнице на вышку минарета, все — ничего.
Наша дорога на восток шла через городок Егорьевск к Шатуре, где находится старая известная Шатурская электростанция. И, конечно, опять непременная школа, где мы попросту на полу ночуем, и ожидание поезда: стоим под моросящим дождем. Кто поет «Синий платочек», а неподалеку от меня юная супружеская пара в два тихих голоса исполняет трогательную песенку: «Я маленькая балерина / Всегда мила, / И больше скажет пантомима, / Чем я сама…»[171] Ребята сказали — Вертинский, а он личность запретная, злостный эмигрант. Придет время, и будут принимать его с триумфом и в СССР, и в нашем институте через несколько лет после войны.
Нас погрузили на открытые платформы. Сидим на огромных кругах мексиканского свинца (военная помощь союзников), а на соседних платформах орудия под брезентом. Некуда спрятаться от ветра, мерзко, холодно, но никто не простудился — привыкли. Едем на восток и не один день — целую неделю. Если очень приспичит, то в чистое поле (поезд больше стоит, чем едет): мальчишки в одну сторону, девчонки — в другую. Как нарочно — ни кустика, но никто не стесняется, время военное, привыкли.
Прибыли, наконец, в старинный город Муром, что стоит на Оке, а рядом село Карачарово, где на печи сидел тридцать лет и три года славный богатырь Илья Муромец[172].
Как приехали, повели нас по заранее подготовленным улицам к хозяевам (им платил институт), кто кого примет на житье-бытье, кому что выгодно. Одним — ребята (помогут по хозяйству), другим девчата (меньше с ними забот). Нас, четверых, приняла пожилая тетка, довольно сварливая, как потом выяснилось. Прибыл и грузовик с нашими вещами, наконец и мое байковое одеяло. Спим на полу на каких-то непонятных подстилках — половиках: твердо, но привыкли. Едим очень экономно, боимся трогать свои запасы, они нам должны пригодиться позже, поэтому время от времени бегаем на жалкий рыночек, в основном за картошкой, варим и уплетаем с салом. Хлеб выдает наше начальство. Это молодые преподаватели и аспиранты, живущие на нашей же улице и облеченные полномочиями. Они общаются с Москвой, знают все новости и держат нас в курсе событий.
Сразу же ведут всех в баню, вот то-то мы рады — давно не мылись, а потом по всей дороге самое приятно воспоминание — бани. В баню надо идти по мосту, через гигантский овраг — он, как говорят, и поныне там. В бане очереди за маленькими кусочками черного мыла, шум, гам, толпы студентов из разных вузов, встречаются знакомые, даже школьные[173]. Сейчас я бы сравнила прибытие нас, грязных, превратившихся потом в чистых, с описанием в X книге «Государства» Платона встречи душ в загробном мире — радостно приветствуют они знакомых, но одних, так сказать, грешников, ведут на неотвратимый суд, а другие, уже очищенные, — счастливы.
Достопримечательность в городе одна — краеведческий музей. Там в дубовых колодах покоятся экспонаты — мощи княжеские: супруги Петр и Феврония. Имена нам по легендам знакомые[174]. Хорошо, что хоть в музей попали и там сохранились. Теперь, как рассказывают, почивают они в храме.
На берегу Оки монастырь старинный, конечно, давно закрыт. Смотрю на него и, как всегда, рифмоплетствую: плиты черного мрамора, снег на почернелых крестах и на зубцах мрачных стен. А наверное, плиты давно разбили, кресты сбросили, зубцов вообще не было. Гуляю под стенами монастыря, по берегу замерзшей Оки — зима в ноябре. И снова рифмы глупые — все никак не уймусь. Теперь уже воспеваю скрытую гладь реки и холодный блеск зеленых глыб льда (откуда эти глыбы увидела, не знаю). Но финал-то какой, вполне романтический: «И сумрак скрытых тайн подводных / Зовет меня в небытие». Очень характерно.
В Муроме тоска, живем целый месяц, живем слухами, книг никаких, одни разговоры, да время от времени пробираемся на вокзал, чтобы дорогу найти покороче, поудобней, ведь придется тащиться с вещами. На душе смутно.
