Жизнь и судьба: Воспоминания — страница 50 из 123

И никто не мешает мне благодатными летними днями полеживать в тени деревьев нашей обширной усадьбы, открывать страницы еще нечитанных книг. Так я познакомилась и запомнила воспоминания «Dichtung und Wahrheit» старого Гете о молодых годах[181] (писались поздно, издавались в течение многих лет, с 1811 по 1833 год). Иной раз просто лежу бездумно на горячей траве и повторяю нараспев пушкинские строки о далеком южном крае, где «пел Торквато величавый и где теперь во мгле ночной адриатической волной повторены его октавы»[182].

Мы голодны и беспечны в приютившем нас городишке на краю света, но мы — свободны. Или это нам только кажется?

Да, без книг, несмотря на прелести кратковременного лета или морозной долгой зимы, обходиться немыслимо. Милый деревянный бревенчатый домик библиотеки так и заманивает к себе. В домике летом приятная прохлада, зимой сладостное тепло, печи, изразцовые голландки, нагреваются знатно. Книги на открытых полках и подлежат обозрению. Ползаю буквально по всем полкам (мне разрешает наша старушка-библиотекарша), лезу наверх, сижу на корточках внизу, выискиваю. Здесь настоящая сокровищница. Хоть я и много читала в своей недолгой жизни, но и я с восторгом хватаю знаменитую трилогию Сигрид Унсет «Кристин, дочь Лавранса» — правда, тогда вышло только два тома (третий читала в Москве, много лет спустя, как только вышел). Запомнилась навсегда, и я не раз ее потом перечитывала. А то вдруг почему-то потянет к Руставели, к бессмертному «Витязю в тигровой шкуре» (по-грузински «Вепхисткаосани») в русских переводах (и Константин Бальмонт, и Ш. Нуцубидзе; уже не помню, был ли там Н. Заболоцкий в одной из ранних редакций, но комментарии подробные). История и культура Грузии всегда меня интересовали, и особенно годы ее процветания при царице Тамаре, время, которое профессор Шалва Нуцубидзе назовет Восточным ренессансом. Ну и конечно, под влиянием великой поэмы очень быстро сложила новый свой рифмованный опус по типу руставелиевской строфы — шаири, чтобы послать младшей сестре и подруге, Тане Кострикиной. Делюсь с читателем моим восторгом перед «Витязем»:

Месх безвестный Руставели чуждых не слагал газелий,

Воспевая Тариэля, для царицы всех цариц,

Для Тамар прекраснолицей, чтоб взметнувшеюся птицей

Поднялись ее ресницы, коль падет пред ней он ниц.

             Он создал свои шайры, первые в подлунном мире.

             Пусть поет старик-мествири эти звучные стихи.

             Каждый стих рожден был болью, слез приправлен горькой солью,

             Вскормлен нежною любовью, как нарцисс лучом зари.

Сладко роз благоуханье, солнца Грузии сиянье.

Нет для лавров увяданья и для славных вечен свет.

Как пурпурное алоэ распускается от зноя

Красками с Авророй споря — так для «Вепхис» смерти нет[183].

Книгами обмениваемся друг с другом, выясняются общие интересы с некоторыми студентами. Беседуем, сидя под деревьями, о прочитанном с Любой Кабо (дочерью географа профессора Р. Кабо), в будущем писательницей[184], очень мне симпатичной; и я прислушивалась к старшей своей собеседнице, уже прошедшей и через высшую школу, и через опыт самостоятельной жизни. Обмениваемся мыслями и книжками с Сашей Каном, историком (сын нашего профессора Сергея Борисовича Кана). Оказалось, что у нас обоих есть общие духовные запросы, и мое лютерово Евангелие имеет у Саши большой успех (давать не боялась — человек порядочный). С Леночкой Голубцовой (дочь Людмилы Васильевны Крестовой, доцента филфака) дружим по-настоящему — играет большую роль тесное общение и с Людмилой Васильевной, и с членом ее семьи Верой Дмитриевной Кузьминой (тоже наш доцент, я уже упоминала о ней выше[185]. С почтением смотрю я на студента мрачноватого, Толю Егорова (будущий академик РАН)[186]. Толя — старше меня на два года, очень молчалив и замкнут, много читает. Ребята удивляются — о чем это мы с ним можем говорить. Он мало с кем общается. Но у нас есть что обсудить, ведь он пишет работу у самого Б. А. Грифцова о Бальзаке, а я у Бориса Александровича работаю в семинаре и сочиняю «Романтические элементы в творчестве Бальзака», да еще по-итальянски читаю Данте и песнь о Роланде на старофранцузском — и тут без помощи профессора Грифцова невозможно обойтись.

