[273]. Так мы вздохнули свободно. А то ведь крысиная орда людей не боится, а мне хочется поближе к ночи шкафы с книгами облазить, чтобы под самый потолок и чтобы порядок наводить. Но и тут надо соблюдать осторожность. У нас появилась новая кошка Мурка, место которой — высокие шкафы. Она озлоблена на жизнь (на двор не выпускали), забирается под потолок и оттуда бросается на всех, кто громко разговаривает и ее раздражает. Спокойна она только на коленях Алексея Федоровича, когда он работает и Мурка мирно мурлычет. Уже все привыкли говорить чуть ли не шепотом, если она на шкафах. Оттуда она ринулась на внука Елены Семеновны Постниковой (он еще был в меховой шапке), и мальчика едва успокоили, рыдал бедный. Но однажды Мурка сбежала. Открываю дверь на лестницу и вижу забавную картину. Посередине важная кокетливая Мурка, а в четырех углах по солидному коту — идут смотрины. Нашу квартиру заполонили крошки-котята, Муркины ребятишки. Что это было! Они всюду, в кабинете, лезут на столы, диваны, к Алексею Федоровичу непременно, катаются шариками пушистыми. На помощь пришли аспиранты — всех разобрали. Одного, самого хулиганистого, взяла моя ученица Люся в свой дом, в Барвиху, и он, по ее словам, вырос в огромного котищу и прославился на всю деревню своим буйством. Так что и мы не без живности в нашей строго интеллектуальной обители.
Допоздна разбиралась я с книгами и рукописями. Бывало, самовольно, за что получала от Валентины Михайловны нагоняй. От Алексея Федоровича — никогда. Постепенно научилась все бумажечки, записочки, листочки беречь, не выбрасывать рваные обожженные листы. Потом из них складывались вполне связные страницы, осколки погибших работ, то, что называют фрагментарными текстами. А для нас троих это были не просто тексты, а сгустки мысли, насильственно оборванные на полуслове. Как будто по живому резали, как будто кто-то сильный и грубый затыкал рот, не допускал договорить до конца уже все продуманное, любовно выношенное, до последнего вздоха проверенное.
После такой работы уже не хотелось спать, все горело внутри, тянулась душа к истокам, к тому, что породило эти удивительные страницы. И начиналось ночное чтение. Книг — необозримое количество, расставляли в специально заказанные мастерам шкафы до потолка, обязательно с закрытыми стеклянными дверцами, такие, чтобы в три ряда можно было поместить. Лосев обновлял, пополнял, возобновлял погибшую наполовину библиотеку. Книги были странно дешевы. Люди уезжали, бежали из военной Москвы, книги иной раз даже не продавали, а просто оставляли лежать аккуратно сложенными на улице, как это было на Моховой, около Университета. Приходи и бери. Букинисты процветали, библиотеки брошенные продавались за гроши. Мы с Алексеем Федоровичем постоянно обходили два раза в неделю весь центр со всеми знакомыми книжными, а иные приносили книги домой и просто приходили посмотреть, обменять книги и купить лишнее. Например, Д. Тальников («Книжная лавка писателей» на Кузнецкой) принес «Cor ardens» Вяч. Иванова, мне в подарок от Лосевых к дню рождения. В свое время театральный и литературный критик еще в 1920-е годы (как и Натан Венгров, что читал нам в МГПИ украинскую литературу «от Сковороды до Кочерги»), Приходил и Циппельзон, тот, что в «Вечерке» публиковал заметки, именуя себя «букинистом и коллекционером». Он снабжал книгами президента Академии наук С. И. Вавилова, был товароведом в магазине Академии наук (вот где можно разгуляться и запрещенного Мережковского нам продать). Там работала старшей в отделе букинистической книги строгая, милая Вера Тихоновна — всегда поможет (ушла на пенсию, и я ее навещала в Гагаринском переулке, в старом домике на третьем этаже, принося ей что-либо приятное для ее одиночества — Алексей Федорович следил за этим).
За Циппельзоном надлежало бдительно смотреть и не подпускать близко к книжным шкафам.
