А на душе у него были гнет и растерянность; сердце, еще недавно вполне безотказное, давало знать о себе все чаще. Он таился и ни за что не желал сознаваться, что чувствует себя скверно.
Еще в конце августа, когда наша 43‑я держала оборону на Десне, Рувим Исаевич ухитрился заболеть дизентерией и тоже несколько дней старательно скрывал от всех. Но кончилось тем, что отправили его в госпиталь в Киров.
Спустя месяц мы с ним, возвращаясь из части, повстречали на улице городка госпитальную нянюшку. Мой друг Фраерман обрадовался ей, как сестре родной.
— Смотри, пожалуйста! — всплеснула она руками. — Ой, не думала, что живой останешься! Я думала, нет тебя больше, а ты ходишь! И веселый такой!
То было осенью, а сейчас стояла зима, и заболевшее сердце давало знать о себе все настойчивей.
В декабре Лузгина и меня откомандировали в ПУР: формировались новые армии, и нужно было создавать редакционные коллективы.
Расставаться с товарищами было жаль, мы тут успели привыкнуть ко всем и привязаться. Казалось, Фраерман счастливец, он тут всем нужен и всеми любим, его отпустить не пожелали.
Но при мысли о расставании он грустил еще больше, чем мы.
— Просто не представляю себе, как я тут без вас останусь!
— Ничего, Исаич, — говорили ему, — в обиду тебя не дадим!
— Это да, это все так... А без них я пропаду.
— Не пропадешь, горой за тебя станем.
— Вы, правда, очень славный народ... Но как я буду без них? Ума не приложу!
В самом деле: с кем теперь ему разбираться во вселенском хаосе, в злой порче, постигшей человечество? Перед кем изливать горечь наплывающих мыслей? Кому поведать о душевной растерянности и горестном счете к народу Канта, Гете и Шиллера?
Он продолжал жизнь воина, мужественную и терпеливую, ни в чем не отставал от товарищей и страдал в одиночку.
Сотрудники, это было уже в январе или позже, заметили как-то, что Рувим Исаевич, таясь от них, засовывает тряпочку, намоченную в воде, за меховушку, под рубаху. Так он надеялся немного утишить одолевавшую его боль.
За ним стали следить внимательнее, заметили одышку, невольные вздохи, возня с мокрой тряпочкой продолжалась.
Кончилось тем, что, как Рувим Исаевич ни сопротивлялся, его опять отправили в госпиталь, на этот раз столичный. Москва была рядом, не дальше, чем в летние дни городок Киров от места расположения 43‑й армии.
Он очень не хотел уезжать и, видно, предчувствовал, что больше сюда не вернется. Этого он опасался больше всего.
В госпитале его продержали долго. Фраерман не был ранен. Существуют ранения иного рода, не менее глубокие и мучительные, чем от пуль и снарядов.
Кто бы из редакции ни попал на день-два в Москву, считал для себя долгом чести побывать у него.
А воины — разведчики, пехотинцы, артиллеристы, летчики — посылали ему иной раз весточку о себе и писали о своих делах на войне. Да и после того как война окончилась, еще не один год прибывали к Фраерману письма от тех, с кем свела его на фронте судьба. В их душе, даже если встреча была кратковременной, она оставила нестираемый след.
Фраерман — художник, всю жизнь писавший о светлом, отвергавший в искусстве жесткость, грубую прямоту, всегда тяготевший к акварельным и мягким тонам, сохранил в своем сердце ощущение чего-то уродливо неправомерного, обрушившегося на планету и принесшего людям неисчислимые беды.
Но как художник, привыкший к определенному подбору и сочетанию красок, он не изменил себе до конца дней: с тем же тщанием и любовью, что и прежде, он в своей палитре отбирал цвета, потребные для обрисовки людей задумчивых, мечтательных, пронизанных духом поэзии и ощущением жизненной красоты.
Артем МаневичФРАЕРМАНЫ
В тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году в Малеевке был тихий солнечный июль. Синее небо обтекало высоченные липы, ели. Цвел жасмин. Густая трава у коттеджей искрилась луговыми цветами.
На поляне за столиком сидели двое. Их молчание словно продолжало тишину июля.
Сорвал несколько ромашек, протянул женщине.
Она поблагодарила.
— Здравствуйте, — сказал мужчина.
Удивил одинаковый синий цвет их глаз.
Мужчина глянул без привета на сорванные мною цветы. Женщина опустила растения на стол.
Цветы увядали.
Я назвал себя.
— Валентина Сергеевна, — отозвалась женщина.
— Фраерман, — сказал мужчина. — Посидите с нами, ежели у вас нет срочных дел.
— Хорошо здесь, — произнес я, не зная что сказать... Дело в том, что я сразу вспомнил «Повесть о первой любви», и не то чтобы вспомнил, а как бы окунулся в мелодию названия: «Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви». Будто мои личные воспоминания, окружили меня образы книги.
— Мы часто приходили сюда с Рувимом Исаевичем.
— И цветам добро жить на этой поляне.