С Толей Аграновским нас объединяет общая судьба — отец и мать арестованы в 1937 году. К Толе вернется отец в 1942 году, а моя мама ко мне в 1943-м. Так же, как и я, пишет он в гулаговский лагерь письма, сообщает о командировке на посевную в глубинку Алтая, в Шебалдинский аймак (район), — ведь он не только учится, но и работает. Ему, как он пишет матери, «не привыкать» (30 мая 1942 года). Брат его, Валерий, сообщает матери точный адрес Анатолия: Ойротская автономная область, город Ойрот-Тура (а не Айрот-Тура), пединститут им. К. Либкнехта (4 ноября 1941 года)[187]. Анатолий — любимец всего института (он заканчивал истфак в 1943 году), живой, веселый, красивый, высокий, никогда не отказывается от работы, и его посылают вместе с Колей Бибилейшвили, тоже нашим активистом, добывать продукты для института в далекие, южные горные аймаки, в Чемал, Манжерок, в Онгудай. Он — непременный участник наших вечеров и даже сочинил вальс «Ах, Онгудай, Онгудай», который распевают и под который танцуют. Вместе с нашими преподавателями ходим в кино смотреть «Леди Гамильтон» (Лоуренс Оливье и Вивьен Ли — герои). Толя помогает устроить вечер классической музыки в том же кинотеатре (маленький, но удобный зальчик, нечто домашнее), и все мы с надеждой слушаем увертюру «Рассвет на Москва-реке» к «Хованщине» Мусоргского[188]. Как технически устроили музыкальный вечер, не знаю, на то есть Толя Аграновский. Он много знает, все замечает, записывает, недаром станет выдающимся журналистом и публицистом, с большим культурным фундаментом[189]. С Викторией Мандельцвейг (все зовут ее Тора) мы во многом единодушны, как и с Галей Коган, подружкой по нашей общей комнате. Но Тора живет отдельно вместе с мамой Фаиной Абрамовной (отец умер в лагере), что у нас не редкость; есть и другие девочки вместе с матерями (вот и Альбина Пуйша такая) — им все-таки легче, друг друга поддерживают. А мы с Галей — одни.

Сколько забот у нас, девчонок, в общежитии! Поесть надо, из ничего сделать нечто съедобное, на раскаленных кирпичах в топке печки сооружать из картофельных очисток подобие оладий с калиной. Тут обрадуешься даже самой незаметной помощи. Как-то мне выдают батон колбасного сыра. Я потом никогда его не видела. Сыр как сыр, но шкурочка — аромат колбаски и сам он им пропитан. Хочу поделить этот батон на кусочки, чтобы есть медленно и чтобы угостить девочек (без этого никак нельзя), но голова кружится от завлекательного аромата, съедаем быстро. Хорошо хоть хлеба получаем 800 граммов и без перебоев. Лежа вечером на кроватях, начинаем обмен мнениями, что бы нам хотелось съесть (сыр напомнит!). Обсуждаем бесконечно разные блюда, Ленка вдобавок курит, Галя вдруг запевает: «Летят утки, летят серы и два гуся…», или еще лучше: «…Эта серая лошадь, она быстро не бежит…» — дальше ничего не помню, но голос Гали слышу и сейчас — низкий, контральто. Или мне так тогда казалось?

А заботы о тепле? Чем печи топить? Не хватает угля и дров. Выход простой — выламывать деревянные тротуары. Так делают все. В основном идем на это преступление в ненастную погоду, запасая к зиме. Гроза, молнии вовсю сверкают, а наша компания девчонок с какими-то зубилами, с какими-то заступами выламывает доски, за грозовым грохотом ничего не слышно. Тащим, сами вымокшие до нитки, на второй этаж, как опытные преступники, следы заметают потоки ливня, зато запас дров рядом и только для нас — никому ни одной щепки, соблюдаем строго. Спасаясь от наступающих морозов, взламывают не только тротуары, ломают заборы (это уже не девчонки, а ребята и даже преподаватели). Скоро в нашей усадьбе их совсем не стало — сожгли в печках.

Да, зима приближается. Осенью, в назначенный срок, приходит и мой день рождения — подумать только — двадцать лет. Почему он всегда в дни холодные, туманные, дождливые? Может быть, война виновата? На душе, на сердце тяжело. Беру карандаш и записываю, отмечая очередную годовщину, несомненно, под влиянием первой строки дантовского «Ада» — Nel mezzo del cammin di nostra vita:

Земную жизнь пройдя до половины,

Ты можешь подсчитать по книге бытия

Весь тяжкий путь годов в мученьях проводимый

И гордо заявить: «Страдая, жил не зря».

Когда же в книге записей моих

Лишь двадцать значится на долю,

В суровый день войны, подсчитывая их,

Я ставлю точку и — не боле.

26 октября 1942 года.

Задумываться некогда, надо спешить хоть как-то собраться к утру на лекции. По-моему, с утра читает у нас, филологов, профессор Савич — историк. Читает интересно, тема: Иван Грозный покидает Москву и отправляется в Александров, в свою новую столицу, с опричниками. Все мы старательно записываем за профессором, но не успеваем. Хочется слушать, рассказ живописен, увлекателен. Старшие нам говорят: «Он учился у Ключевского, а на Ключевского приходили со всех факультетов, и Шаляпин советовался со стариком, когда готовился к роли Бориса Годунова». О Ключевском даже мы, младшие, слышали, хотя и не читали [190]. В тонкости «исторической школы» мы не вдаемся, но слушать нашего историка интересно.