Уже в шестидесятые годы любили мы с Алексеем Федоровичем бывать на улице Герцена, почти напротив Консерватории, в букинистическом магазине на втором этаже, где иностранные книги, у красавицы Елены Павловны Волковой. Почему она товаровед, не очень понятно. По скромности своей не сразу призналась, что она супруга знаменитого художника Александра Дейнеки. Сколько интересных книг она нам припасала, очень заботилась об Алексее Федоровиче, и мы переживали ее горе, когда она в 1969 году потеряла мужа, писали ей о своих чувствах. Елену Павловну отличало изящество не только внешнее (всегда безукоризненно и современно одета), но и изящество речи, обращения, а главное, душевное. Еще был у Алексея Федоровича в те годы помощник в книжных делах Николай Николаевич Соболев, полуармянин, полуавстриец (говорил, что Соболев по-армянски «Самурян» — не выдумал ли?), бутафор и декоратор по профессии, страстный книжник. Уж если ходил с Алексеем Федоровичем к букинистам, то ни одной малейшей интересной книжечки не пропускал, шел прямо к полкам, лез под прилавки. Много чего приносил, но, как потом выяснилось от его родных, много чего и уносил. Любопытный человек. Женился вторым браком на Елене Николаевне Флеровой, статной пепельной красавице, и так ее обожал, что несколько лет только наслаждался своей любовью, нигде не работая, и распродавал свою великолепную библиотеку. А когда она исчезла, стал секретарствовать у Алексея Федоровича (иначе безработный, карточек не получает). Но и Елену Николаевну (уже после кончины Мусеньки) оставил с дочкой, тоже Еленой (в будущем талантливой художницей — давно в Соединенных Штатах). Николай Николаевич поучительно рассказывал, как надо звонить официальным лицам: набирает номер телефона и секретарше: «Говорит Николай Николаевич»… Та в испуге тотчас зовет начальника. Авантюрная жилка нашего Николая Николаевича действует безотказно, но мы с ним друзья. Он даже провожает вместе с Валентиной Михайловной меня на вокзал или едет со мной в магазин покупать мех на зимнее пальто — знаток не только в книгах. Голос мягкий, вкрадчивый, шаги тихие, но уверенные, глаза ласковые. Лосевых любит, но «странною любовью», и себя не забывает. Усмотреть за Николаем Николаевичем невозможно. Новый, неразрезанный «Столп» о. П. Флоренского принес (у Алексея Федоровича сохранился бомбежный экземпляр), а потом тихо унес и продал нашим же знакомым. Несмотря на некоторые грехи, все-таки много помогал в спасении библиотеки и ее пополнении.
Шкафов не хватало, покупали у знакомых, заказывали через друзей, чтобы повместительнее, о красоте речи не было, хотя, как ни странно, некоторые огромные шкафы были красного дерева, но никто внимания на это не обращал. Старинные разбитые соколовские вещи умные знакомые мастера подбирали, собирали, чинили, приводили в божеский вид и тому же Лосеву потом продавали. Шкафы имели названия. Все хорошо знали, что рыдван — это страшилище на полкомнаты — трехтелый (буквально) Герион, он перегораживал комнату. А высоченный до потолка во всю стену шкафище — этот назывался Гайденковским — делал мастер от Николая Матвеевича. Изящный резного ореха с разными завитушками назывался Лёнькиным, по имени Алексея, в обиходе — Лёни, Постникова, математика, сына ближайшего покойного друга Лосевых Георгия Васильевича Постникова, погибшего в 1930-е годы. Куплен был у матери Лёньки Елены Семеновны Постниковой — у них он был лишний.
Вот я и читала ночи напролет, забираясь в разные шкафы. В первую очередь, конечно, — русские символисты — в стихах и прозе. Их научил меня любить и понимать А. Ф. Лосев. Уже через много лет я поняла, какое место занимал символ в иерархии лосевского миропонимания. И опять, как в детстве Жуковского, теперь переписывала стихи Вяч. Иванова[274], чтобы были всегда рядом; так же, как во время войны переписывала Анненского и Гумилева, теперь снова переписывала Тютчева, мельчайшим почерком, экономя бумагу. А тут целые россыпи несметных богатств. И не разбирала, кто символист, акмеист, футурист (были здесь на серой бумаге революционных лет с фантастическими шрифтами озорные манифесты разных авангардистов), или старые романтики, Гельдерлин и Клейст, или немецкий Рильке, а то и Гюисманс или Морис Метерлинк, или видение святой Терезы Авильской, или «Цветочки» Франциска Ассизского — все было интересно, в том числе и «Тридцать три урода» Л. Д. Зиновьевой-Аннибал или «Алый меч» З. Гиппиус. Все было интересно, все поглощалось еженощно, и поэзия, и философия. Это было настоящее пиршество духа. А главное, никто не мешает. А где же книги богословские, религиозные? Оказывается, они (вот судьба) погибли в первую очередь (потом греки, а затем и римляне — такая очередность). То, что осталось, глубоко припрятала Валентина Михайловна — не доберешься. О них даже не говорят вслух. Уже после 1961 года, когда делали большой ремонт, я своими руками все разбирала. Что — в кабинет, что — в Гайденковский шкаф, а основные — богослужебные и творения Отцов Церкви — в новый стенной шкаф с плотными, сплошными дверями — и на замок. В те же времена, при Валентине Михайловне, были книги, необходимые для обихода, когда вместе стояли на молитве. Алексей Федорович помнил службы наизусть, книг богослужебных у него под рукой не было.
Да, книги — великое дело. И, несмотря на военную катастрофу, количество их неуклонно увеличивалось, так что я могла с удовольствием, все возрастающим, путешествовать по книжным шкафам. Иной раз это было трудновато, полки забиты, вынуть трудно — тогда приходилось бороться с набитыми полками, а что делать — неизвестно.
Если бы еще Лосевы были в своей квартире, а то какая-то странная коммуналка с Яснопольскими! После их отъезда в собственную квартиру мы, наконец, вздохнули свободно. А пока… А пока Николай Павлович Анциферов пришел в гости (он ведь живет рядом) и принес в подарок не что иное, как книгу. Да еще какую! Дм. Мережковского «Павел и Августин», издательство «Петрополис» (начало 1920-х годов, Берлин). Мережковский и З. Гиппиус эмигранты. Их книги запрещены к изданию и продаже советскими цензурными властями, но хитроумные букинисты все равно добывают запрещенные книги и продают своим надежным клиентам. Мы с Алексе