Вспомнилось одно — и очень важное — событие еще в Москве, летом, в июле. Слышим неожиданно (вот благодетельная радиоточка) знакомый голос (акцент грузинский) и вместе с тем непривычный, как будто неуверенный, просящий, а не приказывающий: «Братья и сестры…» (Господи, до чего дожили!) Каждый шорох слышен — зубы стучат о стакан, вода булькает — пьет, волнуется. Чудеса да и только. Значит, дела плохи. Нашему муромскому сидению приходит конец. Срочно выезжаем на восток, на Алтай. Для нас это все равно, что на край света.
Как всегда, никому и ничему не верим. Сказано — состав подадут в 9 часов утра. Да, но ведь это не обычная посадка мирного времени. Думаю, вагоны будут осаждать толпы, едем же мы не одни, город полон эвакуированных студентов разных вузов. Встаю раньше всех, часов в шесть. Беру в руки чемодан, за спину рюкзак — и в путь, пешком, через весь город — вокзал, как всегда, на окраине. Идти тяжело, но приспособилась — пройду несколько шагов, стану, отдохну, отдышусь и снова дальше. Добираюсь до вокзала, а там такие же шустрые, как я. Вместе ищем состав на путях рельсовых. Опять, как всегда, местный вокзальный народ ничего толком не скажет, самим надо разбираться. Нашли длиннющий поезд, череда нескончаемая пульмановских, громоздких вагонов. Ничего общего с пассажирскими вагонами, самые настоящие армейские теплушки. Толпа со всех сторон осаждает заветный состав, напирают, орут: картина страшная, полный беспорядок. Я не понимаю, каким образом среди этого хаоса голов, мешков, чемоданов обнаружила своих, с нашей муромской улицы, — и все вместе ринулись в один из так называемых вагонов: подсаживаем друг друга, цепляясь за борт теплушки, за раздвижные двери, за стенки, неизвестно за что, но цепляемся, карабкаемся, задыхаясь, — забыть невозможно.
Народ наш студенческий обезумел: а вдруг уедут без нас? Нет, бросайся вперед, кто как может. Взяли приступом — теплушка наша. Ура! Нары по бокам, верх и низ, два этажа, наверху в стене маленькое сиротливое узенькое окошечко, совсем как в вагонзаках, в тех, с арестантами. Только одна разница: там окошечко за решеткой, а у нас — нет, мы свободные. Опять не помню, как умудрилась взобраться на верхнюю полку, как подтянулась на руках. Это я-то, нелюбитель всякой физкультуры, если помните. Знаю одно — руки у меня сильные, хоть сама худенькая. Подтянулась на второй этаж, да еще к окошечку, совсем хорошо, глазеть буду на дорогу, а она предстоит длинная. На нарах по шесть человек, значит, нас — 24, это вам не 36 лошадей в одном товарном вагоне, жить можно.
И что это за жизнь? Едем не неделю, как в Муром. Едем целый месяц — кто бы думал, что так долго. В Муроме сидели месяц, и теперь уже самой настоящей зимой еще месяц на рельсах. Одно удовольствие — готовить обед на печурке, что водружена на полу, посредине, между нарами, обогревается углем, выдают по вагонам. Есть старший, кто следит за порядком. Да, самое приятное, самое сладкое — поесть. Спасибо за кубики, пакетики, концентраты гороховые, гречневые, пшенные, кисельные. Ах, как хорошо! А потом спать. Спим, убаюканные стуком колес или тишиной — стоим долго, дольше, чем едем. Кто занимается мелким хозяйством, что-то зашивает, пришивает, отрезает, заплаты кладет, а кто пишет открытки, чтобы на станциях бросить, а кто и почитывает. Я где-то, может быть в Муроме, прихватила, а может, в поезде у кого, томик Стендаля из его собрания сочинений, какой-то, видимо, из последних, где критические заметки, размышления и его итальянские впечатления. На коленях книга, в руках карандаш, что-то выписываю. Никогда так время томительно, уныло не тянулось, как здесь, на нарах, — как в заключении. И еще беда, первый признак голодной и грязной жизни — вши, и не только в волосах, но в швах одежды. Вот еще достойное занятие — целыми часами вычесываем волосы (у меня длинные косы), осматриваем белье, платья. Ничто не помогает. Голод, нищета. На станции всех непременно первым делом в баню и в прожарку. Вещи забирают и выдают после дезинфекции. С этим очень строго, боятся эпидемий, особенно сыпного тифа. Мы подчиняемся охотно, иначе невозможно существовать.