Жизнь и труды Марка Азадовского. Книга II — страница 17 из 134

Один из основных тезисов М. К. соответствует, на первый взгляд, советской стилистике 1930‑х гг.: «Фольклоризм Пушкина во всех его проявлениях и истоках связан с передовыми течениями своего времени»[54]. Оттолкнувшись, однако, от этой стандартной формулы, М. К. разворачивает обширную панораму. Речь идет не только о декабризме, явлении специфически национальном, но и о тех революционно-освободительных тенденциях, что преломились в западноевропейской литературе, живо откликавшейся в первой трети XIX в. на освободительную борьбу народов славянских и балканских стран.

Сопоставляя различные направления в западноевропейской фольклористике в первые десятилетия XIX в., М. К. различает германское и французское: религиозно-мистическую направленность и культ старины, характерные для «реакционных» немецких романтиков, и революционные («глубоко прогрессивные») устремления французов. Ученый констатирует важнейшее для него различие в понимании народного творчества: фольклор как архаика (например, у Якоба Гримма) и фольклор как живое творчество, оплодотворяющее современную народную жизнь. Пушкин, по мнению М. К., близок именно к такому восприятию фольклора. Для обоснования этого принципиально важного утверждения М. К. привлекает внимание к фигуре французского филолога, историка и литературного критика Клода Фориэля (1772–1844), собирателя и переводчика песен греческих клефтов[55], которые он издал отдельной книгой[56]. Ее значение, по мнению М. К., заключается в том, что Фориэль увидел в песнях клефтов «живую поэзию живого народа», poésie vivante, и противопоставил архаическому фольклору современный[57].

Взгляды зрелого Пушкина на фольклор обнаруживают родство именно с «французской школой». «…Пушкину, – пишет М. К., – была необычайно близка и родственна та линия французского романтизма, которая характеризуется интересом к поэзии клефтов и гайдуков. Она близка его интересу к разинско-пугачевскому фольклору»[58].

Но знал ли Пушкин книгу Фориэля? Бесспорно, знал, утверждает М. К., поскольку несколько песен из этой книги перевел в 1825 г. Н. И. Гнедич, снабдивший свой перевод рассуждением о близости народных греческих песен к русским. Перевод Гнедича встретил одобрение поэта[59] и сыграл определенную роль в формировании его взглядов на фольклор, сложившихся, как подчеркивает М. К., «в атмосфере революционных тенденций декабризма»[60]. Ученый высказывает предположение, что именно книга Фориэля повлияла на решение Пушкина приступить к научному изданию русских песен:

Во всяком случае, бесспорно, что гнедичевское предисловие имело для Пушкина большое значение, оно отразилось и в его теоретических размышлениях о народной поэзии, и даже в его творческой практике[61].

«Живая поэзия», подытоживает М. К., означала для Пушкина органическую связь с народом, носителем и творцом фольклора. Этим определяется и его понимание «народности». Набросанная Пушкиным заметка о народности, опубликованная лишь после его смерти[62], не оставляет, по мысли М. К., сомнений: поэт видел народность не в том, чтобы обращаться к сюжетам из русской истории или подлаживаться под народный стиль, – такого рода попытки он оценивал как псевдонародность. В отличие от Жуковского, Языкова или Киреевского с их влечением к старине как источнику поэтического вдохновения, Пушкин ценил в фольклорных памятниках прежде всего их современность, их внутреннюю связь с переживаниями народа. Фольклор для Пушкина – «самовыражение народа и форма национального самосознания»[63]. При этом, выводя русскую литературу за рамки национальной тематики, Пушкин опирается на западноевропейские образцы – Лопе де Вега, Кальдерон, Шекспир – чье творчество возникло «из драмы, родившейся на площади»[64]. В подтверждение этой мысли М. К. приводит слова Пушкина из статьи «О ничтожестве литературы русской», в которой говорится о «бессмертных гениях», появившихся на почве уже существовавшей до них народной культуры. Развитие русской литературы, подытоживает М. К., мыслилось Пушкину «на пути широкого западноевропейского просвещения и вместе с тем глубокого овладения всем достоянием национальной русской культуры. Национальная форма должна выражать международное идейное богатство»[65].

Этот момент – важнейший. Размышления о «народности» и «западничестве» Пушкина вплотную подводили М. К. к вопросу о путях развития русской фольклористической науки и ее связи с движением общественной мысли и литературным процессом – от истоков до начала ХХ в. Пушкинское восприятие народности как источника поэтического творчества становится для ученого как бы точкой отсчета для осмысления и создания общей концепции истории русской фольклористики XVIII–XIX вв.

