Жизнь и творчество Р. Фраермана — страница 43 из 47

Ах, если бы он успел рассказать нам об этом удивительном поэте, он сделал бы это так проникновенно, как, может быть, никто другой.

Что же он делал сам? Как жил в эти годы?

Следует спросить, чего он только не делал?

Клеил телеграммы ТАССа в «Бедноте». Был два раза выпускающим в «Рабочей Москве». Но подверстал однажды пуск какой-то фабрики в Кашире под рубрикой: «За рубежом», и больше сам не явился в редакцию, хотя его никто не ругал. Писал очерки о зоологическом саде под заглавием «Помесь яка и зебу». Писал даже книги о новых сортах пшеницы — «Дороги, караваны, колосья». Играл в поккер, бегал на концерты и премьеры, ездил в командировки, сидел в кафе, если в кармане водились деньги (а они не водились), ходил в гости к друзьям и все же часто бывал одинок даже в своей семье.

— Не дай бог никому, — говорил он мне часто, — не дай бог в молодые свои годы и в пожилом возрасте, уже с седеющими висками, ходить по редакциям журналов и предлагать свои очерки и глядеть на рецензентов, которых все вдруг удивляет в твоей рукописи, даже песня птицы на заре, выслушивать замечания юных секретарш и по нескольку раз повторять им свою фамилию. Не дай бог никому это в зрелые годы. Начинаешь шутить над собой.

И он шутил.

Книгу свою называл «Колосья-волосья». Часто пил валерьянку.

Сочинял сам на себя некрологи и на своих друзей. На меня, например, некролог начинался так: «Детская понесла...»

Письма его в эти годы были невеселые.

«Что я делаю? — пишет он в это время... — Составляю очерк, в котором вновь скрещиваю яка и зебу до полного истощения этих симпатичных животных. Неужели так до конца!

...На старости лет собираюсь заняться беллетристикой. Есть интересный сюжет, настолько интересный, что держу его в секрете.

...Я все-таки еду в Армению.

...Дальше. Я в Эривани. Арарат. Здания из розового туфа, канаты, коньяк. Жилкризис. Фанопы.

...Я в Ялте. При большом желании можно ходить в белых брюках.

...Дам с собачкой теперь здесь нет. Все больше собаки без дам...

...Но осенние леса в горах — лучшее, что придумала природа.

...Напишите мне что-нибудь ласковое. Век буду за это благодарен.

...Я знаю, что Вы не влюблены в меня. Но Вы тысячу раз правы, ибо дружба бесконечно ценна. Особенно ясно это для меня сейчас, когда я один. В общем и целом, сухо, Роскин шлет Вам привет».

А на Мещанской в комнате его по-прежнему посередине стоит огромный рояль, всегда полураскрытый для звуков, и не было даже места, где спать. А на стене, у двери, — портрет Маяковского во весь рост, в кепи, с папироской! И советский поэт шагает прямо с улицы, с булыжной мостовой в эту тесную комнату к огромному роялю. А на рояле книги — Чехов и Горький. Горький и Чехов — на полках, на полу, на клеенчатом диване. И на столе записки, наброски, листы, испещренные мелким, изящным, почти графическим почерком.

Эти записки, бережно уложенные в чемодан вместе с тонким одеялом и теннисной ракеткой, привозил он к нам в деревню, где жили все друзья: Гайдар, Паустовский, Халтурин.

И именно здесь, вдали от сутолоки московской жизни, в старом доме, где в толстых бревнах, как часы, тикали жучки-дровоеды, он снова начал работать над Чеховым, уезжая только в Таганрог.

«Местные жители, — писал он оттуда в шутливом тоне, — в один голос твердят, что Чехов родился и вырос в Таганроге и, между прочим, как раз в тот период, когда доживал в Таганроге свой век Кукольник... Вечером каждодневно я отправляюсь в гости. Меня самого удивляет моя способность быть гостем в самых неблагоприятных условиях».

И письма его становятся веселей, радостней, состояние духа спокойней и выше.

Возвращение к своему любимому труду, с какого он начинал свою творческую жизнь, именно возвращение к размышлениям об искусстве, к анализу его, придавало этому глубокому таланту крылья.

Очевидно, трудно потерять свою тему.

А таланты у нас не теряются.

Но время... время Роскин потерял. И прошло его немало с той поры, когда он шел по улице, громко бормоча, — до того дня, когда сам Немирович-Данченко вызвал его к себе и долго советовался с ним, как ему поставить «ТРИ СЕСТРЫ», и так ли он, Владимир Иванович Немирович-Данченко, понимает Чехова, как надо его понимать.

И Александр Роскин на репетициях сидел рядом с ним за его режиссерским столиком.

Многие лучше, чем я, могут рассказать о блеске и глубине трудов Александра Роскина и что он сделал для советского театра и искусства. Но тот, кто знал его в жизни, никогда не забудет его драгоценных бесед о великих творениях искусства, его ума, полного силы, изящества, тонкости, когда он сам являлся перед нами, словно удивительное явление искусства. Невозможно забыть его внимательного взгляда, его лица с крупными, но мягкими чертами, его седую, чуть склоненную голову, когда он сидел за роялем, аккомпанируя себе и тихо напевая романсы Чайковского или что-нибудь другое, всегда извлекая из глубины звуки, точно дивные, полные смысла рассказы.