Мне стало стыдно.
Валентина Сергеевна убрала со стола на скамью вянущие цветы.
Фраерман усмехнулся. И снова оперся подбородком на массивный набалдашник узловатой палки.
Так я познакомился с Фраерманами — мужем и женой. Они представляются мне как бы одним человеком, до того дружественны были, до того духовно и душевно близки и даже внешне похожи.
Впрочем, я не совсем прав, заметив: так я познакомился с Фраерманами. Знакомство с Рувимом Исаевичем началось со дня прочтения «Дикой собаки Динго, или Повести о первой любви».
Не случайно написал я «со дня прочтения». Действительно я прочел повесть за один день.
Не забуду своего волнения в тот день. Оно и сегодня со мной.
Из окна коттеджа вижу: Рувим Исаевич — за столиком на поляне. Лучи солнца как бы струятся снизу по узловатой каштановой спирали палки в руки Фраермана, сжимающие набалдашник.
Тихо... Не глухое беззвучие, живая тишина: растет, дышит, наливается соками, звенит, колышется июль.
Пчела летала с цветка на цветок, добывала нужное ей, мимолетно спланировала на сомкнутые руки человека. Золотоватая тень, вибрируя, отразилась от настороженно готовых к взлету крыльев. Гудящее прикосновение не испугало и не удивило, пожалуй, человека. Пчела была замечательным образцом творящего лета. Она посидела на руках, перелетела на лицо, на лоб.
Фраерман улыбнулся. Он был наедине с пчелой, любил ее, и она любила человека, не проявляющего боязни, которая не что иное, как недоверие.
Солнце светило человеку и пчеле, светило медоносным цветам, деревьям, всему земному и небесному.
На дорожке, подкрашенной желтоватым песком, показалась Валентина Сергеевна. В ее руке голубела шапочка, похожая на пилотку испанских республиканцев. Такие пилотки, сшитые из носовых платков, были тем жарким летом в большом ходу.
Почуяв торопливые шаги Валентины Сергеевны, пчела загудела, раскрыла крылья, набирая скорость, совершила спиральный круг над Фраерманами, скрылась в белизне жасмина.
Подумалось: долгие годы Фраерман, как пчела целительный мед, копил наблюдения души человеческой, природы.
И я не удивился, узнав: «Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви» написана за один месяц.
Рувима Исаевича и Валентину Сергеевну уважительно, радостно, с отсветом на «Повесть о первой любви», ни на мгновение не разделяя, — так и звали: Фраерманы.
Последние годы жизни, после фронтовой контузии, Рувим Исаевич тяжко болел. Однако рядом с Валентиной Сергеевной он и ходил легче, и виду почти не показывал, что недомогает.
В то малеевское лето мы часто общались. Фраерманы интересовались всем, что я видел, где бывал, что читаю.
Рувим Исаевич молча сидел, не глядя на меня, привычно опустив подбородок на руки, сжимающие набалдашник узловатой палки.
Однако стоило продлить паузу, он поворачивал ко мне взгляд:
— Продолжайте, пожалуйста.
Я рассказывал о своей службе в газете Забайкальского военного округа «На боевом посту», о Дальнем Востоке, о Порт-Артуре, о Великом или Тихом океане, о колхозах и совхозах России, где нередко бывал в командировках.
Однажды Валентина Сергеевна поделилась воспоминаниями о своей дальневосточной юности еще до революции, рассказала о походе по далекому северо-востоку партизанского отряда с комиссаром Фраерманом.
Фраерманы, не сомневаюсь, понимали: другому человеку небезынтересно знать подробности жизни автора «Повести о первой любви».
Всегда при встречах, в общении с Фраерманом я видел в нем автора «Повести о первой любви» — небольшой по объему и великой по естественной соразмерности образов, оживших на ее страницах.
Валентина Сергеевна — жена, друг и сотоварищ по творчеству постоянно и бережно помогала мужу. Когда Рувим Исаевич находился в глазной больнице по поводу серьезной операции, Валентина Сергеевна в течение нескольких недель жила в одной палате с мужем, ухаживала за ним днем и ночью.
Пишу эти заметки в Подмосковном доме отдыха. Дом окружен лесом. Скамья, на которой сижу, — среди дубов, елей, осин, берез. Чаще — березы. И дом отдыха именуется «Березовая роща».
Поросший медуницей, камышом, осокой ручей пошумливает поблизости. Птицы июльского леса приглушенно поют. Чуть тронут запахом спеющего обеда из недалекой кухни лесной воздух.
Все это хорошо, радостно, как отрадно, случается, услышать в канун заката дымок костра на лесной опушке.
Чудится, среди берез ступают по летней тропе Фраерманы: Рувим Исаевич в своей испанской пилотке, Валентина Сергеевна в легком ситцевом платье, со светлыми волосами, собранными в пучок на затылке.
Это чудится... И потому чудится, что все книги Фраермана о России, о ее березовых рощах, о ее восходах и закатах, о ее соловьях, о Дальнем Востоке, о Якутии, о Сибири... Всегда о России.