Статья «Пушкин и фольклор» – одна из ключевых работ М. К. В ней угадывается и личный момент. Образ Пушкина-фольклориста, каким он вырисовывается в статье М. К. (ревнитель и собиратель русской «живой старины», чуткий к освободительным мотивам в народной поэзии, проявляющий интерес к новогреческим песням и славянскому фольклору), – такой Пушкин был, безусловно, созвучен русскому ученому, воспитанному в духе народнической интеллигенции и причастному в дни своей юности к освободительному движению в России.

М. К. не идеализировал и не «идеологизировал» Пушкина, не пытался изобразить его «типичным представителем» дворянского класса или, напротив, последовательным революционером (эти разнонаправленные тенденции присутствовали в советской пушкинистике 1920–1930‑х гг.). Развитие Пушкина протекало, по мысли М. К., в русле овладения стихией народной поэзии, и ученый стремился отобразить этот путь во всей его сложности, с учетом двойственной природы русской культуры, формировавшейся на перекрестке западноевропейских влияний и национальных традиций.

Не случайно сборник своих избранных работ М. К. завершил статьей, озаглавленной «Сказки Арины Родионовны» и призванной в известной мере уравновесить «западнический» уклон двух первых статей.

Об Арине Родионовне М. К. писал дважды. Его первая статья – «Арина Родионовна и братья Гримм» – появилась в 1934 г. в еженедельнике «Литературный Ленинград» (печатный орган Ленинградского отделения Союза писателей) и представляла собой одну из первых редакций статьи об источниках пушкинских сказок. Арина Родионовна, рассуждает ученый, олицетворяет собой «родное начало»; она приобщила Пушкина к «истокам», «спасла в Пушкине русского человека» (слова В. В. Сиповского, которые приводит М. К.). Однако Пушкин в своем широком понимании народности не мог ограничиться национальным фольклором, русскими сюжетами и русским просторечием, он обращался к «фольклору вообще», к фольклору международному. Об этом недвусмысленно говорится в статье М. К.: «…Пушкин не мог удовлетвориться тем миром образов, которые раскрывала перед ним Арина Родионовна, но жадно тянулся к западноевропейским источникам…»[66]

Статья об Арине Родионовне, помещенная в сборнике «Литература и фольклор», – попытка М. К. увидеть в няне Пушкина… народную сказительницу. Обратившись к пушкинским записям народных сказок (известных в пушкинистике как «Сказки Арины Родионовны»), М. К. пытается оценить их с точки зрения профессионального фольклориста. Это было непросто: материалов, связанных с этими записями, сохранилось крайне мало. Тем не менее, вооруженный опытом своей работы с сибирскими сказочниками и их текстами, М. К. пытается воссоздать аутентичный портрет Арины Родионовны, определить ее сказочный репертуар, сказительскую манеру, индивидуальный стиль. И приходит к выводу, что пушкинская няня была незаурядной рассказчицей, «выдающимся мастером-художником, одной из замечательнейших представительниц русского сказочного искусства», владевшей богатым репертуаром, чье мастерство оказало несомненное влияние на творчество Пушкина[67]. В то же время, подчеркивает М. К., неправомерно видеть в Арине Родионовне единственный источник пушкинского фольклоризма – ее следует воспринимать в ряду других великих художников слова, у которых учился поэт. Говоря о народном и национальном, нельзя упускать из виду мировой контекст.

Несмотря на что М. К. ограничивает, казалось бы, влияние Арины Родионовны на Пушкина (и тем самым роль «русского начала»), его статьи оказались в год пушкинского юбилея весьма востребованными. Дипломатично изложенный М. К. тезис о тяготении Пушкина к западноевропейским источникам вполне соответствовал пафосу, нараставшему вокруг имени поэта; общие слова о величии и мировом значении Пушкина как бы нивелировали ту теоретическую историко-литературную основу, на которой строилась концепция Азадовского. Да и антизападничество еще не приобрело в 1930‑е гг. того воинствующего оттенка, каким оно будет отличаться в послевоенные годы. Даже «Правда» поместила в юбилейные дни 1937 г. статью М. К. «Пушкин и фольклор», где подчеркивалось использование Пушкиным западноевропейских источников, неотделимое от его понимания «народности»[68]. А в другой центральной газете появляется (в тот же день) вторая статья М. К.[69]

Апогеем юбилейных публикаций 1937 г., осуществленных М. К., следует считать, однако, не статью в «Правде», а пять пушкинских сказок, красочно изданных в «Academia» летом 1937 г. (их оформили палехские мастера И. М. Баканов, Д. Н. Буторин, И. П. Вакуров, И. И. Голиков и И. И. Зубков). Сказки публиковались по тексту, установленному М. К. в предыдущих изданиях; им же были написаны и краткие хронологические справки.