Он умел и сердиться, и обижать друзей, и подолгу молчать. Тогда мы его боялись. Удирали на рыбную ловлю. Даже прятались в шкаф. Но больше всех доставалось от него ему самому. Ибо он был беспощаден в правде.

Справедливость, правда и благородство жили в его душе, как глубочайшие черты советского человека.

И напрасно я спрашивал себя, зачем он там, за Вязьмой, сидит на камне у безымянной речки, в пыльных солдатских бутсах и держит меж колен винтовку.

Справедливо было находиться там и благородно! И он был там. И погиб за советский народ, за Советскую Родину, которой служил своим талантом, своим умом, своей жизнью.

И вот его последнее письмо уже из армии, с фронта, 30 сентября 1941 года.

«И все же помните обо мне, если подвернется какой-нибудь случай. Пишите хотя бы изредка, а то я скучаю по старым друзьям».

К нему некуда больше писать.

И вот он, этот случай.

Милый Роскин! Старый друг наш! Наш драгоценный гость! Ты здесь, среди нас, хозяин!


СЛОВО О СТАРОМ ДРУГЕ


Шли удивительные тридцатые годы, когда молодая Советская страна «в бореньях силы напрягала», мужала и одерживала на всех социалистических фронтах — индустриализации, коллективизации, культуры и литературы — блестящие победы, доказывая всему миру, чего может достигнуть человек, освобожденный от оков рабства и эксплуатации.

Еще в полную меру работали ветераны — Чуковский, Маршак, А. Толстой, Пришвин, С. Григорьев, Вересаев, Житков, уже блестяще заявило себя среднее поколение, был написан «Белеет парус», «Кондуит», «Голубая чашка», стихи Барто, «Великий план» Ильина, «Летние дни» Паустовского, «Лесная книга» Бианки, «Тринадцатый караван» Лоскутова и прозвенел голос совсем юного Михалкова.

А в это время, где-то там, на юге, в Таганроге, в больнице боролся со смертью человек, доказывая ей: «Пока я жив, ты мысль моя, не боле», и, чтобы поддержать свой дух, писал свою первую повесть. Человек этот был Василенко Иван Дмитриевич, а повесть называлась «Волшебная шкатулка». Он все-таки написал ее и послал в журнал «Пионер». Как первый опыт Василенко, повесть нуждалась в доработке, в помощи опытных литераторов. Но и в этой незрелой пробе мужественного человека можно было заметить и подлинную человечность (Василенко один из первых нарисовал обаятельный образ негра Пепса), и поэтичность, и зрительность, лиризм, и очень своеобразный, чуть печальный юмор — все то, что впоследствии стало отличительной особенностью прозы писателя Василенко.

Следующая его вещь «Артемка в цирке» в первом варианте тоже страдала длиннотами. Автор еще только добивался ясности и простоты, которые даются опытом и уверенностью. Но с самых первых дней работы он уважал своих героев, своих читателей и себя. Он черпал чувства и впечатления из своей души, богатой жизненным опытом. Но из этого опыта брал только то, что было ему особенно дорого и близко. Была ему доступна и способность серьезно посмотреть на себя как бы со стороны — это помогало писать просто и правдиво. А искренность дана была Василенко от природы.

Что же питало его дух? Какие жизненные впечатления? Он родился 20 января 1895 года в Макеевке, в скромной семье волостного писаря. Когда мальчику исполнилось 8 лет, отец переселился в Таганрог и там несколько лет заведывал чайной-читальней. И Василенко рано узнал всю грусть жизни среди пьяниц и бродяг, босяков. А позднее — тяжкие события: старший брат Александр. будучи юнкером, отказался усмирять восставших рабочих, был брошен в тюрьму, вышел оттуда нервнобольным. Он покончил жизнь самоубийством. Потом впечатления о 4‑классном городском училище, которое он кончал. Потом — Василенко в Учительском институте в Белгороде, служба в Земельном банке, участие в стачках, организация забастовок и так далее.

В 1920 году он вступил в партию большевиков. А в 1934 году острый туберкулез загнал его в больницу, где он пролежал три года.

Пережитое в больнице, мысли и чувства легли позднее в основу поэтических образов и сюжета его повести «Гордиев узел».

Зная биографию Василенко, воспоминания его друзей, вчитываясь в его рассказы и повести, навеянные жизненным опытом, наконец перечитывая его письма и письма к нему близких и знакомых, мы можем понять его характер, склад его ума, его натуру. Иван Дмитриевич, насколько я его знал, был человек вдумчивый и несколько созерцательный. По складу ума он предпочитал жизнь анализировать, проявляя при этом тонкость понимания жизненных явлений, людей, чуткость и изящество мысли, чуть с грустной иронией.

Он был добрый, мягкий, доброжелательный к людям. А по восприятию мира был реалист. Не любил копаться в самом себе, предпочитая наблюдать и ценить людей противоположных себе.

В годы Отечественной войны он вынужден был срочно эвакуироваться на Кавказ, в Тифлис. Там ему пришлось испытать большие лишения. К счастью, он встретил Вересаева, человека по своему восприятию и складу жизни совсем не похожего на Василенко. Иван Дмитриевич не только полюбил Вересаева, но, выражаясь «высоким стилем», обожал его. Вересаев, видя крайнюю нужду Ивана Дми