Жизнь и творчество Р. Фраермана — страница 41 из 47

Легко писал Паустовский — свободно, как поет птица...

Помню, мы с ним поздней осенью жили в нашей любимой Солотче. Приближалась годовщина Октября. Однажды мы сидели на сосновых бревнах около дровяничка и, как обычно, говорили о рыбной ловле и литературе. Вдруг звякнула щеколда калитки. Наши собаки — пудель Пчелка и такса Фунтик Паустовского, выслуживаясь перед хозяевами, храбро кинулись на врага. Но вошел совершенно мирный, очень толстый человек — председатель нашего сельсовета тов. Васин. Сняв картуз, он поздоровался и протянул Паустовскому отпечатанную на машинке рукопись.

— Это моя речь, — сказал Васин, — к годовщине Октябрьской революции. Очень вас прошу, подправьте ее, если нужно.

Коста — так дружески мы звали Паустовского — взял листки и близорукими глазами стал читать. Я заметил на его лице мимолетную улыбку, поднялся с бревен и прочел первую строку — «От седых волос древности» и так далее.

Паустовский сказал:

— Вы тут посидите, товарищ Васин, а я минут через 20 все сделаю.

И он вошел в дом. Не знаю, прошло ли 20 минут, когда Паустовский вернулся. Он напечатал заново весь доклад.

— Как! — удивился Васин. — А я-то писал полгода. Все раскачивался, не смел приступить.

И Васин попросил Косту прочесть новый текст вслух.

Не могу выразить, как прелестно это было сделано — ясно, умно, легко, со всем блеском народного языка. Я смотрел на затихшего Васина, слушал и думал: русское слово, прихотливое, непокорное, великолепное и волшебное — величайшее средство сближения людей. Оно — слово — показывает нам, как прекрасны земля, люди, небо и птицы.

Я услышал и шум наших Мещерских лесов, и луговых поветрий, звон родников и шелест необъятных зреющих хлебов, увидел пожар пылающих закатов над Окой.

Вот тогда-то я и сказал:

— Вы пишете, Коста, свободно, как поет птица...

— Да ведь это же пустячок, — ответил Паустовский, — а вообще-то надо писать смело, даже дерзко. Тогда лучше получается.

Но у меня, как и у тов. Васина, не было смелости, и я тоже, как тов. Васин, очень долго раскачиваюсь.

Особенно мне трудно начало: написать первую фразу. Она, как мне кажется, имеет решающее значение и определяет тон всей вещи, ее ритм. Ведь фраза — не только синтаксическая форма, но и музыкальная. Она, как камертон, выверяет ритмику всего произведения.

Я долго раскачивался и перед тем, как начал писать «Динго». У меня был договор на так называемую школьную повесть. Что это за школьная повесть, ясно никто себе не представлял. Но требовали. Споров было много, а я так и не мог понять, о чем же надо писать.

Конечно, писатели пользуются разными приемами. Иные избирают себе привлекающую их тему, разрабатывают план повествования, отдельные картины, намечают характеры героев, стараясь слить все это в единое целое.

Я так писать не умею. Я следовал естественному течению жизни, пользовался тем, что приходилось пережить самому или наблюдать в жизни людей, с которыми я жил, встречался.

И думается мне, что мысль написать повесть о первой любви возникла у меня из общения и наблюдений над детьми, с которыми я много лет занимался в литературном кружке в Доме пионеров на улице Стопани. Там были талантливые, любопытные юноши и девушки. Многие из них сейчас широко известны, получили заслуженную славу. Это С. Баруздин, Н. Евдокимов, Н. Гребнев, С. Львов и другие.

Тогда в кружке они писали и прозу и стихи о любви, о дружбе, о Родине, о своем будущем. Это были незабываемые беседы с молодежью об их мечтах, раздумьях, о подвиге, о счастье.

Известно, что в становлении юношей и девушек, в их подготовке к жизни имеет громадное значение воспитание чувств. И уж конечно, первая, чистая, поэтическая любовь, которая вдруг раскрывает перед юными душами мир и самих себя как бы в первозданной свежести, оставляет неизгладимый след на всю жизнь.

Меня, как и многих писателей, это чувство, пробуждающееся в пору «утра жизни», давно привлекало. Тема эта вечная, она не стареет. И время над ней не властно. Почти каждый человек, вступая в пору весенних, освежающих гроз, когда «новы все впечатления бытия», знает это чувство.

А годы подходили суровые. Была осень 1938 года. Фашизм становился грозным.

Как же все-таки возникло желание писать книгу про первую любовь? Это ведь тоже своеобразный, таинственный процесс. Мы часто и много говорили об этом с Паустовским.

Бродили, бродили во мне какие-то неясные образы, смутные впечатления, отдельные картины, лица, даже слышались знакомые голоса. И вот какая-нибудь встреча, ночевка в лугах с бесконечными разговорами, осенняя луна, спящие стога, роса, чей-то далекий голос на Оке... и образы зароятся как пчелы. И словно ты уже ясно видишь героев своей повести.

Как я сказал, я думал о ней в тревожные предвоенные годы. Мне захотелось подготовить сердца моих юных современников к грядущим жизненным испытаниям. Рассказать им что-то хорошее о том, как много в жизни прекрасного, ради чего можно и нужно пойти на жертвы, на подвиг, на смерть. Показать очарование первых робких встреч, зарождение любви высокой, чистой, готовность умереть за счастье любимого, за товарища, за того, кто с тобой плечом к плечу, за мать, за свою Отчизну.

Я взял местом действия Дальний Восток, который полюбил с молодых лет, когда студентом Харьковского технологического института был на практике у берегов Великого океана. Там меня застала революция. Там я вступил в партизанский отряд и сражался с японскими интервентами, которые захватили Приморье.

С этим партизанским отрядом и прошел тысячи километров (я был заместителем командира тов. Холкина по политической части) по непроходимой тайге на оленях. Мы помогали тунгусским стойбищам отстоять и укрепить Советскую власть. Я узнал и полюбил всем сердцем и величественную красоту этого края, и ее бедные угнетенные при царизме народы. Особенно я полюбил тунгусов, этих веселых, неутомимых охотников, которые в нужде и бедствиях сумели сохранить в чистоте свою душу, любили тайгу, знали ее законы и вечные законы дружбы человека с человеком.

Там-то я и наблюдал много примеров дружбы тунгусских мальчиков-подростков с русскими девочками, примеры истинного рыцарства и преданности в дружбе и любви. Там я нашел своего Фильку.

И удивительно — эту книгу я написал быстро и даже с легким сердцем в Солотче, в декабрьские морозы, за один месяц. Работал по ночам, выходил ненадолго подышать свежим, морозным воздухом, когда ослепительно чистый снег был залит фосфорическим светом полной луны.

В январе 1939 года я ее перепечатал и отнес в журнал «Красная новь» Фадееву, даже не думая о том, какова будет ее судьба. Она была принята хорошо и напечатана в седьмом номере журнала.


ОН ЛЮБИЛ РОДИНУ


Гайдар! Как он любил свою Родину! Он любил ее, как солдат, бесстрашно отдающий за нее свою жизнь в смертельном бою с врагами. Он любил ее, как сын любит в разлуке свою мать: чем обширнее пространства, разлучающие их, и чем дольше разлука, тем сильнее, тем необходимее эта любовь. Он любил ее, как коммунист, со светлой надеждой, с великой гордостью за ее настоящее и с полной уверенностью в ее будущем, сам собираясь жить в этом чудесном мире коммунизма. Он любил ее, наконец, как поэт, той любовью, когда ни самая прекрасная звезда, сияющая нам с чужого неба, ни блеск и лазурь океана в минуты тишины, ни голос его во время самой страшной бури не может заглушить в душе нашей даже тишайшего шелеста листьев какого-нибудь куста бузины, выросшего самосевом под окнами родного дома.

Но пусть он сам — веселый человек Гайдар — расскажет вам в этом письме к друзьям, как он любил ее.

«...Я живу сейчас в домике на берегу моря... Я работаю! Нужно в поте лица добывать трудовую копейку. Это раз. Во-вторых, надо чем-то оправдывать свое существование перед людьми, зверьми, перед разными воробей-птицами, соловей-птахами, а также перед рыбой — карась-линем, голавлем, лещом, плотвой, окунем, а перед глупым ершом и перед злобной щукой оправдываться мне не в чем.

...В Одессе я пробуду еще, вероятно, с месяц. К этому времени работу думаю закончить. И знаешь: конечно, море прекрасно, но скучаю уже я по России. Где мой пруд? Где мой луг? Гей вы, цветики мои, цветики степные! Всех я хороших людей люблю на всем свете, восхищаюсь чужими долинами, цветущими садами, синими морями, горами, скалами и утесами. Но на вершине Казбека мне делать нечего — залез, посмотрел, ахнул, преклонился, и потянуло опять к себе в Нижнегородскую или Рязанскую.

...Когда ты едешь в Солотчу? Какие твои и Косты планы? Тоскую по «Канаве», «Промоине», «Старице» и даже по проклятому озеру «Поганому» и то тоскую. Выйду на берег моря — ловят здесь с берега рыбу-бычок. Нет! Нету мне интересу ловить рыбу-бычок. Чудо ли, из огромного синего моря вытащить во сто грамм и все одну и ту же рыбешку? Гораздо чудесней на маленькой, задумчивой, тихой «Канаве» услышать гордый вопль: «Давай подсак». А что там еще на крючке дрягается — это уже наверху будет видно...»

Вам, наверное, захочется узнать, что это за «Канава», «Промоина», «Старица» и проклятое озеро «Поганое», о которых вспоминает Гайдар. Это остатки старого русла Оки. Это затерявшиеся среди лугов небольшие озера, или музги, как их называют в Рязанской области, где так часто Гайдар живал с нами, ловил рыбу, писал книги, ночевал на берегах, заросших ежевикой, под старыми ветлами, причудливо искривленными от наших ветров и гроз.

Идем, бывало, с Гайдаром на рыбную ловлю прямо через луга, счастливые и уже мокрые по пояс. Опоздаешь немного — и уже солнце взошло, и колхозное стадо уже перешло брод возле молочной фермы и выбралось на траву, и ястребы уже появились в небе, и раскрылись цветы, и запахли травы, вея покоем и миром, и на душе тишина и отдых, и говорить не хочется, разве только петь. А до места еще далеко... И в самом деле Гайдар начинал мурлыкать — сначала тихо, потом все громче и громче.